Михаил Кутузов 2 часть. ЖЗЛ. Михаил Брагин

0

Сто книг который должен прочитать каждый

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА I
«…Я не могу быть спокоен за свои успехи в Европе, пока в России каждый год прибавляется полмиллиона детей» – так выразил Наполеон свое опасение, что, развиваясь, Россия может стать серьезным соперником Франции. Ему нужно было подчинить Россию своей политике, поработить ее народ, ограничить его развитие и сделать самостоятельное, жизнеспособное государство – Россию – колонией буржуазной Франции. Наполеон мечтал стать повелителем мира, а для этого ему надо было сокрушить английское могущество, но и это было невозможно, не покорив Россию.
Вот уже более пятнадцати лет, как он ведет войны в Италии и Египте, в Австрии, Пруссии и Испании, а цель еще далека – Англия создает коалицию за коалицией и, сопротивляясь, ведет борьбу не на жизнь, а на смерть, ибо она понимает, что «погибнет, если хоть на один день забудет о своей ненависти к Франции».
При Трафальгаре в 1805 году знаменитый флотоводец Англии адмирал Нельсон разгромил флот Наполеона, и теперь завоевать ее, морскую державу, вторженьем через Ла-Манш стало невозможно. Терпела неудачу и экономическая континентальная блокада. Осуществляя политику экономического удушения Англии, Наполеон наводнил Европу своими войсками и агентами, которые конфисковывали, сжигали, выбрасывали в море товары, прибывшие из Англии, и не допускали отправки в Англию сырья и продуктов. Вся Европа была подчинена этой политике, и окончательная ее победа означала бы для Наполеона полное владычество.
В политике континентальной блокады Англии Наполеон после своих успехов под Аустерлицем и Фридландом и последовавшего за ними позорного для России Тильзитского мира заставил принять участие и Александра I.
Но блокада нарушала интересы русского дворянства, на которое опирался Александр. Бойкот английских товаров сокращал англо-русскую торговлю, а значит, и сбыт сельскохозяйственных продуктов – основных товаров помещичьей России.
Это привело к тому, что Россия нарушила условия Тильзитского мира и фронт блокады оказался прорванным в России.
Наполеон узнал, что под видом нейтральных кораблей в порты России прибывают суда с английскими товарами. К тому же Александр ввел высокий таможенный тариф на предметы роскоши, ввозимые главным образом из Франции.
Наполеону стало ясно, что, пока он не завоюет Россию, будет терпеть крах его политика континентальной блокады, которая не могла долго продолжаться, так как она ухудшала экономическое положение самой Франции. Решить все вопросы должна была новая война, и Наполеон начал подготовку к вторжению в Россию.
Его современники и биографы, в частности Альберт Вандаль, добросовестно осветивший этот период деятельности французского императора, пишут, что никогда еще он не вел такой напряженной громадной работы, как во время подготовки к войне с Россией. Сам он в письме к маршалу Даву признает, что «никогда еще до сих пор не делал я столь обширных приготовлений».
Наполеон внимательно изучал театр предстоящих военных действий, прочитал все имеющиеся на французском языке описания операций в Польше и России. Особенно внимательно он изучил историю похода Карла XII. На французский язык были переведены для него лучшие сочинения о русской армии, отпечатаны русские карты.
Подготовке к войне Бонапарт придал огромный размах, охватив ею почти все страны Европы. Он вел сложную дипломатическую игру с Турцией и Швецией, готовился навязать свою волю Пруссии, заключил союз с Австрией, подкупил обещаниями Польшу, подчинил этой политике ряд герцогств и королевств.
Исходным плацдармом для нападения на Россию Наполеон избрал Польшу, правильно рассчитав, что ее территория необходима каждому, кто намеревается воевать с Россией.
Но так как польские войска не могли устоять против русской армии, он готовился поддержать их из Германии войсками Даву, расположенными как бы во втором эшелоне за польскими. Боясь все же, что поляки будут разбиты прежде, чем их поддержат, им было приказано в случае наступления русских отступать под прикрытие Даву.
Наполеон отдал распоряжение об укреплении Данцига, который в случае захвата Россией инициативы в войне своим положением на фланге наступления русской армии мог сильно затруднить ее операции. Кроме того, Данциг имел значение как главная база для ведения войны. В нем были литейные заводы, мастерские, кузницы, провиантские склады – все необходимое для пополнения запасов и приведения в порядок материальной части проходящей через Данциг французской армии.
Понимая, что эти мероприятия не укроются от русских и они могут преждевременно раскрыть его планы, Наполеон передал русскому послу в Париже Куракину ноту, в которой заявил, что сильная английская эскадра направляется-де в Балтийское море с намерением атаковать Данциг и император Франции принимает меры противодействия.
Наполеон пригрозил королю Пруссии, что в случае сопротивления проходу войск через Пруссию он и следа не оставит от остатков самостоятельности прусского королевства и в первую очередь от королевского дома Гогенцоллернов.
Трусливый король Фридрих Вильгельм III Гогенцоллерн по требованию даже не самого Наполеона, а его министра услужливо обеспечил французским корпусам путь через Пруссию.
Король остался доволен тем, что ему разрешили держать в Потсдаме полторы тысячи своих солдат и в виде особой милости еще восемьдесят инвалидов. Берлин перешел в управление французов. Как и во всех важнейших городах и крепостях, в нем были назначены французский комендант, французская администрация и полиция. Войска разместились во всех общественных зданиях, маршалы обедали во дворце короля.
Наполеон наложил на Пруссию жестокую контрибуцию. Сотни тысяч пудов пшеницы и ржи, овощей, мяса, сена, овса, миллионы бутылок вина и пива, тысячи лошадей для кавалерии и обозов отдал прусский народ за долги прусской монархии, получая взамен от французов налоговые квитанции.
Одновременно с мероприятиями, проводимыми непосредственно у границ России, далеко от них – в Голландии и Северной Франции, Наполеон формировал новые части, располагая их фронтом к морю против англичан. Хотя эти части назывались «обсервационным приморским корпусом», впоследствии они резко переменили фронт, перешли в Германию, составили два новых корпуса великой французской армии, вторгшейся в Россию.
В Италии у подножия Альп к сборным пунктам сводились подчиненные Наполеону войска. Все подвластные ему королевства, герцогства, княжества были «приглашены» выставить свои контингенты, и они беспрекословно выполнили приказ Бонапарта.
В самой Франции пополнялась отборными людьми краса и гордость наполеоновской армии, ее главный резерв – императорская гвардия.
Особенно заботился Наполеон о формировании огромных масс конницы и увеличении артиллерии. Так как его лучшие полки сильно поредели в предыдущих войнах, он пополнял их рекрутами, которых поручал старым солдатам для обучения военному делу.
Для устройства дорог и мостов формировались инженерные части. Для преодоления водных преград, лежащих на пути вторжения в Россию, был создан специальный понтонный парк. Наполеон сам приказал заготовить разные инструменты. Он заказал по усовершенствованному образцу новые повозки, организуя огромный обоз.
Сформированные части были расквартированы во Франции и Германии, в Италии и Австрии, в Польше и Голландии. Требовало подготовительной работы, точного расчета, огромного напряжения создание единой армии из разрозненных частей. Эту полумиллионную армию предстояло в глубокой тайне, чуть ли не на цыпочках, провести через всю Европу к границам России, не допуская, чтобы русские разгромили Польшу и отбросили от Вислы французские аванпосты и тем сорвали бы сосредоточение и развертывание французских войск. Наполеон этого очень боялся и пустил в ход все, чтобы обмануть Россию. Вся его дипломатия была направлена к тому, чтобы обеспечить марш своей армии.
По мере того как его войска продвигались вперед, все настойчивее становились его уверения и просьбы мирно покончить дело.
Поучая французского посла в России Лористона, Наполеон послал ему специальную инструкцию – образец дипломатического двурушничества. Наполеон писал:
«Когда весть о движении наших войск появится в виде неопределенных слухов, следует все решительно отрицать. Вы должны безусловно ничего не знать о движении войск вице-короля до тех пор, пока не получатся достоверные сведения, что его армия в Рагенсбурге. Тогда Вы скажете, что не верите этому, что думаете, что дело идет о нескольких батальонах, сформированных из рекрутов римских департаментов и т. д. Вы дадите объяснения в таких выражениях, чтобы не ставить себя в неловкое положение. Возможно, что таким образом Вы выиграете пять-шесть дней.
Когда заговорят с Вами о движении войск, которые стоят в Майнце и Мюнхене, Вы сначала не ответите на это и таким образом выиграете еще несколько дней. Затем Вы скажете, что необходимо иметь резерв на севере и что на время вздорожания хлеба нашли выгодным удалить из окрестностей Парижа известное количество потребителей.
После этого вы можете дать понять, что пока войска не перешли Одер… нет ни малейшего повода к замечаниям; что эти движения суть внутренние, а не враждебные.
Когда нельзя будет отрицать движения войск вице-короля, Вы скажете, что его величество действительно сосредоточивает свои силы; что Россия, ведя переговоры и не желая войны, давным-давно сосредоточила свои войска; что его величество тоже не хочет войны, но что ему угодно вести переговоры при одинаковых с Россией условиях. Вы должны соразмерить Ваши слова так, чтобы выиграть время. Вы должны каждый день говорить другое и признаваться в чем-либо тогда, когда в сообщенных Вам депешах будет указано, что это уже известно.
Особенно нужно позаботиться о том, чтобы предотвратить вторжение врага, когда головные колонны будут занимать территорию на Висле.
Установив сперва положение, что французы, занимая страны, состоящие под их протекторатом, не превышают своих прав и что в Варшаве они у себя дома, можно сказать, что, наоборот, если русские хоть на один шаг перейдут свои границы, – они тем самым совершат враждебный поступок и разрушат все надежды на мир. В тот день, когда хотя бы один казак вступит на территорию конфедерации, война будет объявлена».
Лористону рекомендуется быть скупым на предостережения, в его словах угроза должна только чувствоваться. Пользуясь кротостью и убеждением, неустанно говорить, что император хочет сохранить мир и укрепить союз и стремится начать переговоры.
В крайнем случае Лористону разрешается дать обещание, что французские войска за Вислу не перейдут. Как последнее средство можно дать согласие на свидание императоров, но при этом делать вид, что посол действует по собственной инициативе, дабы император мог уклониться от совещания…
«…Это последнее средство, – говорится в инструкции, – следует пустить в ход только при последней крайности – в том случае, если русские вздумают двинуться на Вислу; этому-то движению следует помешать предложением свидания, но не связывая императора никакими обязательствами».
Обмануть русских, используя весь арсенал дипломатической лжи и лицемерия, выиграть время, обеспечив стратегическое развертывание своих сил и внезапное вторжение в Россию, – вот чего требовал французский император от своих дипломатов. Но он обязывал их не только к дипломатической деятельности.
Одновременно с военной и дипломатической подготовкой Наполеон широко пользовался шпионажем и провокацией. В Польше он готовил восстание против России.
Посланнику в Варшаве, аббату Прадту, была передана инструкция, требовавшая сделать Варшаву центральным пунктом сбора всех сил антирусской пропаганды и подготовки восстаний. Прадту поручалось употребить часть доходов Варшавского герцогства на содержание великой армии, организовать бюро военных разведок, набрать агентов.
Для организации восстания используется сейм; ведется работа в воеводствах, подготавливается и посылается к Наполеону депутация, которой он ответил, что «одобряет одушевляющие их чувства, но что все зависит от их – поляков – усердия». Не высказываясь официально по поводу будущего, посланник в Варшаве должен был действовать и говорить так, чтобы у поляков поддерживались самые безмерные надежды, чтобы опьянялось общественное мнение. «Нужно, чтобы восстание распространилось и на русские губернии», – требовал Наполеон, посылая туда своих агентов, прокламации, воззвания и добиваясь, чтобы польская знать в России сформировалась в военный отряд для действия в тылу русской армии.
Через командовавшего польскими войсками князя Понятовского Наполеон узнавал о работах по укреплению приграничных русских позиций и т. п. Сведения собирались также особыми агентами, жившими недалеко от границ. Опрашивались путешественники, прибывшие из России, использовались иезуиты в Полоцке, подслушивались разговоры среди офицеров.
Всей агентурно-шпионской работе Наполеон придал строгую систему. Французскому резиденту в Варшаве – барону Вильому – было поручено выбрать из числа способных и достойных доверия лиц, служивших на военной службе, трех старших агентов, которые знали бы хорошо: один – Литву, другой – Волынь, Подолию и Украину и третий – Лифляндию и Курляндию. Старшие агенты должны были избрать двенадцать низших агентов и держать их на важнейших путях в назначенных пунктах. На эту работу разрешалось расходовать по двенадцати тысяч франков ежемесячно.
Наконец при главном штабе Наполеон сформировал особое разведывательное бюро, оно ведало всей службой шпионов, допросами жителей и пленных, занималось перехватыванием и чтением корреспонденции, сбором всех сведений о русской армии, о театре военных действий, о дорогах, ведущих к Москве, о городах и крепостях, лежащих на пути французской армии.
День за днем руководил Наполеон из Парижа движением к Висле своих корпусов, днем и ночью прибывали к нему донесения маршалов, доклады интендантов, сообщения шпионов из России, Польши, Австрии, Пруссии.
Подготовка вторжения подходила к концу. Но даже в последние дни перед отъездом из Парижа на Вислу Наполеон по-прежнему стремился скрыть свои намерения. Своим приближенным он приказал покинуть Париж заблаговременно, запретив им даже попрощаться с родными. Употребив изощреннейшую дипломатическую ложь, Наполеон избежал встреч с русским послом Куракиным, добивавшимся от него объяснения, и, обманув его, покинул Париж.
И только днем позже, 10 мая 1812 года, в парижской газете «Moniteur» появилась заметка:
«Император отбыл сегодня из Парижа для осмотра собранной на Висле великой армии».
Сознавал ли Наполеон, начиная войну с Россией, какие затруднения она принесет Франции? Видел ли он опасности, которые она таит? Да, многое заставляло его и наиболее благоразумных его соратников с тревогой задумываться.
Не допуская мысли о поражении, Наполеон понимал все же, что ведет свою армию сражаться с лучшими в мире русскими солдатами и поход будет нелегким. Путь от Франции до России лежал через порабощенные им страны. Агенты и ставленники Бонапарта вместе с монархами и князьями, лебезившими и заискивающими перед ним, подавляли малейшие попытки покоренных народов восставать. Но Наполеон сознавал, что это только до поры до времени, до тех пор, пока он силен и власть его неограниченна.
Народ Испании несколько лет вел беспримерную героическую борьбу с войсками Франции, и конца этой борьбы не было видно. Биографы Наполеона пишут, что он задумывался, не лучше ли ему сначала покончить с Испанией, а потом двинуться на Россию. Но решил вести обе войны, считая, что хотя война в Испании и лишает его в войне с Россией двухсот тысяч солдат, но зато обеспечивает континентальную блокаду. Оттяжка же войны с Россией могла привести к краху всей его политики. И он начал поход на Москву в момент, когда его корпуса безуспешно сражались под Севильей и Бадахосом, в Валенсии и Андалузии.
Политикой императора был недоволен народ Франции. Он не хотел воевать ради интересов крупной буржуазии. Франция переживала тяжелый экономический кризис. Мастерские опустели, рабочие были без хлеба. Появились афиши с призывом к мятежу. В Нормандии вспыхнуло голодное восстание. Наполеон больше всего боялся голода и этот вопрос думал решить своим обычным средством – военной победой. Но одна война сменяла другую, гибли сотни тысяч людей, народ не видел этому конца, и новые призывы в армию вызывали сопротивление населения. Отряды жандармов охотились за уклонявшимися от рекрутчины людьми. За уклонение от призыва отвечал не только рекрут, но и семья, и родственники, и все те, кто дал работу или еду дезертиру.
Если уклонялись от мобилизации французы, то что же можно было сказать о рекрутах других стран? Маршал Удино в первые же дни похода сообщал, что в Швейцарском, да и в других полках, имелись сотни больных и слабых; маршал объяснял это тем, что рекруты были приведены к нему в кандалах, истомленные, обессиленные. Маршал Ней тоже доносил, что рекруты портят его старые испытанные батальоны. В Померании крестьяне уговаривали своих земляков-солдат бежать, и каждый дезертир мог рассчитывать, что крестьяне укроют его и накормят. Один из полков пришлось даже на ночь окружить специальными патрулями. Маршал Даву приказал каждого отставшего расстреливать как дезертира.
Не так охотно, как раньше, вели на войну свои корпуса и многие маршалы. Некоторым, разбогатевшим в войнах и походах, пресытившимся успехом и славой, не так уж хотелось покидать Париж, опять идти за неугомонным императором навстречу опасностям и лишениям.
Но Наполеон верил в непобедимость своей армии. Ему казалось, что нет конца его силе. По всей Европе сплошным потоком шли его корпуса на Россию:
1-й корпус маршала Даву,
2-й корпус маршала Удино,
3-й корпус маршала Нея,
4-й корпус вице-короля Евгения,
5-й корпус князя Понятовского,
6-й корпус Сен-Сира,
7-й корпус Ренье,
8-й корпус Вандамма, 9-й корпус маршала Виктора, 10-й корпус маршала Макдональда, 11-й корпус маршала Ожеро, 12-й корпус Шварценберга.
Шли десятки тысяч кавалерии, могущественная артиллерия, шла гордость Наполеона – лично ему подчиненная императорская гвардия под командованием маршалов Леферфа, Мортье и Бесьера. Двигались на Россию и польские легионы, баварские и саксонские, прусские и австрийские, голландские и итальянские, швейцарские и португальские полки.
С Наполеоном не было многих храбрых и талантливых командиров. Погиб маршал Ланн, не было и опытного Массена, в Испании сражались Сульт и Мармон. Но зато в походе на Россию рядом с императором Франции был маршал Даву – герцог Ауэрштедтский, принц Экмюльский. Суровый бургундец, способный, железной воли неустрашимый полководец, он учился вместе с Наполеоном в военной школе и в 1804 году стал уже маршалом, в 1806 году с двадцатью семью тысячами солдат разгромил под Ауэрштедтом пятидесятитысячную прусскую армию, участвовал в битвах с русскими под Аустерлицем, Эйлау и Фридландом. Опять был с Наполеоном участник всех его походов, начальник штаба маршал Бертье – принц Ваграм-Невшательский, беспрекословный, неутомимый исполнитель приказов и распоряжений императора. Был с Наполеоном прославленный кавалерийский начальник Мюрат – король Неаполитанский, пришедший к Наполеону подпоручиком еще в 1795 году и участвовавший почти во всех сражениях, которые вел император. Вел свои полки и храбрейший из храбрых маршал Ней – герцог Эльхингенский, впоследствии за решительные действия под Бородином получивший титул «князя Московского». Начав службу простым гусаром, к двадцати семи годам он стал уже бригадным генералом. «Это лев!» – говорил о нем Наполеон и ему поручал самые опасные и трудные боевые дела.
За ними была целая плеяда генералов, прошедших с Наполеоном все походы, выросших в битвах, честолюбивых, смелых. Правда, сейчас они не дружны, не любят делить славы, ссорятся друг с другом, но все они беспрекословно подчиняются императору.
Проносясь в своей карете мимо войск, Наполеон слышал приветственные крики. Он видел в рядах старых боевых ветеранов, любивших своего полководца и веривших в него. Они помогли Наполеону увлечь и значительную часть молодых солдат, которых опьяняла близость легкой победы, славы, наград, почестей.
Вот что писал молодой французский солдат своему отцу:
«…Мы вступим сначала в Россию, где мы должны посражаться немного, чтобы открыть себе проход дальше. Император должен прибыть в Россию, чтобы объявить войну их ничтожному императору. О, мы скоро расколотим их в пух и в прах! Ах, отец, идут удивительные приготовления к войне. Старые солдаты говорят, что они никогда не видали ничего подобного. Это правда, ибо собирают огромные силы. Мы не знаем только, против одной ли России это. Один говорит, что это для похода в Индию, другой – что для похода в Египет, не знаешь, кому и верить. Мне все равно. Я хотел бы, чтобы мы дошли до самого конца света».
Наполеон прибыл в Дрезден.
Если он сам и некоторые из его сподвижников сознавали всю трудность затеянной войны с Россией, то обстановка в Дрездене, люди, окружавшие Наполеона в те дни, сделали все, чтобы подчеркнуть его неограниченную власть над Европой, его сверхчеловеческую силу, его «неземной» гений, для которого нет ничего недоступного.
Австрийский император и прусский король, министры и дипломаты, герцоги и князья, их дочери и жены – все они буквально пресмыкались перед ним, вознося его до степени божества.
Покинув Дрезден, Наполеон направился к берегам Немана, где начиналась необъятная страна, заселенная великим русским народом.
24 июня 1812 года с границы без объявления войны, говоря все время о мире, Наполеон начал вторжение в Россию.
Европа в напряженном молчании ожидала развязки событий.
И не только потому, что всемогущим казался Наполеон, но и потому, что Александр I плохо подготовил Россию к войне 1812 года. Континентальная блокада сократила экспорт России и пагубно отражалась на ее экономике. Непрерывные войны требовали все новых расходов и расстроили финансы России. Разрыв с Англией после Тильзитского мира бил по интересам дворянства, вызвал его недовольство, и в столичных салонах открыто и резко осуждали политику царя. Оказалась недовольной и буржуазия. Начавшееся развитие русской промышленности тормозилось крепостным правом. Крестьянство изнемогало от рекрутчины, от податей и налогов. Обещанные Александром I при вступлении на престол реформы осуществлены не были, и крестьянство глухо роптало.
Дипломатические успехи, достигнутые перед войной, облегчали положение России, но коренным образом соотношения сил в Европе не изменили. Русские дипломаты в своих планах рассчитывали на Пруссию, полагали, что воевать придется с Турцией и со Швецией – противниками более слабыми. Рассуждая же о возможности войны с Францией, они говорили, что «война с сильной державой рождает обыкновенно союз с другой». Но союзы, которые они заключали, не дали России желаемого результата. Победа Кутузова и заключенный им Бухарестский мир позволили перебросить часть войск с Дуная на Неман. Договор со Швецией освобождал войска с финляндского театра войны, союз с Англией принес финансовую помощь, а Испания оттянула часть сил Наполеона на себя. Все же вооруженной поддержки ждать было неоткуда.
Перед лицом Франции, за которой шла почти вся Европа, Россия в войне 1812 года оказалась одна.
Против полумиллионной армии Наполеона на западных границах России было только около 200 тысяч солдат.
Комплектование русской армии происходило по системе рекрутских наборов. В начале царствования Александра I были попытки установить норму – один рекрут с пятисот душ населения при одном наборе в год. Однако войны потребовали 18 рекрутов с пятисот душ населения, и производился не один, а несколько наборов в год. У русского народа рекрутчина была одной из самых мрачных страниц его истории. Но в 1812 году картина изменилась. Русский народ готов был на новые жертвы для защиты родины от иноземного вторжения, и сила страны заключалась прежде всего в людских резервах.
Александр несколько раз задумывал создать милицию, люди которой «доколе не будут двинуты с места, должны оставаться в своих селениях и, пребывая в крестьянском их быту, исправлять все те повинности, коими они обязаны по земскому и волостному их управлению…». Предполагалось, что в милиции будет 600 тысяч человек.
Но если оставались на бумаге другие, более невинные реформы Александра, то идея милиции была тем более мертворожденной. Вооружения народа дворянство и сам царь боялись больше, чем иноземного вторжения. Один из противников милиции откровенно писал:
«Милиция опасна возможностью появления среди нее такой головы, которая, видя себя вне зависимости от регулярного войска, постарается дойти до полной независимости. История дает факт, что безграмотный донской казак собрал себе сообщников, возмутил народ и потрясал государство…»
Даже ополчение, которое Александр оказался вынужденным призвать, когда Наполеон находился уже в центре России, он разоружил сразу же после изгнания Наполеона и создал военные поселения, где жизнь была настоящим кошмаром.
Но и эти 200 тысяч русских воинов были достойными противниками войскам Наполеона. На берегах Немана стояли полки и дивизии, штурмовавшие Измаил и крепости Италии, побывавшие на вершинах Альп и в болотах Польши, на берегах Дуная и Финского залива. Тут были ветераны сражений Суворова, герои кутузовских походов, дважды встречавшиеся с французами и не уступавшие им храбростью в бою. Русские оружейные заводы, учрежденные еще Петром I, научились изготовлять хорошие пушки и ружья, часть вооружения поставляла Англия, и к 1812 году русская армия была вооружена не хуже французской.
На основе опыта войн улучшилась и организация войск. Роты, батальоны, полки, батареи, эскадроны были организованы соответственно боевым требованиям, а дивизия, оснащенная артиллерией, стала сильной и удобоуправляемой. Пехота, артиллерия и кавалерия научились взаимодействию в бою. Возрождалась суворовская тактика, обогащенная опытом войн с Наполеоном.
Напуганный Аустерлицем, Александр I присмирел и дал волю передовым русским генералам руководить боевой подготовкой армии. Сам же он в Петербурге разыгрывал маневры по отражению десанта на Васильевские острова, командовал «обороной» Петербурга, а брат его Константин лихо сбрасывал «вражеский десант» в залив и приказывал адъютанту донести императору, что «противник едва успевает достигнуть своих лодок – совершенная победа с нашей стороны и с нею поздравьте государя…».
В столь мирном занятии царю помогали гатчинцы, не показывавшиеся, однако, в настоящих боях. И когда через пятьдесят лет в гатчинской церкви решили отпевать героев, погибших в боях за Россию, гатчинцев среди них оказался лишь один, а участников, достойных занесения на мраморную доску, – двое.
Где им, трусам, вооруженным палками для наказания солдат, вести воинов в бой, если в 1812 году инструкция офицерам требовала: «Когда фронтом идут на штыки, то ротному командиру должно также идти впереди своей роты с оружием в руках и быть в полной надежде, что подчиненные, одушевленные таким примером, никогда не допустят его одного ворваться во фронт неприятельский…»
Инструкция указывала, что «офицер может заслужить почетнейшее для военного человека название – друг солдата. Чем больше офицер в спокойное время был справедлив и ласков, тем больше в войне подчиненные будут стараться оправдать сии поступки и в глазах его один перед другим отличиться».
Но эта же инструкция требовала, чтобы солдат был прогнан сквозь строй, если он в бою сеет панику, кричит «нас отрезали», а офицер за это же изгонялся из полка. Войскам объясняли, что храбрый не может быть отрезан и, где бы враг ни оказался, «нужно к нему повернуться грудью, идти на него и разбить». Войска закалялись, и от них требовали «к духу смелости и отваге непременно присоединить ту твердость в продолжительных опасностях и непоколебимость, которая есть печать человека, рожденного для войны… Сия-то твердость, сие-то упорство всюду заслужат и приобретут победу».
«Подтвердите во всех ротах, – писал накануне Бородина начальник артиллерии Кутайсов, – чтобы они с позиции не снимались, пока неприятель не сядет верхом на пушки. Сказать командирам и всем господам офицерам, что, только отважно держась на самом близком картечном выстреле, можно достигнуть того, чтобы неприятелю не уступить ни шагу нашей позиции.
Артиллерия должна жертвовать собой. Пусть возьмут вас с орудиями, но последний картечный выстрел выпустите в упор… Если бы за всем этим батарея и была взята, хотя можно почти поручиться в противном, то она уже вполне искупила потерю орудий…»
Эти замечательные документы, созданные подлинными патриотами – суворовскими учениками, отражали суворовские традиции, и в войну 1812 года войска твердо следовали им в боях.
Война 1812 года призвала в строй множество отличных офицеров. Среди них были вернувшиеся из отставки суворовцы, появилась и молодежь. Два кадетских корпуса, одним из которых руководил Кутузов, выпустили таких образованных офицеров, как Толь, ближайший помощник Кутузова в 1812 году, Хатов, переводивший лучшие военные произведения Жомини.
«Желал бы я, – писал Барклай-де-Толли, – чтобы государь не пожалел издержек на приведение генерального штаба в более цветущее состояние и для пополнения его способными людьми. Можно найти их в нашей армии в достаточном числе, стоит только дать себе труд поискать их: истинное достоинство не навязывается…»
И хотя не сразу и не по воле государя, но в ходе войны под руководством таких полководцев, как Кутузов, Барклай-де-Толли, Багратион, выросли замечательные штабные офицеры.
Передовая дворянская молодежь стремилась к культуре и увлекалась военной наукой. Она посещала «Вольное российское общество, пекущееся о распространении наук» и «Общество друзей словесных наук», она слушала в Академии наук лекции по минералогии, химии, физике, металлургии.
В 1810 году студент Московского университета М. Н. Муравьев создал со своими товарищами «Общество математиков», президентом которого был избран отец М. Н. Муравьева – отставной боевой офицер Н. Н. Муравьев.
В уставе этого общества было сказано: «Но как из прикладных частей математики вообще самые полезные суть механика и военное искусство, то наипаче на них общество обратило свое внимание и устремило все труды к приготовлению молодых людей, особенно в военную службу…»
Любовь к родине, рост культуры привели передовую молодежь к необходимости овладения военным искусством, к службе в русской армии.
Из этого общества вышли отличные колонновожатые, топографы, офицеры квартирмейстерской части и боевые командиры, отличившиеся в Отечественной войне 1812 года. Многие из них стали впоследствии декабристами.
Пока еще они вынуждены были прятать истинные свои симпатии, и зять Кутузова – Хитрово – умолял своего друга не рассказывать в гвардейском полку, что он любит читать стихи. Хитрово не хотел, чтобы знали об этом, потому что товарищи в полку его считали гулякой и пьяницей и перестали бы уважать за любовь к литературе, которую так любит его жена – дочь Кутузова, дружившая впоследствии с Пушкиным. Пока еще и Кутайсов читал в палатке стихи только немногим близким друзьям. Но поход за границу усилит тягу к культуре, война укрепит их любовь к родине, я эта любовь, давшая силу боевым подвигам в 1812 году, приведет к декабрьскому восстанию 1825 года, и участник его, типичный представитель передовой молодежи того времени, прошедший через войны 1806–1812 годов, декабрист Сергей Волконский напишет в своих воспоминаниях:
«Зародыш сознания обязанностей гражданина сильно уж начал выказываться в моих мыслях и чувствах, причины чего были народные события 1814–1815 годов, которых я был свидетелем, вселившие в меня вместо слепого повиновения и отсутствия всякой самостоятельности мысль, что гражданину свойственны обязанности отечественные, идущие по крайней мере наряду с верноподданническими».
Вот эта молодежь и вела в бой роты, эскадроны, батареи. Руководили ею в сражениях старые замечательные суворовцы.
Русская армия насчитывала немало замечательных корпусных дивизионных командиров.
Был Дохтуров, скромный, отзывчивый генерал, сумевший вывести из окружения остатки русских войск под Аустерлицем. Русская армия знала его слова: «Я никогда не был придворным, не искал милостей в главных квартирах и у царедворцев – я дорожу любовью войск, которые для меня бесценны». Армия платила ему за это горячей любовью и уважением.
Был Ермолов, преследуемый в прошлом Павлом, сидевший в Петропавловской крепости, затем сосланный в Костромскую губернию «на вечное пребывание». В сражении под Прейсиш-Эйлау он увенчал свое имя боевой славой.
Был Раевский, который в кампании 1806 года, раненный в ногу, в течение семи дней, без отдыха, без продовольствия, без подкреплений, не покидал поля сражения; Коновницын, командовавший арьергардом при отходе к Бородину. Назначенный впоследствии воспитателем к будущему царю Николаю I, он написал ему:
«В нужных и необходимых случаях, буде бы отечество потребовало, заплатите собою, прославьте себя, принесите отечеству Вашему услугу, хотя бы то стоило самой жизни». Но Николай Палкин не воспользовался его советами, а сыновья Коновницына примкнули к декабристам и по воле Николая I погибли в ссылке.
Корпусами и дивизиями командовали дельные, храбрые командиры – Неверовский, Лихачев, Монахтин и многие другие. Войсками России, сосредоточенными на западных границах, руководили лучшие главнокомандующие – Барклай-де-Толли и Багратион.
Стройный и гибкий, с характерным лицом грузина, спокойный, мужественный, приветливый с подчиненными и любимый солдатами – таков был главнокомандующий 2-й русской армии Петр Иванович Багратион.
Под стенами Очакова (1788) и на подступах к Варшаве (1794), на полях Италии и вершинах Альп (1799), в Австрии (1805) и опять в Польше (1806–1807), в Финляндия (1808–1809) и на Дунае (1809), против поляков, турок, шведов и французов дрался Багратион под руководством Суворова и Кутузова. Он всегда первым вступал в сражение и последним покидал поле боя. Командовал авангардом, когда русские войска шли в наступление, и командовал арьергардом, когда они вынуждены были отступать; находился неизменно там, где был кризис боя, где решалась участь сражения. Тридцать лет из сорока семи лет своей жизни провел он в рядах русской армии и участвовал во всех войнах, которые вела Россия с 1788 по 1812 год.
Барклай-де-Толли, командовавший 1-й армией, шотландец по происхождению, сын бедного поручика, с детства начал службу в русской армии и двадцать лет провел в походах и войнах. Это не наемник из иностранцев вроде Беннигсена и ему подобных, стремившихся в России сколотить состояние. Барклай-де-Толли отдал России всю свою жизнь, дрался под Очаковом, Бендерами, Аккерманом, в Польше; командуя полком, совершил поход в Австрию. Его мужество и непоколебимость в бою останавливали натиск французских маршалов в войне 1806–1807 годов, и только серьезная рана, полученная у Прейсиш-Эйлау, вынудила его покинуть на время строй. В 1809 году он снова участвовал в операциях против шведов в Финляндии и совершил беспримерный переход по льду Ботнического залива к берегам Швеции.
«Победа и слава храброму войску должны быть покорны», – писал Барклай в приказе своему корпусу перед походом в Швецию, и поход этот оказался «по трудности только русскому человеку под силу», донес он в Петербург. Но главная заслуга Барклая перед русской армией заключалась в плодотворной работе по организации армии накануне 1812 года, когда он был назначен военным министром России. Он создал «Учреждение о большой действующей армии», сыгравшее громадную организующую роль в управлении войсками. «Непритязательный, настойчивый, решительный и полный здравого смысла» – так характеризовали Барклая-де-Толли.
Командиры русской армии нисколько не уступали по своим боевым качествам командирам армии Наполеона.
Теперь, когда война велась уже не на полях Австрии и не на Дунае, где все могло окончиться дипломатическим торгом, теперь, когда решался вопрос о судьбе России как самостоятельного государства и вся армия, охваченная патриотическими чувствами, была готова на великие подвиги, как никогда, было необходимо четкое, разумное общее руководство войсками. Но прибывший в Вильно император Александр I отдал приказ, что он «будет при армии».
Согласно «Учреждению о большой действующей армии», которое, по представлению Барклая, царь утвердил в 1811 году, прибытие его на театр войны снимало ответственность с Барклая. Царь сам становился у руководства вооруженными силами. Однако хитроумный приказ, гласивший, что «царь будет при армии», можно было толковать как угодно, и Александр, словесно подтвердив Барклаю, что тот остается главнокомандующим, фактически командовать стал сам. Начало преступной путанице было положено. Корпусами 1-й и 2-й армий стали одновременно командовать и Барклай, и через голову главнокомандующего Александр I, и окружавшая его свита генералов.
Александр отверг план войны, предложенный Багратионом. В начале 1812 года Багратион писал царю, что «опасность с каждым днем увеличивается, война неизбежна, необходимо оградить себя от внезапного нападения, выиграть время, по крайней мере шесть недель, дабы сделать первые удары и вести войну не оборонительную, а наступательную».
Для этого Багратион предлагал послать Наполеону, разослать правительствам всех европейских стран и обнародовать в России ноту, в которой сообщить, что России известны интриги Наполеона в Турции, сосредоточение французской армии в Германии, занятие ею Данцига и усиление гарнизонов в Силезии и Померании; что со времени получения ноты река Одер станет демаркационной линией и переход ее хотя бы одним батальоном войск Наполеона будет означать войну.
Поскольку, продолжал Багратион, Наполеон либо примет ноту за объявление войны, либо будет медлить с ответом и усиливать свои войска, надо самим начать операции. Для этого следует довести Белостокский корпус до 100 тысяч солдат и усилить артиллерией, сосредоточить корпус (не менее пяти дивизий) с полевой и сильнейшей осадной артиллерией на границе с Пруссией. Во второй линии расположить пятидесятитысячный корпус для удара в любом направлении. Эти войска обеспечить магазинами с годовым запасом на 250 тысяч человек и подвижным месячным запасом на 150 тысяч человек и подвозом снабжения по Балтийскому морю.
В мае двинуться всей стотысячной армией к Праге, и поскольку от границы до Варшавы 12 миль, в два дня, поражая все на пути, занять Прагу и Варшаву. Первые сильные удары принесут успех, ободрят армию и приведут в страх неприятеля. Театр военных действий будет удален от границ России, и позиция на Висле даст ряд преимуществ.
В тот же день корпусу, расположенному на границе Восточной Пруссии, перейти Вислу у Граудента и, не обращая внимания на нейтралитет Пруссии, вместе с флотом осадить Данциг. Запасный пятидесятитысячный корпус подтянуть в Польшу. Дальнейшие действия зависят от обстановки, но и они должны быть наступательными.
Предлагая план, Багратион рассчитывал на мир с Англией. Он предвидел, что возможны неурядицы в странах Европы, завоеванных Наполеоном. «Мысль сия, – писал Багратион, – получает еще больше вероятия, если принять во уважение, что ни один из побежденных народов не признает себя счастливым, а, напротив, с трепетом ожидает ежедневно усугубления зла».
Правильно полагая, что «война сия с обеих сторон производима будет с самым большим напряжением и неизбежны большие потери», Багратион настаивал на новом большом наборе рекрутов. Рекруты должны быть обучены и вооружены. Все это требовало огромных расходов, и Багратион советовал ввести «чрезвычайную контрибуцию по всей России».
Итак, мобилизация всех сил и переход в решительное наступление для защиты страны – вот чего требовал Багратион, потому что, как он писал впоследствии, «если враг приблизится, всем народом на него навалиться – или победить, или у стен отечества лечь… Надо драться, пока Россия может и пока люди на ногах, ибо война теперь не обыкновенная, а национальная».
Выполнение плана Багратиона сорвало бы стратегическое развертывание французской армии, отнимало ее плацдарм в Польше, разрушало базу в Данциге. План Багратиона лишал Наполеона выгод внезапности и предполагал нанесение удара тогда, когда силы Наполеона еще не были сосредоточены для вторжения. План Багратиона приводил к лишению французов поддержки Австрии и Польши и сбрасывал со счетов 70 тысяч австрийских и польских солдат, вошедших в наполеоновскую армию. Это, несомненно, повлияло бы и на политику колебавшейся Пруссии, представитель которой Шарнгорст тайно приезжал в Петербург за помощью. Наступательный план Багратиона опирался на силы России, на боевой опыт русских войск, показавших под Прейсиш-Эйлау, что они успешно могут бороться с французской армией.
План Багратиона показывает, что в 1812 году в России были возможности для ведения войны наступательной, а не оборонительной, на что обрек ее Александр I.
Тот план войны, который осуществляли Александр и его бездарная свита, обрекал и 1-ю и 2-ю армии на разгром поодиночке, и о нем правильно сказали, что это «план сумасшедшего или изменника…».
Автором этого плана являлся советник Александра I – прусский генерал барон Карл Людвиг Август фон Пфуль. По оценке его соотечественника Карла Клаузевица, Пфуль давно уже вел настолько замкнутую умственную жизнь, что решительно ничего не знал о мире повседневных явлений. Юлий Цезарь и Фридрих II были его любимыми авторами и героями. Он почти исключительно был занят бесплодными мудрствованиями над их военным искусством, не оплодотворенным хотя бы в малейшей степени духом исторического исследования. Явления новейших войн коснулись его лишь поверхностно.
Когда Франция нанесла первые удары Пруссии, Пфуль, по свидетельству того же Клаузевица, заявил: «Я уже ни о чем не забочусь; ведь все равно все идет к черту». В 1806 году, во время бегства из Пруссии после ее поражения, он насмешливо заявил, снимая шляпу: «Прощай, прусская монархия». А в ноябре 1812 года, когда началось уже бегство французов из России, Пфуль заявил тому же Клаузевицу, что у русских «ничего путного не выйдет…».
Вот этого генерала, присланного в 1806 году в Петербург с каким-то поручением, Александр I, очаровавшись им, буквально выпросил у прусского короля и, взяв на русскую службу, стал учиться у него военному искусству.
Шесть лет Пфуль пробыл в России, обучая царя, и за эти годы не сумел даже изучить русского языка, хотя приставленный к нему денщиком неграмотный украинец Федор Владыко научился разговаривать по-немецки и не раз помогал своему хозяину объясняться с русскими.
Карл Клаузевиц, вступивший в ряды русской армии, краснея за своего земляка, писал: «Если бы Александр обладал большим знанием людей, он, конечно, не проникся бы доверием к способностям человека, который так рано покидает побежденную сторону» и при этом насмехается над поражением прусской армии. Но Клаузевиц не понял, что дело не в знании людей, что Александру Пфуль оказался более близок, чем сам Клаузевиц – носитель передовых идей в военном искусстве, что император России верит Пфулю больше, чем русским суворовским генералам.
По плану Пфуля русские войска были разделены на две армии – 1-я армия – Барклая-де-Толли, – она была растянута почти на 200 километров в районе Вильно, и 2-я – Багратиона – она растянулась на 100 километров в районе Волковыска. 1-я армия под давлением сил Наполеона должна была отходить к укрепленному лагерю на реке Дриссе, а 2-я – атаковать французов во фланг и тыл. Пфуль не учел, что Наполеон, имея 500 тысяч солдат, мог сосредоточить превосходящие силы и против 1-й и против 2-й армий одновременно и, пользуясь их разобщенностью, разгромить их.
Александр I и Пфуль были главными, но не единственными виновниками хаоса и неразберихи. Как и под Аустерлицем, царя окружала толпа стяжателей и титулованных бездельников. Лев Толстой в этой толпе насчитал девять групп людей, которые строили планы войны, советовали наступать, отходить, обороняться на месте, но прежде всего строили планы личной наживы, разбалтывали военные тайны. Вокруг них сновали французские шпионы, доносившие Наполеону о движении русских войск.
Сколь деятельно готовил Наполеон вторжение, столь же деятельно русский император готовил смотры и парады, лично репетировал ход церковного богослужения, бывал на балах.
В ночь на 24 июня в честь царя давал бал барон Беннигсен. Он в этой войне был еще без должности и хотел ее получить, а предвидя, что русская армия должна будет отступать, он торопился продать Александру свое имение под Вильно, пока его еще не заняли французы. На балу сделка состоялась. Александр уплатил 12 тысяч рублей золотом. Веселье было в полном разгаре, когда в зале появился гонец с грозной вестью о том, что армия Наполеона перешла границу и вторглась в Россию.
Царь со своим штабом уехал в Свенцяны. Барклай начал отход к дрисскому укрепленному лагерю.
Теперь Барклай и царь руководили войсками не только из двух штабов, но и из двух отдаленных друг от друга пунктов. Пагубность этого больше всего сказалась на положении Багратиона.
Используя ошибки плана Пфуля и неразбериху, созданную «руководством» царя, Наполеон главными силами занял Вильно, оказался на фланге расположения 2-й армии, двинул корпус Богарнэ в разрыв между 1-й и 2-й армиями, а против Багратиона – корпус маршала Даву и войска своего брата Иеронима.
Багратион несколько дней вообще не получал приказов и не знал о положении 1-й армии. Затем он получил приказ быть готовым поддержать Платова, атакующего согласно плану войны войска Наполеона, наступающие против 1-й армии. Через два дня он получил новый приказ – отходить на соединение с 1-й армией. С первых же дней войны Багратион был дезориентирован. Он имел возможность соединиться с 1-й армией, двигаясь через Минск, но директива царя об этом не только опоздала и дезориентировала главнокомандующего 2-й армии, но и предписывала ему двигаться на соединение с 1-й армией через Вилейку, то есть совершать облическое движение перед фронтом наступающих корпусов французской армии. 17 июня (ст. ст.) Багратион, отослав больных и обозы в Бобруйск, начал марш через Слоним, Новогрудок на Вилейки и, пройдя без дневок 150 километров, 22 июня переправился через Неман. Но уже сказались результаты опоздания директивы Александра I. Когда 2-я армия переправилась через Неман, Багратион узнал, что в тылу, у Слонима, появились авангарды Иеронима, слева подходил корпус Богарнэ, а маршал Даву уже занял Воложин, преграждая путь на Вилейки. 23 июня Багратион повернул армию, перешел Неман и двинулся на Минск, но и Минск уже занял маршал Даву. Багратион решил идти через Бобруйск, Могилев, и как раз в этот момент Александр I потребовал атаковать Даву в Минске. Но Багратион все же ушел к Бобруйску. Багратион раньше настаивал на решении бросить 2-ю армию по тылам Наполеона от Белостока к Варшаве, но теперь избегал боя, понимая лучше царя и его свиты, что ввязываться в бой под угрозой окружения значительно более многочисленным врагом нельзя. «Данное мне направление на Новогрудок, – мужественно возражал он в ответ на директиву царя, – не только отнимало у меня способы к соединению через Минск, но угрожало потерей всех обозов, лишением способов к продовольствию и совершенным пресеченьем даже сношений с 1-й армией».
Двигаясь форсированным маршем к Бобруйску, 2-я армия достигла Слуцка. Там стало известно, что войска Даву уже заняли Свислочь, расположенную в сорока километрах от Бобруйска, а Иероним атакует арьергард Платова. У Мира Платов заманил авангард Иеронима в засаду и нанес ему жестокое поражение. Багратион был готов атаковать Иеронима, отбросить его, затем обрушиться на Даву, но боялся, что Иероним уйдет, не приняв боя, и это еще больше отдалит 2-ю армию от 1-й, которая отходила от Вильно не на Минск, а на Свенцяны. Разрыв между обеими армиями достиг 300 километров.
1-я армия Барклая достигла дрисского лагеря. Царя, наконец, убедили, что лагерь, если армия останется в нем, станет ловушкой. Жестокая действительность опрокинула план Пфуля. Нового плана военных действий не было. Под натиском противника русские армии продолжали отходить, и результат «руководства» царя стал окончательно ясен. Надвигалась новая, еще более страшная, чем Аустерлиц, катастрофа. Брат царя Константин умолял Александра заключить мир, а наиболее умные из царских приближенных посоветовали ему «для спасения России» покинуть армию, что тот довольно быстро и выполнил.
Однако перед отъездом Александр не распорядился, кто же из командующих армиями – Барклай или Багратион – будет главнокомандующим, когда 1-я и 2-я армии соединятся.
Единственно разумное, что мог сделать Барклай, – это продолжать отход, ибо отход, как писал К. Маркс, стал уже вынужденной необходимостью.
Наполеон занимал один город за другим, война охватывала все новые губернии.
Одна из основ стратегии Наполеона заключалась в том, что его армия питалась за счет народа побежденной страны и потому, не привязанная к базам, могла свободно и быстро совершать маневры.
Покоряя страны, Наполеон немедленно накладывал контрибуции, и его главный интендант Дарю беспощадно взимал их с населения. «Враг как сноп, – говорили французы, – чем больше бьешь, тем больше выколачиваешь». В иных случаях, отняв все у населения, Наполеон прибегал к закупкам продовольствия в местности, не охваченной войной.
Но в России Наполеона ждало другое. Крестьянство увидело, что освобождения от крепостного права он не принес. Наполеон и не собирался освобождать русских крестьян.
Действуя в интересах крупной буржуазии, Наполеон стремился создать мировую монархию, и, «…после победы реакции внутри страны, контрреволюционная диктатура Наполеона превратила войны со стороны Франции из оборонительных в завоевательные».
Наполеону нужно было порабощенное население побежденных стран. И Россия нужна была ему не как свободное, растущее государство с раскрепощенным населением, а как колония буржуазной Франции. Русское крестьянство поняло, что Наполеон, сохраняя ярмо помещика, несет еще иго иноземного поработителя, и крестьянство поднялось на борьбу. Крестьяне покидали свои деревни, поджигали все, что могло служить врагу. Каждое утро по 10–12 французских солдат от роты отправлялись далеко в стороны от дороги в поисках хлеба, фуража. Редко кто из них возвращался живым – их убивали крестьяне, в лучшем же случае они приходили с пустыми руками.
Так повторялось изо дня в день. Французская армия стала испытывать лишения, падала духом. Но, все еще грозная, она достигла Смоленска.
Пророчество Наполеона о том, что армии Багратиона и Барклая никогда не встретятся, не сбылось. Оба генерала, проявив замечательное искусство вождения войск, встретились у Смоленска. Здесь разыгрался первый крупный бой, после которого русская армия отошла дальше, оставив позади невиданный костер – Смоленск горел.
Тот разлад, который оставил царь, не установив единого командования, усилился и привел к конфликту между Багратионом и Барклаем. Багратион был против дальнейшего отхода.
Барклай считал, что отход дальше необходим: он ослабляет Наполеона и усиливает русскую армию, и генералам, требовавшим прекращения отхода, он твердо отвечал: «Пусть каждый выполняет свой долг, а я выполняю свой», и отход продолжал.
Но отходить не хотели и русские солдаты. Они рвались в бой. И если раньше им объясняли необходимость отхода к Смоленску надобностью соединить обе армии, то теперь появилось новое объяснение, несправедливое и оскорбительное для Барклая, пагубное для всего дела. Его действия стали объяснять изменой, и первый, кто открыто пустил этот слух, был брат царя Константин.
«Что делать, друзья, – сказал он жителям Смоленска. – Мы не виноваты. Не допустили нас выручать вас. Не русская кровь течет в том, кто нами командует. А мы, и больно, но должны слушать его. У меня не менее вашего сердце надрывается».
Константин, помогавший брату своему Александру губить все достойное, русское в армии, совершил очередное против нее преступление, бросив незаслуженное обвинение Барклаю и посеяв тревожные слухи.
Дальше так не могло продолжаться. Русской армии, побеждавшей в Европе, вдвойне готовой к героизму в Отечественной войне на своей земле, за свою родину, нужен был полководец, который сумел бы найти правильный путь к победе, ибо на этот раз от победы зависела судьба России.
В это тревожное время Кутузов приехал из Горошек в Петербург и был избран начальником петербургского и московского ополчений. По ночам, запершись в кабинете, часами просиживал он над картой театра войны, внимательно изучая движения войск. В одну из таких ночей ему доставили письмо императора.
«Михаил Илларионович! – писал Александр I Кутузову, назначая его главнокомандующим. – Известные военные достоинства ваши, любовь к отечеству и неоднократные опыты отличных подвигов приобретают вам истинное право на сию доверенность. Избирая вас для сего важного дела, я прошу всемогущего бога да благословит деяния ваши к славе российского оружия и да оправдаются тем счастливые надежды, которые отечество на вас возлагает.
Пребываю к вам благосклонный Александр».
Царь опять лгал. Он продолжал ненавидеть Кутузова и не доверять ему. В те же дни он писал своей сестре Екатерине:
«В Петербурге я увидел, что решительно все были за назначение главнокомандующим старика Кутузова: это было общее желание. Зная этого человека, я вначале противился его назначению, но когда Ростопчин письмом от 5 августа сообщил мне, что вся Москва желает, чтоб Кутузов командовал армией, находя, что Барклай и Багратион оба неспособны на это… мне оставалось только уступить единодушному желанию, и я назначил Кутузова. Я должен был остановить свой выбор на том, на кого указывал общий глас».
Назначение Кутузова главнокомандующим Александр обставил так, чтобы в случае неудачи умыть руки, он передоверил подбор главнокомандующего специальному комитету, который единодушно наметил Кутузова. Однако после этого решения Александр назначил начальником штаба Беннигсена, чтобы в нужный момент заменить им Кутузова.
– О эта «старая лисица севера»! – многозначительно сказал Наполеон, узнав о назначении Кутузова.
– Постараюсь доказать великому полководцу, что он прав, – скромно промолвил Кутузов, узнав о реплике Наполеона.
С искренней радостью провожаемый народом, полководец отправился к русским войскам, отходившим к Москве. В пути, изучая обстановку, он рассылал приказы, запросы, распоряжения, требуя сведений о новых формированиях, об ополчении, о противнике. С дороги направил он Милорадовича с резервными войсками навстречу отходящим частям, считая главной задачей «приращение армии».
30 августа под Царево-Займищем, скромно одетый, на небольшом донском иноходце, Кутузов появился перед войсками. Первое, что услышали от него солдаты одного из полков, которые, увидев главнокомандующего, начали суетиться, чиститься, строиться, были слова:
– Не надо всего этого. Мне нужно посмотреть, здоровы ли вы, дети мои. Солдату в походе не до щегольства, ему нужно отдыхать после трудов и готовиться к победе…
Позиция у Царево-Займища не удовлетворила Кутузова, и он вынужден был пока отступить, чтобы найти удобную позицию, соединиться с подходившими войсками Милорадовича и ополчением и дать генеральное сражение.
Положение его как главнокомандующего было исключительно трудным. Армию он принял в состоянии отступления. Если Наполеон, располагавший неограниченной властью, имел в лице своих маршалов и штаба, возглавляемого Бертье, послушную, испытанную систему управления, то Кутузов с первых же часов пребывания в армии столкнулся с ненавидевшим его начальником штаба Беннигсеном, считавшим себя единственным полководцем, способным противостоять Наполеону. Беннигсен был уверен, что Кутузов несправедливо отнял у него должность главнокомандующего.
Десятки интриганов, доносчиков, мешавших ранее работать Барклаю, стали теперь клеветать, вредить Кутузову, который отлично знал, что, кроме Наполеона, у него есть враги в собственном штабе и что наиболее непримиримый его личный враг остался в Петербурге – сам император.
В одном Кутузов не сомневался, в одно он глубоко верил – в силу русского солдата, в силу русских командиров, прошедших с ним и Суворовым походы и войны. И если Беннигсен писал, что «французская армия кишит великими генералами, а у нас и посредственных нет», то Михаил Илларионович сообщает жене, что «нашел армию в полном духе, хороших генералов много… Я полон надежды… думаю исправить дела к чести России».
Быстро разобравшись в сложной обстановке, Кутузов организовал сильный арьергард под командованием спокойного и храброго генерала Коновницына и, продолжая отходить, стал готовиться к сражению. Дальнейший отход привел бы к утере того, чем Кутузов более всего дорожил, – к утере «духа чрезвычайного», которым жила русская армия, рвавшаяся в бой. Наконец у Бородина силы сторон почти сравнялись, отпала главная причина, вынуждавшая русских к отходу. Кутузов дал знаменитое Бородинское сражение, имевшее огромное политическое и стратегическое значение не только в ходе войны 1812 года, но и во всей истории русского народа.

ГЛАВА III
Поле, где разыгралось сражение, лежит близ села Бородино, в 110–112 километрах от Москвы, в 10–12 километрах западнее Можайска. Оно чуть всхолмлено в центре, местами изрезано небольшими оврагами, на дне которых протекают ручейки; пересекает его река Колоча, впадающая в Москву-реку. В центре поля – деревня Семеновская, правее, по сторонам новой Смоленской дороги, за рекой Колочей – село Бородино, рядом с ним – деревня Горки, а у старой Смоленской дороги, отделенная лесом и кустарником, приютилась деревушка Утица. На краю поля, к западу, деревня Шевардино. Ничем не приметное, обычное поле средней полосы России. Выбрали его штабные командиры, посланные Кутузовым, потому что оно перехватывало обе Смоленские дороги, ведущие к Москве, и прикрыто рекой Колочей. Открытая местность была доступна для действия масс конницы. И хотя поле, открытое для наблюдения со стороны противника, не имело в центре и на левом фланге серьезных естественных препятствий, усиливающих оборону, все же было решено, что лучшего поля не найти «в сих плоских местах».
Русская армия заняла позицию. Фронт ее протянулся от деревни Маслово у Москвы-реки через Бородино до деревни Шевардино, прикрываясь почти на всем протяжении рекой Колочей и опираясь правым флангом на Москву-реку, а левым – на выстроенный у Шевардина редут.
Позицию заняли неправильно. Фронт ее проходил не перпендикулярно направлению наступления Наполеона, а под углом – левый фланг у Шевардина выдался вперед и был обнажен. Противник мог обойти его по старой Смоленской дороге, и русская армия очутилась бы в мешке, образуемом Москвой-рекой и рекой Колочей.
Дальнейшее движение противника по старой Смоленской дороге выводило его к Можайску, где обе дорога сходились, и тем самым русским войскам мог быть отрезан путь к Москве и южным губерниям России.
Ответственность за столь опасное расположение войск лежит на выбиравших позицию начальнике штаба Беннигсене и генерал-квартирмейстере Толе, которому Кутузов всецело доверял.
Оценив обстановку, Багратион немедленно донес Кутузову, что левый фланг армии «в величайшей опасности».
Кутузов лично выехал на осмотр левого фланга и решил отвести его назад – на линию деревни Семеновская – Утица. Но для того чтобы прикрыть отход на новую позицию и выиграть время для постройки на ней укреплений – флешей, Кутузов приказал удерживать Шевардинский редут, который теперь приобретал значение передового опорного пункта.
Натиск на Шевардинский редут начался 5 сентября. Весь день за редут шли жаркие бои, и только к ночи он был оставлен по личному приказанию Кутузова. 11 тысяч русских солдат сдерживали почти 35 тысяч французов. Русские потеряли в бою около 6 тысяч человек. Столько же примерно потерял и противник. Наполеон занял редут, уже не имевший большого тактического значения, ибо из-за дальности он не мог быть включен в систему обороны основной бородинской позиции, на которую отошли русские войска.
Но и Кутузову и Наполеону бои 5 сентября многое показали. Наполеону в этот день на требование привести русских пленных ответили, что русские в плен не сдаются, предпочитая умирать на месте. Генерал Коленкур добавил, что «их, оказывается, мало убить, а нужно и повалить». Наполеон заявил тогда Коленкуру: «Я повалю их своей артиллерией». Однако, как показали дальнейшие события, оказалось, что это не так-то легко сделать.
6 сентября боев не было, и оба полководца провели этот день в рекогносцировках, готовя армии к генеральному сражению.
Медленно проезжал Кутузов на своих широких дрожках по Бородинскому нолю, указывая окончательное расположение укреплений и войск. Укреплений было немного, строили их ополченцы, не имевшие опыта, а главное – без шанцевого инструмента, который генерал-губернатор Москвы Ростопчин, несмотря на все требования главнокомандующего, прислал лишь к концу Бородинского сражения. Но все же на правом фланге, у деревни Маслово, укрепления были вырыты, в центре соорудили Курганную батарею (Раевского), а на левом фланге, южнее деревни Семеновской, построили флеши, названные впоследствии «Багратионовы». Русская армия занимала позицию, фронт которой теперь протянулся от деревни Маслово вдоль реки Колочи до села Бородино, поворачивая далее на юг через Курганную батарею, Багратионовы флеши до деревни Утица. Позиция, прикрытая на правом фланге крутыми берегами реки Колочи, была труднодоступна для атаки французов, но на левом фланге, особенно в районе флешей, естественных препятствий не имела и была наиболее уязвима. На этой позиции и разыгралось сражение, причем главные атаки велись на фронте в 2,5–3 километра от Бородина до флешей. Позицию от деревни Маслово до Курганной батареи обороняли части 1-й армии под командованием Барклая, а от Курганной батареи до флешей – части 2-й армии.
Близ деревни Утица у старой Смоленской дороги Кутузов приказал «поставить скрытно» – в засаде корпус Тучкова и ополчение. В резерве оставались два пехотных корпуса и артиллерия. Всего русская армия насчитывала 120 тысяч солдат, из них 10 тысяч ополченцев, в бою не участвовавших, 7 тысяч казаков и 640 орудий.
Наполеон из полумиллионной армии привел под Бородино 135 тысяч солдат при 587 орудиях. Часть его сил осталась прикрывать длиннейшие коммуникации, действовала на петербургском направлении; много солдат он потерял в боях за Смоленск, дорого платил за каждую попытку атаковать русских при их отходе. Масса больных, отставших, дезертиров покинули ряды его армии, но все же под Бородино Наполеон привел лучшие свои части под командованием прославленных генералов и маршалов. И когда он сосредоточил свои войска для наступления, казалось, что полная победа предрешена.
Ни одно сражение, данное Наполеоном, не повторяет другого. Но типичные, характерные черты наполеоновской стратегии и тактики присущи всем его сражениям и особенно ярко сказались в замысле сражения под Бородином.
Наполеон в совершенстве владел оценкой местности, умело определял слабые и сильные пункты позиции, препятствия и выгоды, которые имеет местность. Блестящий артиллерист, он первый в истории войн стал применять массированный артиллерийский огонь, сосредоточивая на решающем направлении сотни орудий. На решающем направлении Наполеон неизменно сосредоточивал и подавляющий перевес живой силы.
Искусство Наполеона, направленное к сосредоточению решающих сил в решающем месте в решающий момент, было доведено до совершенства. Громадный опыт почти безошибочно подсказывал французскому полководцу, когда в ходе сражения необходимо ввести свой главный резерв, чтобы разгромить противника и затем беспощадным преследованием полностью уничтожить его или взять в плен. Излюбленными приемами Наполеона были: сковав противника с фронта, обойти его фланг и тыл или, прорвав фронт противника в тактическом центре, ввести в бой главный резерв. В обоих случаях это всегда приводило к молниеносному сокрушающему разгрому живой силы противника, захвату его орудий и обозов.
И вот здесь, на Бородинском поле, разведав позицию русских, Наполеон нашел ее слабое место. Оно было в центре левого крыла, на флешах у деревни Семеновской. Это было решающее место, против которого Наполеон сосредоточил решающие силы – 80 тысяч из 135 тысяч солдат и 400 орудий из 587. Здесь он задумал прорвать фронт русской армии, обойдя ее главные силы, расположенные в центре и на правом фланге, прижать их к рекам Москве и Колоче и уничтожить. Одновременно с главной атакой на флеши Наполеон предполагал атаковать и правое крыло русских итальянским корпусом Богарнэ, а левый фланг обойти польским корпусом Понятовского.
В этих условиях, когда уже Шевардинский бой показал опасность, грозившую левому флангу, не говоря уже о том, что сама местность подсказывала необходимость его усиления, Кутузов оставил на левом фланге меньшую часть войск, а основную массу расположил на правом фланге, у новой Смоленской дороги, и сохранил за собой возможность для контрнаступления в любом направлении.
Многие историки считали такое решение Кутузова его смертным грехом. Беннигсен, оспаривая это решение, предлагал поставить всю армию от Горок до Утицы и убеждал впоследствии, что Бородино не стало второй Полтавой только потому, что главнокомандующий не принял его предложения. Даже доброжелатели писали, что Кутузов поступил неправильно, но в ходе сражения исправил ошибку, переведя свои силы о правого фланга на левый.
Однако прав был Кутузов, а не его критики.
4 сентября 1812 года Кутузов донес Александру I:
«Позиция, в которой я остановился при селе Бородине, в 12 верстах впереди Можайска, – одна из наилучших, какую только на плоских местах найти можно. Слабое место сей позиции, которое находится с левого фланга, постараюсь я исправить посредством искусства.
Желательно, чтобы неприятель атаковал нас в сей позиции, в таком случае имею большую надежду к победе, но ежели он, найдя мою позицию крепкою, маневрировать будет по дорогам, ведущим к Москве, тогда должен буду идти и стать позади Можайска, где все сии дороги сходятся».
Старый, опытный генерал отлично знал, что он делает, он видел значительно дальше многих окружавших его людей, не соглашавшихся с его глубоко правильным решением. Это становится совершенно очевидно, если внимательно посмотреть на поле Бородина с высоты командного пункта Кутузова, пройти по старой и новой Смоленским дорогам к Можайску, вчитаться в приказы Кутузова на сражение, проанализировать весь его путь и сущность его полководческого искусства, если оценивать Бородино в масштабе всей войны в целом.
Из двух дорог, проходящих через Бородинское поле, новая Смоленская, у правого фланга позиции, короче и лучше старой Смоленской, прорезавшей левый фланг. И действительно, после Бородина русская армия, несмотря на ночь и расстройство войск в бою, смогла образцово отойти по новой Смоленской дороге, по четыре повозки в ряд. Новая Смоленская дорога была основным стратегическим направлением на Москву, и это направление прикрывал Кутузов, в то время как все остальные пункты позиции имели только тактическое значение.
Кроме того, Кутузов понимал стратегию и тактику Наполеона. Зная его как мастера молниеносного маневра, он предвидел, что, если русские расположатся от Горок до Утицы, а Наполеону удастся обойти любой из флангов на любой дороге, он их окружит и уничтожит, и писал, что пойдет на сражение, «если не буду обойден…». Располагая свои главные силы у широкой новой Смоленской дороги, готовясь к обороне, Кутузов сохранял за собой полную возможность перехода в контратаки. В то же время при попытке Наполеона обходить или при неудачном бое русская армия могла ответить контрманевром и «стать позади Можайска, где все сии дороги сходятся», и опять закрыть путь к Москве.
О том, насколько прав был русский полководец, видно из того, что Наполеон отказался обходить левый фланг, хотя опытный маршал Даву советовал это сделать. Оба полководца разгадали друг друга. В том и проявление могучего таланта Кутузова, что он действует своеобразно, неожиданно, необычно, но глубоко правильно.
Значит ли, что Кутузов, как считали некоторые историки, обрекал на разгром свой левый фланг, оставляя там меньше сил? С первого взгляда это кажется так, а по существу, угрожаемый пункт можно всегда оборонять непосредственно, что предлагал Беннигсен, но можно держать под защитой, так сгруппировав свои силы и резерв, чтобы в нужный момент не только отразить противника, но и нанести ему контрудар, что и сделал Кутузов.
Он не только сгруппировал свои главные силы к правому флангу, а резерв поставил за центром, но и на левом фланге у старой Смоленской дороги расположил сильный корпус Тучкова и ополчение, написав на карте: «Поставить скрытно». Капитан-инженеру Фелькнеру, который по его приказу рекогносцировал местность для засады, Кутузов объяснил: «Когда неприятель употребит в дело последние резервы свои на левый фланг Багратиона, то я пущу ему скрытые войска во фланг и тыл».
Замечательный замысел Кутузова не осуществился потому, что Беннигсен, без ведома Кутузова и не доложив ему об этом впоследствии, вывел Тучкова из засады, заставив принять фронтальный удар корпуса Понятовского.
Расположив таким образом войска, Кутузов мог смело написать в диспозиции на Бородинское сражение: «Армии, присоединив к себе все подкрепления, от Калуги и Москвы прибывшие, ожидают наступления неприятельского при селе Бородине, где и дадут ему сражение…» И далее, перечислив расположение и задачи частей, Кутузов разъясняет: «В сем боевом порядке намерен я привлечь на себя силы неприятельские и действовать сообразно его движениям. Не в состоянии будучи находиться во время действий на всех пунктах, полагаюсь на известную опытность гг. главнокомандующих армиями и потому предоставляю им делать соображения действий на поражение неприятеля… При счастливом отпоре неприятельских сил дам собственные повеленья на преследование его. При сем случае не излишним почитаю представить гг. главнокомандующим, что резервы должны быть сберегаемы сколь можно далее, ибо тот генерал, который сохранит еще резерв, не побежден… На случай неудачного дела… несколько дорог открыто, которые сообщены будут гг. главнокомандующим и по которым армии должны будут отступать. Сей последний пункт остается единственно для сведения гг. главнокомандующих.
На подлинном подписано: Генерал князь Кутузов.
Главная квартира – двор Татаринова.
Августа 24 дня 1812».
Итак, по идее диспозиции и донесения Кутузов решил дать оборонительное сражение. («Армии ожидают противника… намерен привлечь на себя силы неприятельские».) В этом сражении Кутузов хотел истощить силы Наполеона и сохранить свой резерв, ибо «генерал, сохранивший резерв, еще не побежден», а при удаче сам переходит в контрнаступление. Это решение типично для той эпохи, когда «излюбленным тактическим маневром был прорыв свежими войсками центра противника, как только из положения дел становилось ясно, что он ввел в бой свои последние резервы. Резервы… превратились в главное средство, с помощью которого решался исход боя».
Эти резервы Кутузов не только берег – он их расположил, не руководствуясь предвзятым мнением Беннигсена, а сохранив полную свободу их использования «сообразно движениям» Наполеона: контрудар на флангах, возможный отход, решительная поддержка левого крыла, на которую они были употреблены. Этим решением Кутузов даже в условиях обороны сохранил за собой свободу действий и вынудил Наполеона на кровопролитную фронтальную атаку, парализовав его первоначальный замысел. Все это опиралось на уверенность в силах русских генералов и солдат. Кутузов объехал войска, напомнил, что позади Москва и надо крепко стоять за русскую землю, обещал солдатам, что все будут введены в дело и будут сменяться в бою, как часовые. Он напомнил солдатам Суворова победы под его руководством, напомнил, что не было еще противника, который устоял бы против штыковой атаки русских солдат.
Наступила ночь перед битвой.
Во французском лагере царила глубокая тревога и неуверенность. Теплый солнечный день сменила дождливая осенняя ночь. Ожидание боя мешало уснуть, на сырой земле было холодно лежать, дров на костры не хватало, они горели тускло и не согревали. Накануне вся французская армия видела огромное поле Бородина, и все оно, насколько мог видеть глаз, было занято русскими войсками. Их стойкость все уже знали, и каждый понимал, что многим и многим не придется завтра вернуться к своим бивакам. В эту ночь под Можайском с особой силой они почувствовали, как далеки от них Берлин, Париж, Лиссабон, родные города и села. Тревога охватывала солдат французской армии.
В такой же тревоге был и их император. Наполеон не спал. Он жаждал сражения и боялся его. Он подсчитывал, сколько ему сил еще нужно, чтобы прийти победителем в Москву, понимал, как опасно ему терять войска в сражениях, когда конец войны еще далеко не ясен.
Вдруг ему начинал чудиться шум отступающей русской армии, он выбегал из палатки, долго прислушивался, вглядывался в огни русских биваков… Но там царила тишина, и Наполеон возвращался в палатку.
Наполеон знал, что солдаты его устали, завтра им предстоит нечеловеческое напряжение, спрашивал, накормлены ли они, приказывал выдать гвардии тройную порцию риса и сухарей. С затаенной тревогой Наполеон спрашивал своего адъютанта, верит ли он в завтрашнюю победу, и, услышав ответ: «Без сомнения, хотя победа будет дорого стоить», пускался в рассуждения о том, что такое война. Он даже напевал боевую песенку:
От севера до юга
Военная труба
Час битвы протрубила…
Затем, уронив голову на руки, ненадолго задумывался и, точно очнувшись, опять звал адъютанта, спрашивал, не ушел ли Кутузов, и, узнав, что русские солдаты стоят, говорил о том, что Кутузов стар и нерадив.
Измученный волнением и кашлем, Наполеон ненадолго забывался тревожным, болезненным сном.
В ту ночь не спал и Кутузов. В пустом, брошенном обитателями доме в деревне Татариново он терпеливо дожидался утра. Все распоряжения были отданы, он отпустил свой штаб отдыхать, но самому старику не спалось. Он медленно ходил по комнате, иногда садился к столу, на котором лежала карта, и дежурные слышали за дверью старческое кряхтенье, покашливание и отрывистые слова: «Так… Нет, не так…» Старый полководец строил свои предположения о возможных действиях Наполеона. Медленно текли напряженные часы ожидания. В штабе, в деревне, над всем огромным лагерем русской армии царила глубокая тишина. Вечером по лагерю еще разъезжали адъютанты Кутузова, проверявшие, как заняли войска свои позиции, затем и они исчезли. У бивачных огней почти никто не спал. В суровом спокойствии готовились русские люди к сражению. Десятки солдат, раненных под Шевардином, тайком покинули лазареты и вернулись в свои полки, чтобы участвовать в завтрашнем бою. У костров шли тихие беседы, люди дивились названиям рек и ручьев, пересекавших Бородинское поле, и, вдумываясь в названия: «Война», «Сгонец», «Огник», «Колоча», жалели, что седая старина утаила объяснения, как и с чем воевали, какие огни горели, о кем бились люди московской земли на этом же поле в незапамятные времена.
Солдаты вспоминали слова Михаила Илларионовича о том, что завтра придется стоять за русскую землю, и готовились стоять за нее крепко, не щадя своей жизни. Земляки уславливались передать последний наказ родным через тех, кто останется жив, родственники, находившиеся в разных полках, сходились и молчаливо прощались. Многие чистили оружие, чинили амуницию или задумчиво глядели в осеннее темное небо.
К утру стало еще тише. Смолк приглушенный говор, солдаты спали.
С рассветом французская армия была уже на ногах. Разрывая тишину полей, глухо рокотали барабаны, и под их мерную дробь полкам читали воззвание императора:
«Воины!
Вот сражение, которого вы столь желали. Победа зависит от вас. Она необходима для нас; она доставит нам все нужное, удобные квартиры и скорое возвращение в отечество. Действуйте так, как вы действовали при Аустерлице, Фридланде, Витебске, Смоленске. Пусть позднейшее потомство с гордостью вспомнит о ваших подвигах в сей день. Да скажут о каждом из нас: он был в великой битве под Москвой!»
Пятнадцать лет тому назад, став во главе французской армии, найдя ее голодной, полураздетой, Наполеон обещал солдатам:
«Я поведу вас в самые плодородные страны…» И повел их в Италию, отдавая ее города на разграбление изголодавшимся людям.
В день Бородинского боя Наполеон воздействовал на те же чувства своих солдат. Ходом войны они были приведены в положение, когда победа им казалась такой же необходимой, какой ее считал Наполеон, говоривший: победите, и победа «доставит нам все нужное, удобные квартиры и скорое возвращение в отечество».
Наполеон поставил их перед необходимостью победы, обещал ее, они верили ему.
В эти минуты они уже не думали о том, что многим и многим не суждено «скорое возвращение в отечество» и не придется рассказывать родным и близким о своих подвигах «в великой битве под Москвой». Они готовились к беспощадной, звериной борьбе за обещанные заманчивые блага. И никогда его слова так не западали в душу каждому солдату, так не ободряли, как после этой изнурительной, тревожной ночи в холодное, туманное сентябрьское утро. Далеко за лесом вставало солнце.
Наполеону донесли, что русские не ушли, что они по-прежнему стоят на позиции.
– Наконец они попались. Идем открывать ворота Москвы! – воскликнул Наполеон. Он быстро вышел из палатки, помчался на командный пункт у Шевардинского кургана. Здесь он вызвал к себе одного из лучших генералов – командира дивизии Компана и в знак особой милости приказал ему первым атаковать русских.
Наполеон любил эти минуты, когда по его приказу: «Пойдите и принесите мне победу» с криком «Да здравствует император!» войска устремлялись в атаку.
В предрассветную тишину, царившую в деревне Татариново, ворвался первый гулкий пушечный выстрел. Кутузов спокойно вышел из штаба, сел на свою небольшую гнедую лошадку и без свиты, с казаком, который вез его скамейку, медленно поехал на командный пункт у деревни Горки. В утренней мгле гасли костры, двигались люди. Главнокомандующий остановился на высоте у Горок и, склонившись к луке седла, с усилием перенес ногу через круп коня и тяжело опустился на скамейку, быстро подставленную казаком.
Вниз к Бородину, исчезая в тумане, убегала широкая светлая лента Смоленской дороги. Над рекой Колочей клубился туман. Медленно поднимаясь, он открывал поле с разноцветными пятнами войск, холмы, лесистые берега реки, избы и церковь Бородина. Оттуда доносилась частая, лихорадочная стрельба и шум атаки.
Это была первая атака Бородинской битвы.
В тумане, прикрывшем подступы к селу Бородину, тихо подошли войска Евгения Богарнэ и, отвлекая внимание от дивизии Компана, внезапно кинулись в бой. Егеря, охранявшие село, упорно отбивались, но Богарнэ, наступая вдоль Смоленской дороги с запада, перевел часть солдат через реку Войну и одновременно атаковал с севера.
Бородино в позицию не входило, служило лишь передовым пунктом, не имевшим даже орудий. Удар был внезапным. Солдаты Богарнэ ворвались в село, полк русских егерей потерял половину солдат и начал отходить за реку Колочу. Мост через реку зажечь не успели, и противник перешел Колочу, врываясь все дальше в глубину оборонительной позиции русской армии.
Барклай-де-Толли бросил в атаку свежие егерские полки. Они прижали ворвавшегося противника к реке, большую часть истребили. Командир полка генерал Плозонн был убит, а остатки полка были выброшены за реку. Им на выручку подоспели новые французские полки, бой завязался за мост через реку Колочу, но матросы команды мичмана Лермонтова, действовавшие в качестве саперов, под огнем потеряв половину своих товарищей, зажгли мост.
Им и егерям, оборонявшим Бородино, первыми принявшим на себя удар французской армии у большой Смоленской дороги, где был мост, стоит скромный памятник. На нем написано: «В лейб-гвардии егерском полку солдат убито 693, матросов 11».
Рубеж реки Колочи на своем участке они удержали, но Бородино осталось у французов, на его высотах стала французская артиллерия.
Бои разгорелись на всей позиции русской армии, достигая небывалого ожесточения на левом фланге. На командный пункт Кутузова стали прибывать адъютанты. Тучков доносил об атаке левого фланга у деревни Утица корпусом Понятовского, Багратион сообщал об общей атаке французов на Семеновские флеши. Кутузов спокойно и внимательно выслушивал адъютантов. Временами окружавшие его видели, как он, вытягивая шею, наклоняет голову к земле, точно вслушиваясь в грохот сражения, стараясь уловить особые, ему нужные звуки, стараясь определить, куда перемещаются эти звуки, где они нарастают.
Он знал, что в первые минуты сражений часто решается их исход, наступающий много часов позднее. После тревожных ночных часов ожидания боя с еще большим внутренним напряжением ждет каждый полководец, когда прозвучат первые выстрелы, развернутся первые атаки. Он стремится ответить на важнейший для себя вопрос: правильно ли он в долгие ночные часы перед боем разгадал план противника? По десяткам самых порой противоречивых, ничтожных фактов уясняет он себе решающее в плане противника – где он наносит главный удар?
Донесения все прибывали. С каждой минутой картина боя становилась яснее.
Вначале обозначалась угроза правому крылу в районе Бородина, но здесь находились главные силы русской армии, расположена была центральная батарея, недалеко – главный резерв, а за правый фланг Кутузов был спокоен. Наступление Понятовского против левого фланга у деревни Утица было опасно, и хотя там стоял в засаде корпус Тучкова и большая часть ополчения, но оттуда Кутузов с наибольшим нетерпением ждал сведений.
Сообщения Багратиона с левого фланга спокойны. Но все чаще и чаще раздается стрельба у деревни Семеновской, орудийные выстрелы слились в непрерывный грозный гул. Силы, брошенные Наполеоном на флеши, велики, и с каждым часом они прибывали.
Все яснее становился замысел Наполеона, обозначался его главный удар – он решил прорвать центр левого крыла русской армии, обойти ее главные силы, прижать к реке и уничтожить.
И каждый адъютант, привозивший с Семеновских флешей все новые и новые вести, то грозные, тревожные, то радостные и бодрые, подтверждал, что там, на флешах, решается в эти часы участь сражения.
Французская дивизия Компана под прикрытием леса подошла к флешам и стала выстраиваться к атаке. Но русские артиллеристы открыли ураганный огонь. Компан был ранен, его дивизия хлынула обратно в лес. Тогда впереди головной бригады своего корпуса стал маршал Даву и сам повел его в атаку. Французы смяли гренадерскую дивизию и ворвались на флеши. Но уже устремились в контратаку брошенные Багратионом батальоны 27-й пехотной дивизии и выбили французов из флешей. Французские генералы Тест и Десе были тяжело ранены, под Даву убита лошадь, сам он контужен, его войска бежали. Их преследовали ахтырские и новороссийские гусары и драгунский полк. Русские гусары и драгуны гнали французов, пока не налетели под удар кавалерийских бригад противника и вынуждены были отступить.
Наполеону донесли об отбитых атаках, о ранении генералов и контузии Даву, которого он считал лучшим своим маршалом. Пораженный, он несколько минут не произнес ни слова. Затем приказал Мюрату стать вместо Даву и снова вести его корпус на флеши. Ему на поддержку он выдвинул 3-й корпус маршала Нея, а вскоре и 8-й корпус Жюно. Позади трех пехотных корпусов Наполеон выстроил три кавалерийских корпуса – Нансути, у Монбрюна и Латур-Мобура. Против километровой полосы он сосредоточивал все новые и новые войска, удвоил артиллерию, подготавливал тот страшный удар, который должен был протаранить левое крыло русской армии и положить начало ее разгрому.
Багратион видел, как у высот Шевардина сгущается эта грозная масса войск и опасность становится все более явной и близкой. На помощь сводной гренадерской дивизии Воронцова, оборонявшей флеши, Багратион вызвал 27-ю дивизию Неверовского, приказал Тучкову передать ему 3-ю дивизию Коновницына, выдвинув всю свою артиллерию. Он сообщил Барклаю-де-Толли и донес Кутузову о нависшей над флешами опасности.
Главный удар Наполеона, решающее направление его атак определилось, и сообразно его движениям Кутузов начал переводить силы с правого фланга к левому. К флешам были двинуты 2-й пехотный корпус, из резерва брошены полки Измайловский, Литовский, Финляндский, три полка кирасир, сводные гвардейские батальоны и роты гвардейской артиллерии. Барклай передвинул к флешам часть войск центра.
Но силы эти были еще на пути к флешам, когда, подготовленные сильнейшим огнем артиллерии, на флеши одна за другой обрушились атаки корпусов французской армии.
Удар опять приняла сводная гренадерская дивизия и почти вся «исчезла не с поля боя, а на поле боя», как писал ее командир. И опять 27-я дивизия Неверовского штыковой контратакой выбила части корпуса Нея, занявшие флеши.
Третья атака была отбита.
Но тут же дивизию Неверовского атаковали и начали теснить Мюрат и Даву, оставшийся в строю, несмотря на контузию. На помощь Неверовскому бросились кирасиры и драгуны и отчаянной атакой отбросили и погнали французов. Мюрат удерживал бегущих. Он остановил командира одной из бригад, тот указал на флеши, где полегла половина его бригады, и крикнул, что не может оставаться в этом аду.
– Я-то ведь здесь остаюсь, – ответил ему Мюрат. Он обнажил шпагу и, задержав бегущих, бросил их в четвертую атаку, и снова французы ворвались на флеши. Им ударила во фланг 3-я дивизия Коновницына, четвертая атака французов была отбита, и любимец Наполеона маршал Мюрат сам едва не попал в плен.
Уже не 100 орудий со стороны Наполеона и не 50 со стороны Багратиона, а 400 французских и 300 русских пушек открыли ураганный огонь у Семеновских флешей, и в жестокой схватке сошлись 35 тысяч французских и 18 тысяч русских солдат.
Одновременно войска Богарнэ начали атаку Курганной батареи. Но и здесь первая атака была отбита. Быстро восстановив порядок и подготовив вторую атаку, Богарнэ бросил бригаду Бонами опять на батарею. На этот раз атака удалась. Французы овладели центральной батареей, 1-я и 2-я русские армии были разобщены.
Проезжавший позади батареи начальник штаба 1-й армии Ермолов, посланный Кутузовым осмотреть поле сражения и ободрить войска, мгновенно оценил обстановку, понял опасность катастрофы и, собрав ближайшие батальоны Уфимского полка, скомандовав сопровождавшей его конной артиллерии открыть огонь, бросился в контратаку.
Увлеченные примером солдат Уфимского полка, на врага устремились егерские полки, гусары, даже раненые поднимались и шли в контратаку, охваченные общим порывом.
– Братцы!.. Батарея – Россия, отстоим ее грудью! – кричал солдатам начальник штаба корпуса Монахтин.
Солдаты ворвались на батарею. Генерал Бонами был взят в плен русским фельдфебелем. Французы бежали. Сила натиска была так велика, что русских солдат, преследующих противника, нельзя было остановить. Пришлось послать казаков, чтобы они обогнали и вернули героическую русскую пехоту.
С кургана опять заговорила русская артиллерия.
Наполеон ждал вестей от Понятовского, думал, что его атака удастся и изменит обстановку в центре. Он знал, что Понятовский ждет из его рук польскую корону, надеется найти ее здесь, в этом бою, и поэтому отчаянно дерется с Тучковым. Но Тучков не сдавался. Выведенный Беннигсеном из засады на открытую высоту Утицкого кургана, лишенный возможности внезапно ударить во фланг Понятовскому, Тучков принял фронтальный бой, и все усилия Понятовского оказались напрасными.
Победы не было ни на батарее Раевского, ни на флешах, ни на Утицком кургане.
Близился полдень. Тучи пыли и дыма закрывали солнце, высоко поднимавшееся над полем. Пыль и дым застилали флеши и батареи.
По полю двигались массы людей то стройными колоннами, то четкими квадратными каре; вдруг, рассыпавшись беспорядочными толпами, они бежали обратно, падали убитые и раненые, носились потерявшие седоков кони. Потом вновь строились колонны и каре; приливы и отливы людских лавин чередовались один за другим, час за часом. Остатки разбитых полков отходили в тыл, на смену двигались новые, вступали в штыковой бой, опять разбегались, и опять начинался грозный артиллерийский поединок. Это было самое кровавое сражение со времени изобретения пороха. За десять часов русская и французская армии потеряли убитыми и ранеными почти 100 тысяч человек. Сами участники назвали это сражение битвой гигантов. Бой шел не утихая, и никто не мог сказать, когда он кончится.
На десятки верст вокруг разносился гул артиллерийской канонады, дрожал воздух. Могучее эхо отдавалось и таяло в лесах, плыло долинами рек, и крестьяне, покинув избы, в тревожном ожидании прислушивались к звукам далекого сражения, решавшего судьбу их родины.
Молчаливый и угрюмый сидел в эти часы Наполеон на командном пункте у Шевардинского кургана, почти не вмешиваясь в ход боя. Окружавшая его свита не узнавала своего императора.
На другом конце поля, на командном пункте у Горицкой высоты, сидел Кутузов. И если бы рука Кутузова не помахивала плетью, если бы он время от времени не принимался рукояткой чертить на песке узоры, генералы и адъютанты, окружавшие полководца, решили бы, что он спит.
Толстый, с шарфом через плечо, в белой приплюснутой фуражке на большой седой голове, к которой дважды прикасалась смерть, бесстрастный, молчаливый, но властный, грузно сидел он на деревянной лавке.
Немало нашлось современников, и особенно историков, которые осудили обоих полководцев за их якобы безучастность и пассивность в Бородинском сражении.
Но между двумя великими полководцами в эти часы шла титаническая борьба. Только вглядываясь в то, что происходило на поле боя, вдумываясь в значение битвы, в историю всей войны, можно было понять, какого напряжения стоила эта кажущаяся безучастность, это молчаливое раздумье, в которое погрузились и Наполеон и Кутузов.
Бородинская битва развернулась и протекала как простое фронтальное столкновение. На Бородинском поле сразились две равные по силам армии, талантливо управляемые своими полководцами. И оба полководца почувствовали, что силы их равны. Каждый из них знал, что, если он сманеврирует, неожиданным ловким ударом дополнит усилие, направленное против другого, он, может быть, победит.
Но каждый знал также, что, если он отвлечет хоть каплю сил на этот маневр, он ослабит себя и будет побежден, прежде чем маневр достигнет своей цели, или что неудача маневра приведет сама по себе к непоправимой катастрофе.
Наполеон отлично понимал, что, прорывая левое крыло русской армии, он, может быть, ее обойдет и зажмет в мешок между реками Колочей и Москвой, но для этого нужно обходить большими силами, ослабив свой центр. Русские не такой пассивный противник, как пруссаки или австрийцы, они сами могут перейти в наступление и разгромить его армию. Поэтому в обход он послал только один корпус Понятовского, решив простым фронтальным ударом, использовав мощь артиллерии, разгромить подавляющими силами левое крыло русской армии и уже потом обходить ее главные силы.
Но первые те часы битвы показали, что она принимает затяжной характер, и даже в полдень, после стольких атак, после долгих часов борьбы, Наполеон не мог ответить себе, когда же кончится бой и скольких новых усилий он потребует.
Кутузов тоже понимал, что он, маневрируя против обоих флангов французской армии, может быть, и добьется успеха, но прежде, чем этот успех наступит, Наполеон прорвет центр его армии, и потому Кутузов ограничился действиями на своем правом фланге кавалерией Уварова и Платова, а на левом фланге – одним корпусом Тучкова.
Кутузов или Наполеон могли бросить на этот решающий маневр силы, если бы один из них имел огромный численный перевес войск. Но этого не было: в начале сражения против 135 тысяч французов у Кутузова было 120 тысяч солдат. Один мог пойти на маневр, если бы другой был пассивен, нестоек. Но оба полководца стоили друг друга. Они могли бы пойти на риск маневра, но это было не Прейсиш-Эйлау, даже не Аустерлиц. В этом сражении решались судьбы стран и народов все было поставлено на карту. Наконец маневр был бы возможен, если бы до него противник был потрясен, расстроен, истощен. И Кутузов стремился истощить противника, чтобы нанести ему сокрушающий контрудар.
Они спокойно сидели – два полководца, разгадавшие друг друга, сторожившие каждое движение друг друга, отказавшиеся от рискованных действий. Они были пассивны и даже беспомощны не потому, что у одного, как изображал Лев Толстой, якобы был жестокий насморк, а другой был старчески слаб, и не потому, что один не был гениальным, а другой понимал, что полководец вообще не в силах управлять сражением. Они руководили прямой фронтальной борьбой и не предпринимали новых действий только потому, что оба уже сделали невероятные усилия, оба верили, что эти усилия принесут успех, и ждали результатов, направляя действия своих войск, к которым перешло решение Бородинской битвы.
Кутузов перевел к левому флангу все свободные силы правого фланга, бросил войска своего резерва и часть сил центра, пошел на короткий маневр на своем правом фланге, чтобы облегчить положение на флешах, и ждал результатов этих мероприятий.
Он, казалось, бесстрастно слушал грохот боя и приказывал, соглашался или не соглашался на те или иные движения войск, но он не был равнодушен. Он оставил правительство и царя в невероятной тревоге. В случае поражения царь, конечно, немедленно с позором прогонит его, свалит всю вину на него, сменит Беннигсеном, которого царь посадил рядом с ним и который только и ждет провала Кутузова. Тогда ему, старому полководцу, останется опозоренному уйти в могилу. Но это не спасет Россию – Наполеон станет хозяином в русской стране.
Как никто в армии, никто в России понимал Кутузов, что значит победа или поражение в Бородинском сражении. Страна только от него, своего любимого генерала, ждала ответа за исход боя, за исход войны, и он не мог быть и не был равнодушен к судьбам своей армии, Москвы, России, он не мог быть и не был безучастен к делу своей жизни.
Внешне он был спокоен, потому что умел сохранять самообладание в самые критические минуты боя и верил в силу русских солдат, защищавших родную землю. Он верил в силу Петра Багратиона, руководившего обороной флешей. Тот же Багратион, который в невероятно тяжелых условиях сдержал под Шенграбеном маршалов Ланна, Сульта, Мюрата, теперь вот уже полдня отражает атаки «храбрейшего из храбрых» маршала Нея, того же Мюрата и настойчивого Даву, не отдав им пока ни пяди земли.
Кутузов был спокоен, зная, что и Барклай-де-Толли не отступит, и хотя для Богарнэ «сама мысль потерпеть неудачу была невыносимой», вот уже две его атаки на Курганную батарею были отбиты, и батарея продолжает обстреливать французские войска.
Против Понятовского у деревни Утицы действовал Тучков, покинувший ноле боя только после тяжелой раны, – брат Тучкова, погибшего в тот же день на флешах со знаменем в руках.
Мюрат, обнажив шпагу, не покидал поля боя, но и Милорадович не выезжал из-под пуль и даже завтракать сел в районе батареи, там, где скрещивался огонь наибольшей силы.
– Живым или мертвым, но я буду там! – вскричал Коленкур, получив приказ взять Курганную батарею. Он сдержал свое слово, но погиб на кургане, там же, где без эффектных слов погиб и Кутайсов, двадцативосьмилетний начальник артиллерии русской армии, бросившийся вместе с героем Ермоловым в контратаку.
Невиданную храбрость проявили Раевский, Дохтуров, Коновницын, Неверовский, Лихачев – славная плеяда героев, учеников Суворова, соратников Кутузова.
47 французских и 23 русских генерала погибли и были ранены в этой битве, и Кутузов знал, что русские генералы не уступят противнику боевой чести.
Кутузов был спокоен главным образом и потому, что решение войны перешло в руки солдат, овеянных великой славой замечательных побед, сынов русского народа, отстаивавшего свою землю. Геройски боролись не только полки и дивизии, солдаты которых прошли боевой путь с Кутузовым, но геройски дрались и только что сформированные части. Ярким примером является 27-я дивизия Неверовского. Ее сформировали в дни войны. Она состояла из крестьян, взятых прямо из деревень, наспех обученных. Дивизии пришлось контратакой спасать гренадер Воронцова, погибавших под ударами французских корпусов; она столкнулась с дивизиями Даву, Нея. Армия Кутузова, защищавшая Россию на Бородинском поле, была действительно армией героев – так ее называли не только друзья, но и враги.
«Они умирают там, где начальник им приказал умереть», «Они предпочитают смерть плену», – писали французы.
«Преданность генералов, непоколебимая храбрость солдат спасла Россию. Другие войска были бы разбиты и, может быть, уничтожены задолго до полудня», – писал французский историк Пелле.
Кутузов не суетился, не дергал командующих армиями и всем своим видом как бы говорил своему штабу: «Вы видите, несмотря на все тяжелые события и ужасы, о которых мы мне докладываете, все идет, как я и предвидел».
В этой борьбе воля Наполеона впервые сдала, поколебалась. Он тоже не был пассивен, и гений его не померк. Впервые в истории войн Наполеон стал создавать массирование артиллерийского огня. Ряд сражений выиграл он, разрушая артиллерийским огнем боевой порядок противника и сокрушая его ударами также массированной живой силы. Но ни в одном из своих сражений Наполеон не сосредоточивал такого количества орудий, как перед флешами: на фронте 800–1000 метров было 400 орудий – невиданная до того времени в военной истории сила и плотность огня.
При их поддержке ходили на штурм части Нея, Даву, Мюрата, столько раз приносившие победы своему императору; вслед за пехотой кидались в атаку кавалерийские корпуса. Наполеон наносил могучие удары, а победы все не было. Наполеон почувствовал себя «как во сне, когда человеку представляется наступающий на него злодей и человек размахнулся и ударил своего злодея с тем страшным усилием, которое, он знает, должно уничтожить его, и чувствует, что рука его, бессильная и мягкая, падает, как тряпка» (Лев Толстой, Война и мир).
Наполеон привык, что после первых же атак с радостными лицами мчались к нему адъютанты, донося о победах, а здесь один за другим они доносили о неудачах, передавая просьбы маршалов о поддержке.
В любом другом сражении Наполеон бросил бы им на поддержку свой резерв, а здесь он колебался. На просьбы о поддержке он долго не отвечал, прогуливался, ел свои любимые пастилки, советовался с Бертье, кого бы послать, двинул было дивизию Клапареда, но тут же вернул ее. Дерущиеся войска уже не видны ему, но он не меняет, как обычно, своего командного пункта, не наблюдает за ходом боя. Приехавшему за помощью генералу приказывает посмотреть еще раз, что делается на поле боя, и, когда тот, вернувшись, доносит, что Багратион опять готовит контратаку, Наполеон отвечает, что он еще не уяснил себе свой шахматный ход.
К нему приносят тяжело раненного любимого адъютанта, которому он ночью объяснял, что вся сущность войны заключается в том, чтобы быть сильнее противника в данном месте, в данный момент.
– Ну что, Рапп, что там наверху?
– Надо послать гвардию, – говорит Рапп.
– Нет, – отказывается Наполеон, – я не хочу, чтобы ее разбили.
Обозленные маршалы снова и снова бросали в атаку свои дивизии. Армия Багратиона таяла, но героически отбивала и пятую, и шестую, и седьмую атаки.
«Упорство русских приобрело ужасный, зловещий характер», – писал один из историков Наполеона.
Идет восьмая атака французских дивизий. Ее встречают с флешей картечью, но французы, не обращая внимания на убийственный огонь, бегут по трупам товарищей, все ближе и ближе.
– Браво, браво! – кричит восхищенный доблестью противника Багратион и мчится впереди кирасирской дивизии навстречу французским маршалам. Это была последняя его встреча с ними. И, ни разу не уступив в бою, он не сдал бы своих укреплений и сейчас.
Вокруг Багратиона падали кирасиры, врач его армии Гангарт, не покидавший его ни на минуту, упал вместе с убитым конем.
– Спасите Гангарта! – коротко приказал Багратион и помчался дальше, но в это мгновение, смертельно раненный, поник к шее коня.
Дивизия кирасир ушла в контратаку, а Багратиона, окружив небольшим конвоем, медленно везли к деревне Семеновской. Он пришел в себя, запретил везти себя в тыл. Его опустили на землю. Лицо Багратиона было бледно, местами обожжено порохом, но спокойно. Санитары снимали сапог с раздробленной ноги, а он требовал доклада о результатах атаки и, выслушав, приказал:
– Передайте Барклаю, что теперь он решает судьбу боя. – Багратион видел, что маршалы, воспользовавшись его отсутствием и минутным замешательством, захватили флеши и появились на фланге 1-й армии.
В командование войсками 2-й армии вступил Коновницын и стал отводить их за Семеновский овраг. Между флешами и Утицей, где дрался корпус Тучкова, произошел разрыв, и корпус, чтобы не быть отрезанным, тоже стал отходить.
Наступил критический момент боя. Армия Багратиона была расстроена, французская артиллерия стала в районе флешей, подготавливая новый удар кавалерийских корпусов, которые должны были завершить разгром.
Кутузову донесли о ране Багратиона, падении флешей и отходе левого фланга. Как-то по-стариковски заохал, заволновался Михаил Илларионович, потом встал и, расспросив офицера, привезшего тяжелые вести, сказал принцу Вюртембергскому:
– Не угодно ли будет вашему высочеству принять па себя командование?
Принц умчался, но, не доехав до деревни Семеновской, прислал адъютанта просить у Кутузова подкрепления. Кутузов досадливо поморщился, поняв, что совершил ошибку, тут же передал принцу, что он не может обойтись без его помощи и советов и просит вернуться в Горки, а командовать войсками левого фланга послал Дмитрия Сергеевича Дохтурова.
Кутузов был по-прежнему внешне спокоен, хотя отлично представлял себе, что ждет Дохтурова у Семеновского оврага. Там стояли посланные из резерва гвардейские Литовский, Измайловский и Финляндский полки. Но отошедшие части 2-й армии были в беспорядке. С флешей уже гремели залпы французской артиллерии, вдали строились к атаке кавалерийские корпуса Нансути и Латур-Мобура.
Как и семь лет назад, посылая Багратиона к Голлабруну удержать французскую армию хотя бы ценой гибели всего арьергарда, так и теперь Кутузов написал Дохтурову: «Дмитрий Сергеевич, держаться надо до последней крайности». Он знал, что Дохтуров будет держаться.
Герой бесчисленных боев, спасавший армию в болотных теснинах Аустерлица, с беспримерной храбростью отстаивавший Смоленск, Дохтуров так же храбро и умело действовал у Бородина. На небольшой усталой лошадке – эта была четвертая лошадь, трех под ним уже убили – подъехал он к войскам 2-й армии. С рассвета не выходил он из-под огня. Усталый, медленно проезжал между расстроенными полками и спокойно отдавал приказы. От его незаметной фигурки в поношенном, потертом сюртуке один за другим с распоряжениями уносились адъютанты, и с каждой минутой восстанавливался порядок, командиры опять брали в свои руки управление людьми. Все это было как нельзя вовремя, потому что на ослабевшие полки шли в атаку знаменитые французские кирасирские дивизии – дивизии «железных людей».
Страшна была их атака. Могучие всадники в металлических кирасах, на огромных конях, под развевающимися знаменами неслись за Мюратом.
На Бородинском поле высятся десятки памятников полкам и дивизиям. Большинство их по замыслу одинаково: двуглавый орел на верху обелиска, под ним названия полков и на некоторых надпись, прославляющая царя, который в дни Бородина, объятый великим страхом, сидел в Санкт-Петербурге, – вот обычный памятник. Но на холме за деревней Семеновской стоит невысокий монумент. Он врос основанием в землю, квадратный, гранитный, неприступный. В этот памятник вложена глубокая идея. Здесь стояли каре гвардейских полков, которые приняли на себя страшный удар дивизии «железных людей» и точно вросли в землю, как поставленный в их память квадратный гранит. О них, как о гранит, разбились атаки кирасир. Кирасиры бросались на каре, а гвардейские полки, пишет Глинка, как острова в этом движущемся море всадников, затопившем вокруг всю местность, непоколебимо стояли, гибли под ударами, но отвечали огнем и штыками. Натиск длился до тех пор, пока не подоспели русские кавалерийские полки и отбросили кирасир.
Весь правый фланг французской армии продолжал висеть над остатками армии Багратиона, но сил завершить победу у французских маршалов не было, они истощили их в бою.
И маршалы опять и опять просили Наполеона бросить в бой свою гвардию. Ней прислал генерала Бельяра и донес, что уже видна Можайская дорога, проходившая в тылу русской позиции, у деревни Семеновской. Нужен один только натиск, чтобы окончательно решить сражение. Мюрат головой ручался за успех и также требовал гвардию.
Сейчас, когда пали флеши и в центре держалась только Курганная батарея, когда кризис обороны русской армии достиг высшей точки, Наполеон решил, что, наконец, наступил единственный и неповторимый момент в сражении, когда сильный неожиданный удар решит исход сражения. Он двинул в бой свою молодую гвардию и резервную кавалерию.
Наполеон сам любил этот момент и свою лаконичную магическую фразу: «Гвардию – в огонь!», подчиняясь которой мимо него сомкнутыми рядами, могучая, монолитная, двигалась в атаку гвардейская пехота; сокрушая все на своем пути, гренадеры врывались в оборону войск противника, сея смерть, ужас и панику. Карьером шла в атаку гвардейская кавалерия и, скрываясь в дыму и пыли, гнала, уничтожала и добивала противника.
Вот она наступает, эта неповторимая и единственная минута победы. И вдруг:
– Казаки!.. Казаки!.. Казаки!..
Это слово с ужасом произносят примчавшиеся на взмыленных конях адъютанты. Это слово повергло в тревогу весь штаб. Наполеон узнал, что на левом фланге его армии, угрожая ее тылу, севернее Бородина, появились казаки и русская регулярная кавалерия. Находившиеся на фланге войска Орнано и Дельзона смяты и отошли. Богарнэ, остановив атаки на батарею, повел итальянскую гвардию на защиту левого фланга. Попав под атаку казаков, гвардейцы бежали. Сам Богарнэ едва спасся, укрывшись в каре гвардейцев.
Паника охватывала войска и особенно тылы. Наполеон приостановил действия.
Шли минуты, часы. Французский император терял время, а с ним и возможность победы.
Стоя перед залитым солнцем полем битвы, вспомнил Наполеон сражение под Прейсиш-Эйлау. Там в 1807 году он уже пережил тревожные часы, столь похожие на эти часы тревоги. Вспомнил Наполеон, как он стоял на своем командном пункте, на старом кладбище, среди крестов и могильных холмов, русские пули летали вблизи, сея смерть среди окружавших его адъютантов. Вспомнил, как так же вот, как сегодня, в этот теплый осенний день, тогда, в январскую пургу, бросал он свои корпуса в атаки на позиции русской армии, но все атаки разбивались о стойкость и храбрость русских солдат. Вспомнил Наполеон, как на его глазах русские истребили почти весь корпус и – это было самым страшным тогда, и этого он боялся больше всего сегодня – перешли в контратаку. Один из русских батальонов ворвался на кладбище, где стояла старая гвардия. Батальон окружили, но он продолжал прорываться, пока последний русский солдат не был зарублен почти у ног императора.
Эти же русские солдаты были сегодня перед ним, они отразили атаки лучших частей и опять переходят в наступление.
Начальник штаба Бертье, маршалы и приближенные Наполеона тихо посовещались, и Дарю, один из самых близких Наполеону людей, вежливо, но твердо передал императору, что все считают необходимым бросить в бой старую гвардию. Наполеон молча выслушал это требование. Лицо его вначале выражало досаду, он казался больным, нерешительным. Дарю настаивал.
Вдруг знакомое всем выражение бешеного гнева и раздражения залило лицо Наполеона. Голосом тихим, но полным ярости и тревоги, он сказал:
– Если завтра будет сражение, скажите, Дарю, кто будет драться?
В этой фразе – выражение всех планов, мыслей, чувств, тревог, обуревавших Наполеона с первых же неудачных атак и достигших апогея после атаки казаков на его фланг.
Так Кутузов, бросив казаков Платова и кавалерийский корпус Уварова на левый фланг французской армии, внес смятение в ряды противника и тем выиграл время, подвел к батарее и к левому флангу резервы и вырвал у Наполеона инициативу. Он не разрешил казакам углубляться в тыл французской армии, понимая, что для этого их сил недостаточно, и вскоре отозвал их обратно.
Действия кавалерии и казаков сыграли огромную роль в ходе Бородинского сражения. Два часа, потерянные Наполеоном, позволили русской армии укрепить разбитый левый фланг.
Нерешительность, колебания Наполеона, охватившие его во время атаки на флеши, после угрозы его тылу и флангу, завладели теперь им целиком и окончательно парализовали его волю. После отхода Уварова и Платова он приказал маршалам и Богарнэ возобновить атаки, но свою старую гвардию, без которой победа не могла стать решительной, он дать отказался наотрез.
Собрав все свои силы, Богарнэ начал последнюю атаку на батарею Раевского – фатальный редут, или «редут смерти», как его называли французские солдаты. С фронта атаковали пехотные дивизии, с флангов и тыла – кавалерийские корпуса. Дорого обошлась эта атака французам.
Дорого обошлась она и русским. Две предыдущие атаки вывели из строя защищавшую батарею 26-ю пехотную дивизию, Барклай сменил ее 24-й дивизией Лихачева, но и она понесла большие потери. Половина орудий батареи оказалась подбитой, укрепления сравнялись с землей.
На кожаном складном стуле, на краю кургана, сидел больной старик, командир дивизии Лихачев.
– Братцы, позади Москва! – кричал он солдатам, и солдаты продолжали вести огонь и штыками отражали натиск противника.
Вдруг грохот орудий стих. Издали казалось, что гигантская бронированная гусеница вползает на батарею, покрывая собой весь курган, сверкая на солнце желтой чешуйчатой броней. Это колонна кирасир Коленкура с тыла ворвалась на батарею. С фронта на русских кинулась пехота.
Немногие уцелевшие русские артиллеристы, не имея возможности стрелять, схватили банники, которыми прочищают орудия, сбивали ими кирасир с коней. Артиллеристы все погибли у своих пушек. Почти вся 24-я дивизия легла там, где защищалась. В Ширванском полку из 1400 солдат уцелело лишь 92. Сам Лихачев встал со стула, расстегнул мундир и с обнаженной грудью, шатаясь, пошел на штыки французов.
Рядом с русским Ширванским полком легли 1116 солдат 9-го парижского полка. Погиб и сам Коленкур. Курганная батарея пала.
«Бородино стало могилой французской кавалерии», – писали французы, и большая часть ее нашла эту могилу на Курганной батарее.
Через несколько часов французы покинули батарею, все орудия были подбиты, укреплений не существовало. Лишь ряды мертвых французских и русских солдат остались на высоком кургане.
Близился финал Бородинской битвы. Назревал ее последний кризис. Он мог стать более катастрофичным, чем падение флешей и батареи. Он мог привести к полному поражению русской армии, хотя он разыгрался не на поле битвы, а на командных пунктах полководцев.
Бои еще шли. Войска были расстроены, но еще гремела артиллерия, местами шла ружейная перестрелка, на равнине, возле Курганной батареи, завязался горячий кавалерийский бой. Это Барклай-де-Толли повел в контратаку на французскую кавалерию русские кавалерийские полки. Повел их сам, обнажил шпагу и дрался, как рядовой всадник. В этот день рядом с ним были убиты несколько адъютантов, он сменил четырех коней, бывал в самых опасных местах. Внешне спокойный и невозмутимый, но глубоко оскорбленный отстранением от командования, травимый не понимавшими его людьми, он искал в этот день смерти. Смерть обходила его.
Воля его, наконец, сдала. Он послал своего адъютанта Вольцогена к Кутузову. От имени Барклая Вольцоген передал Кутузову, что все пункты захвачены неприятелем и их нечем отбить, что русские бегут и нет возможности их остановить, что надо скорее отступать, пока не погибла вся армия.
Кутузов сам знал о тяжких потерях, понесенных войсками, знал, что пали флеши и батарея, в руках Наполеона деревни Бородино, Семеновская, Утица, что Багратиона нет, а Барклай сам настаивает на отступлении, знал, что на обоих флангах нависли корпуса маршалов Наполеона, а его главный резерв – императорская гвардия – еще не введена в бой и готова к удару.
Кутузов, всегда спокойный и сдержанный, закричал, что Барклай ничего не знает, что русские не бегут, что они завтра погонят врага с поля сражения.
Кутузов, мудрый и опытный, кровно связанный со своей армией, веривший в русских солдат, видел и понимал то, что было недоступно пониманию даже лучших его генералов.
Он помнил битвы при Ларге, у Кагула и штурм Измаила, катастрофу Аустерлица и разгром турок под Рущуком. Полвека слушал он грозовую музыку сражений, видел страшные картины смерти, разрушений, паники, когда у него на глазах тают ряды неприятельской армии, а уцелевшие, в панике бросая оружие и артиллерию, бегут, отдавая территорию, покидая раненых, покидая немногих храбрейших, готовых еще драться, когда солдаты не слушают командиров и те бессильны что-либо сделать с воинскими частями, превратившимися в беспорядочную толпу.
Похоже ли это было на состояние русской армии в Бородинском сражении, когда оно многим казалось проигранным?
Нет. Кутузов, проведший полвека в боях бок о бок с солдатом, был твердо уверен, что русский солдат не побежит. Только он один в этот критический момент сражения смог найти в себе то великое мужество и волю, которые он противопоставил тяжелым впечатлениям дня. Он не допустил отхода, а следовательно, гибели русской армии. Гибели потому, что армия не батальон и в четверть часа не отрывается от противника, не выходит из боя так, как ей хочется, а, расстроенная боем, отступает под воздействием противника, к которому целиком переходит инициатива; отход превращается в бегство, отступающая армия гибнет под ударами преследования. Кутузов прогнал Вольцогена. Барклаю казалось все потерянным, он опять послал Вольцогена, потребовал у Кутузова письменного подтверждения приказа не отступать. Здесь, в этот момент, сказалась вся огромная разница между Кутузовым и Барклаем. У последнего не хватало веры в неистощимую стойкость русских людей, не хватало таланта правильно оценить весь ход сражения. Смелый и честный генерал, он сам, обнажив шпагу, вел русские кавалерийские полки в последнюю атаку.
Уцелев в атаке и узнав, что Кутузов еще не решил отходить, Барклай сам прискакал на командный пункт Кутузова убедить его в необходимости отхода.
Кутузов отдал приказ готовиться к контрнаступлению: «Завтра атаковать противника». Этот приказ он послал объявить всем командирам, всей армии. Воля Кутузова оказалась сильнее воли Барклая. Она опиралась на волю к победе тысяч русских солдат, аккумулировала ее, вдохнула новые силы в измученные боем войска. Эту волю Кутузов противопоставил Наполеону, в критический момент падения флешей бросив туда резервы; ее почувствовал Наполеон, решив послать в бой свой резерв, и, узнав о казаках, он ощущал ее сопротивление весь день; непоколебимой она осталась и в этот последний час Бородинского боя.
К Наполеону, на Шевардинский редут, тоже съехались маршалы. Они уже не просили, не уговаривали, а требовали послать в бой старую императорскую гвардию. Ней возмущенно говорил своим товарищам, что, если Наполеон «хочет быть только императором и не хочет командовать, пусть отправляется в Тюильри и предоставит нам командование». Мюрат в последний раз настаивал на разрешении вести в бой гвардейскую кавалерию, ручаясь, что сражение, а с ним и вся кампания будут выиграны.
Впервые за весь день Наполеон сел на коня и сам поехал к линии огня. Он приблизился к сгоревшей, разрушенной деревне Семеновской, и то, чего не понимали Барклай и французские генералы, но что понимал Кутузов, понял и Наполеон.
Он тоже видел десятки сражений, видел победы, когда мимо него гнали беспорядочные толпы пленных, волокли знамена и орудия, представляли униженных пленных генералов. Здесь он не видел ничего подобного, и «видно было, как они, не теряя мужества, смыкали свои ряды, снова вступали в битву и шли умирать…» – писал Сегюр, стоявший в ту минуту рядом с Наполеоном.
Опять, разделенные полем сражения, стояли друг против друга два полководца. Разыгралась последняя сцена борьбы, из которой Кутузов вышел победителем. Именно здесь, под сожженной русской деревней Семеновской, почувствовал Наполеон тот первый страшный удар, после которого стал возможен удар под Ватерлоо. Именно этот грохот Бородина сменился глухой могильной тишиной на острове Святой Елены, и там Наполеон говорил, что «из всех сражений, мною данных, самое ужасное то, которое дал я под Москвой. Французы в нем показали себя достойными одержать победу, а русские стяжали право быть непобедимыми».
Маршалы опять заговорили о гвардии.
– Я не могу рисковать своим последним резервом за три тысячи километров от Парижа, – оборвал их Наполеон и повернул обратно коня.
Он возвращался к Шевардину. Страшен был, пишут очевидцы, вид его воспаленных, блуждающих глаз. Вся его сгорбившаяся фигура выражала усталость и безнадежность. Хриплым голосом отдал он приказ остановить бесплодные атаки, а войскам Мортье приказал удерживать занятые позиции. Вскоре он опять вызвал Мортье и спросил, понял ли он его приказ стоять на месте и ни в коем случае не наступать.
– Делайте что вам говорят, и ничего более, – потребовал Наполеон.
Через несколько часов он опять вызвал Мортье и приказал отвести войска в исходное положение. Не добившись победы, он отошел, оставив на Бородинском поле почти 50 тысяч убитых и раненых своих солдат.
Кровавая битва затихла. «Раненые звали родных, но позади был Гжатск, а не Дрезден», – с горькой иронией пишет французский врач. Если раньше они рвались в Россию, надеясь поработить русских людей, как опьяненные, шли за Наполеоном, то в бою этот хмель прошел, и «…раненый вестфалец, – пишет тот же врач, – проклинал Наполеона, проклинал брата Наполеона – вестфальского короля, за которыми пошел в Россию, и жалел, что не может им отомстить…»
Таких искалеченных, изуродованных вестфальцев, пруссаков, итальянцев, поляков, португальцев, французов были десятки тысяч. Они плакали, стонали, некоторые бредили; им казалось, что они еще в аду сражения. Раненые молили о помощи, но их некому было подобрать, некуда положить, и они лежали на холмах и в долинах, их стопы доносились из оврагов и из-под груды мертвых тел. Никто не приходил к ним на помощь.
Близилась ночь, полил дождь, дул резкий осенний ветер. Становилось темно, холодно. Раненые умирали. Далеко-далеко от Бородинского поля в траур оденутся города и деревни Франции, Германии, Польши, Италии, Португалии и десятков других стран, солдаты которых пошли за Наполеоном в Россию.
Сегюр, доктор Роос, Цезарь, Ложье и другие с изумлением писали о том, как вели себя в то иге время русские раненые. Они почти не стонали, не жаловались, некоторые отказывались говорить с врачами, некоторые сами крепко перевязывали перебитые ноги ветками деревьев и медленно ползли на свою сторону.
«…Никакое бедствие, никакое проигранное сражение, – пишет Ложье, – несравнимо по ужасам с Бородинским полем, на котором мы – победители. Все потрясены, подавлены. Армия неподвижна. Раненым не хватает места, кругом трупы, трупы людей, коней, лужи крови, брошенное оружие, разрушенные и сгоревшие дома, земля, изрытая ядрами. На батареях смерть уложила всех людей и коней. Русские канониры, изрубленные кирасирами, лежат у своих орудий, целые ряды пехоты полегли как скошенные. Генералы, офицеры, солдаты молча бродят подавленные, изумленные. Они не верят, что живы, незнакомые начинают говорить друг с другом. Все голодны. Забыв все на свете, солдаты шарят по карманам убитых, разыскивая сухари…»
«Безмолвны биваки, – писал Сегюр, – ни пения, ни говора, даже вокруг императора не слышно обычной лести. Суровая тишина. Солдаты поражены количеством убитых и раненых и ничтожным количеством пленных, а ведь только ими определяется успех. Убитые говорят о храбрости противника, а не о победе над ним. Если он отошел в таком блестящем порядке, что значит для нас приобретение какого-то поля битвы? Контуженный русский раненый встает и идет к своим, и никто его не останавливает».
Состояние прострации овладело великой армией.
Наступила ночь. Уже видны результаты сражения. Наполеону удалось занять все укрепления, позиции Кутузова. Он достиг тактического успеха, но русскую армию не сокрушил и вынужден был, опасаясь контрнаступления, оставить захваченные укрепления, потеряв этот единственный успех и лишившись 50 тысяч солдат и офицеров. Наполеон хотел разгромить русскую армию и, одним ударом победив Россию, закончить войну, а вместо этого сам перешел к обороне, что явилось стратегическим поражением наполеоновской армии. Это не помешало Наполеону написать бюллетень о победе над русскими – «самый лживый из своих бюллетеней», писал Сегюр. Этим он мог ненадолго обмануть Европу, но армию свою он не обманул.
К ночи подсчитали пленных и трофеи и доложили Наполеону, что взято в плен 700 русских солдат, в большинстве своем раненых, и 13 орудий. Наполеон не поверил, приказал пересчитать; пленных пересчитали и опять доложили, что из стадвадцатитысячной армии в плен попали всего 700 солдат. Наполеону указали на бесчисленное количество трупов русских, пытались говорить о его победе, но он ответил, что он сам видит победу, но не видит ее выгод, наоборот, можно ждать нового наступления русской армии.
На Бородинском поле Кутузов заставил Наполеона перейти к стратегической обороне, и это привело Наполеона впоследствии, в Москве, к обороне в политике.
Ночью русская армия заняла новую позицию восточнее Бородина – на опушке леса.
Теперь никто в русской армии не считал сражение проигранным. Ее живая сила не была ни уничтожена, ни взята в плен, ни разбита, что явилось бы поражением, она не бежала, теряя оружие, она, сохранив силы, вооружение и волю к борьбе и победе, боеспособной отошла на новую позицию, готовясь к новому сражению утром 8 сентября. В расположении армии горели костры, к ним стекались раненые, отбившиеся от частей солдаты. Командиры вели перекличку. В штабе разрабатывали диспозицию ночного наступления, согласно которой предполагалось вернуть центральную Курганную батарею, нанести удар вдоль новой Смоленской дороги на Бородино, переправиться через реку Войну и атаковать Колоцкий монастырь, где были тылы Наполеона.
Казаки, посланные в разведку, добрались до Шевардинского редута, где находилась палатка Наполеона, и охранявшая ее гвардия дважды кидалась к оружию. Разведка показала, что батарея Раевского, и флеши, и все Бородинское поле оставлены французами, и это еще больше облегчало русской армии наступление.
В этот момент Кутузов приказал… отходить к Москве. Этому никто не хотел верить. Барклай писал: «В ночь получил я предписание, по коему обеим армиям следовало отступить за Можайск. Я намеревался ехать к князю, дабы упросить его к перемене его повеления, но меня уведомили, что генерал Дохтуров уже выступил, и так мне оставалось только повиноваться с сердцем, стесненным грустью».
Кутузов остался верен себе. Он приказал произвести расчет войск, и ему донесли о потере 44 тысяч солдат и 23 генералов. Он знал, что Наполеон понес не меньшие потери, но понимал, что новое сражение 8-го даже при успехе русской армии и отступлении Наполеона приведет французскую армию к ее же резервам, а русские, истощив в новом бою все силы, не смогут реализовать победу. Он знал также, что у Наполеона осталась нетронутой его гвардия, и это новое сражение было рискованно для русских.
Силы воюющих государств уже в ту эпоху были таковы, что одним ударом далеко не всегда решался исход войны; стратегия требовала ряда последовательных сокрушающих ударов. И если первый успех русской стратегии – отход к Бородину – ослабил французов и дал свои результаты, второй успех под Бородином был победой, то нужны были новые мощные удары, чтобы разгромить нашествие. Предстояла еще жестокая борьба.
Для этого, добившись стратегической победы под Бородином, Кутузов под утро 8 сентября снялся с позиции и в полном порядке отошел. Русский полководец имел все основания писать царю: «Войска Вашего величества сражались с неимоверной храбростью. Батареи переходили из рук в руки, и кончилось тем, что неприятель нигде не выиграл ни на шаг земли с превосходными силами…» И далее он объясняет царю, что, «когда дело идет не о славе выигранных только баталий, но вся цель будучи устремлена на истребление французской армии, я взял намерение отступить…».
В штабе Наполеона были изумлены – армия Кутузова исчезла. Наполеон ободрился. Он еще не смог сразу начать преследование, потому что войска русского арьергарда оставались на позициях, но Кутузов все-таки ушел.
Наполеон опять проезжал Бородинским полем, кто-то обратил его внимание на это гигантское кладбище. Он сам знал, что у него выбыли из строя 47 тысяч солдат и 47 генералов, но сегодня он бодро ответил: «До Москвы два дня пути, а в Москве все забудется».
Наполеон двинул вперед, в авангард кавалерию Мюрата.
Французы не верили своим глазам. Дорога была пуста. Ни одного человека, ни одной повозки, даже ломаного колеса не оставил Кутузов на пути. Свежие могильные насыпи и кресты говорили, что русская армия отходит спокойно, успевая хоронить своих мертвых бойцов. А в армии этой были десятки тысяч раненых, огромный обоз и неисчислимые потери в конском составе.
– Что это за армия, которая после такой битвы так образцово отошла? – сказал Мюрату изумленный Ней.
Мюрат подошел к Можайску и, уверенный, что погонит русских дальше, пригласил Наполеона ночевать в городе.
Наполеон приехал, и на его глазах авангард Мюрата после упорного боя был отброшен с потерями от Можайска. Наполеон был потрясен. В глубоком раздумье, не обращая внимания на окружающих, он продолжал ехать к Можайску. Кто-то указал ему на опасность. Наполеон долго смотрел на бивачные огни шестидесятитысячной русской армии, прикрывавшей пути к Москве.
Образцовый отход Кутузова, бой за Можайск окончательно показали, что Бородино не было победой.
Борьба продолжалась.

ГЛАВА IV
Русская армия, отойдя от Можайска, подходила к Москве. Вслед за ней медленно, точно ощупью, двигалась армия Наполеона.
Кутузов чувствовал, как с каждым шагом, приближающим к Москве, обостряется кризис войны. Кризис тяжелый и опасный для России, для армии, для него самого.
В литературе и даже в историографии существует точка зрения, что Кутузов решил сдать Москву, находясь еще чуть ли не в Петербурге. Узнав о падении Смоленска, он действительно произнес: «Ключ от Москвы взят», и потому говорят, что Кутузову было легко решиться на оставление Москвы без боя. Он готов был к этому давно, он гениально предвидел все, включая и марш-маневр на Калужскую дорогу и конечную гибель всей армии Наполеона.
Другие, клевеща на Кутузова, утверждают, что он только влачился за событиями, хитрил и обманывал народ, армию и царя, обещая отстоять Москву, а поворот армии на Калужскую дорогу осуществил по совету не то Беннигсена, не то Толя, или поворот совершился сам собой, потому что некая сила сама по себе влекла солдат по тому пути, туда, где были запасы продуктов.
При этом забывают, что Кутузов принимал свои решения не отвлеченно и предвзято, а исходя из конкретной стратегической и тактической обстановки. Ему отказывают в той замечательной прозорливости, которая в кризисные для войны дни действительно помогла ему предвидеть ее дальнейший ход и поступать соответственно обстоятельствам.
Высказывают иногда мнение, что Наполеон не мог быть победителем в Москве потому, что он растянул свои коммуникации, вынужден был оставить на них большую часть войск и не мог быть достаточно сильным в Москве. Следовательно, Кутузову ничего не стоило воздействовать на коммуникации французской армии и выиграть войну. Для этой цели легко было решиться сдать Москву без боя. Но при этом забывают, что только из-за растянутых коммуникаций войн не проигрывают, особенно такие полководцы, как Наполеон.
Перед сражением под Аустерлицем у Наполеона тоже были растянуты коммуникации и разбросаны силы. На эту опасность ему тогда уже указывали его маршалы, но Наполеон ответил, что все решит сражение, и действительно все решило Аустерлицкое сражение.
Под Смоленском маршалы опять указывали на крайнюю растянутость коммуникаций. Наполеон опять ответил, что все решит сражение. Однако Бородино этого не решило, как не решило этого и занятие Москвы. Значит, дело не только в растянутых коммуникациях, а прежде всего в армии, дерущейся на фронте, в силах, воздействующих на коммуникации.
Войну решали не только коммуникации, действия армии, но и ряд других политических, экономических и стратегических факторов, и учесть их правильно, то есть определить судьбу Москвы и всей России, было далеко не так просто, не так легко. И образ Кутузова, стоявшего на Поклонной горе под Москвой в сентябрьский день 1812 года на вершине своей полководческой славы или на краю возможного своего бесславия и позора, рисуется не только великим, но и глубоко трагичным.
Кутузов знал, что исход войны зависит прежде всего от воли к победе русского народа и русской армии, от тех военных резервов, которые имеет Россия. Но сейчас все зависело от его – Кутузова – решения.
Народ и армия видели в нем спасителя России, ждали, что он поведет войска в новое сражение, что не сдаст без боя Москву. Народ и армия готовы были сражаться под стенами Москвы. Население Москвы в эти дни рвалось к оружию.
– Лучше умереть в Москве, чем сдать ее неприятелю, – говорили в армии.
«Там, за Москвой, казалось, начнется иная жизнь, немыслимая, если сдадут Москву», – писал современник.
Все это говорило Кутузову, что надо сражаться под стенами Москвы, и если придется, то дать бой, самый кровавый и ужасный из всех видов боя, – уличный бой.
В этом бою можно потерять всю армию, но ее можно было потерять и без боя, потому что сдача Москвы грозила деморализацией армии и потерей ее боевого духа. Другой армии, способной сразиться с армией Наполеона, в России не было, создать ее правительство Александра было неспособно, и Кутузов еще более остро, чем под Бородином, почувствовал, что теперь царь, наверно, сможет прогнать его, теперь у него будут для этого объяснения, – сдача Москвы без боя сама по себе достаточна для смещения главнокомандующего. Она будет означать, что и Бородино было поражением, а не победой, как доносил Кутузов.
Что это будет так, об этом говорило поведение Беннигсена, Ростопчина и всей толпы завистников и клеветников, которые, почуяв шаткость положения Кутузова и поддержку царя, обнаглели в своих обвинениях, говоря, что старик боится Наполеона и помешался на ретирадах.
Кутузов помнил, как прогоняли его после Аустерлица, прогоняли после Рущука, но тогда царь вынужден был опять его вернуть и поставить во главе вооруженных сил и доверить ему судьбу России. А сейчас Кутузов чувствовал, как конфликт между ним и царем, то затихавший, то обострявшийся, на этот раз достиг кризиса, и стоит только решиться на сдачу Москвы, и его, старого полководца, навсегда прогонят из армии. Он должен будет уйти, оставив армию Беннигсену. Ему останется короткий путь к могиле, путь к позору и бесславному забвению. Кутузов, любивший свою родину, не мог примириться с мыслью, что он сдаст Москву Наполеону.
Это не то, что сдать крепость Рущук, чтобы потом вернуть ее, и даже не сдача Вены. Речь шла о существовании родной столицы, о существовании русского государства, о судьбах русского народа. Москву надо было защищать.
К этому решению вели не только мысли Кутузова в тот час на Поклонной горе – на этом настаивали почти все окружавшие Кутузова командиры, для которых хотя и было ясно, что на позиции, избранной Беннигсеном, драться невозможно, но еще более невозможным казалось сдать Москву без сражения.
И все же мысль полководца Кутузова пробивалась к единственно верному решению. Истина точно мерцала вдали, скрываемая разноречивыми доводами и соображениями. Но мысль полководца двигалась к истине могучими усилиями ума и сердца. Она отвергала все препятствия – волю царя, с которым он теперь вступил в открытую борьбу, заботу о личной славе, даже мнение народа и армии. Полководец точно поднимался над Поклонной горой, над позицией под Москвой. Он видел перед собою не только Москву, но и всю Россию, не только позицию под Москвой, но и весь гигантский театр военных действий, где могли быть решены судьбы войны.
Москва должна быть сдана.
Кутузов знал, что народ решил защищать Москву, но надеялся, что сдача Москвы не обескуражит русских людей, а, наоборот, вызовет в них новые силы, еще большую готовность к борьбе, и в этом будет залог успеха. Он знал, что вся армия готова погибнуть под стенами Москвы, но знал также, что армия уже потеряла массу солдат и много командиров. Он должен выиграть время, чтобы пополнить армию, готовить ее к новым боям.
Кутузов-полководец решал и как замечательный политик и дипломат, неизменно учитывавший психологию солдат армии противника, острым умом проникавший в замыслы ее полководца, в обстановку, сложившуюся в Европе. Он верил, что страшный удар, нанесенный под Бородином, скажется позднее и Бородино в судьбе России будет победой. Глубокое понимание природы войны подсказывало Кутузову, что война вступает в решающий этап, но что нужно еще время и время.
И он, мудрый, всегда неторопливый, решил ждать и не форсировать событий. Но ожидать, не полагаясь на произвольный ход событий и не подчиняясь воле Наполеона и его действиям, а маневрировать так, чтобы поставить свою армию в безопасное положение и самому получить свободу действий.
Маневр надо прикрыть военной хитростью, которая столько раз помогала ему, надо обмануть Наполеона, ввести в заблуждение относительно своих замыслов и скрыть эти замыслы даже от своего штаба, которому Кутузов, за исключением отдельных командиров, окончательно перестал доверять. Если он раньше шутливо говорил, что «подушка, на которой спит полководец, не должна знать его мыслей», если всю жизнь это было для него правилом, то теперь он уже не сомневался, что Беннигсен и его компания разболтают любой его секрет, выдадут самую сокровенную военную тайну.
Решая сдать Москву без боя и скрывая свои замыслы, он не только оправдывался перед царем, народом, армией, а, наоборот, усугублял «вину», оставив себя без защиты от гнева императора Александра, дав широкий простор для клеветы Беннигсена, Ростопчина и других.
Но Кутузов пошел и на это ради спасения родной страны.
Сдача Москвы противнику была величайшей трагедией русского народа, русской армии, мучительной трагедией полководца Кутузова.
Стоя на Поклонной горе, он смотрел на Москву, огромную и величественную, сверкавшую под лучами холодного сентябрьского солнца, и молча слушал, как окружавшая его свита обсуждала позицию, избранную Беннигсеном.
Барклай, всегда все сам проверявший, несмотря на мучившую его жестокую лихорадку, сел на коня и объехал позицию. Вернувшись, он указал Беннигсену на невозможность обороняться в избранной позиции и доложил об этом Кутузову.
Беннигсен сделал вид, что изумлен этим открытием, обещал еще раз осмотреть местность, но этого не сделал.
Кутузов послал на рекогносцировку Ермолова и Толя, спросил, можно ли отойти с этой позиции на Калужскую дорогу, и уехал в Фили, где в пять часов собирался военный совет.
Совет начался с опозданием. Все ждали Беннигсена, который вместо рекогносцировки обедал и на совет не торопился. Борьба между ним и Кутузовым вступала в решающий этап, и все его действия были направлены к тому, чтобы дискредитировать Кутузова. Беннигсен решил настаивать на новом генеральном сражении под Москвой.
Он мог действовать без проигрыша. Если победит русская армия, он припишет победу себе, а за поражение все равно ответит главнокомандующий. К тому же дело шло о чуждых для него интересах чужого ему народа в чужой для него стране. И на совете Беннигсен поставил вопрос: «Сразиться ли под стенами Москвы или сдать ее неприятелю?»
Кутузов сердито прервал его, указав, что такой вопрос обсуждаться не может, что обсуждать нужно вопрос: следует ли рисковать всей армией, расположенной на невыгодной позиции, или сдать Москву без боя?..
Мнения разделились. Пользуясь разногласиями, Беннигсен стал настаивать на своем.
– Мы те же русские! – с притворным пафосом восклицал иностранный наемник. – И будем сражаться так же храбро, как и прежде.
На Беннигсена не подействовали доводы Барклая и других генералов, но его отрезвило вежливое, но полное глубокого сарказма напоминание Кутузова о Фридланде.
Русский полководец напомнил Беннигсену, как он уже под Фридландом завел русскую армию в точно такое же положение, поставив ее тылом к обрывам реки Алле. Здесь же, под Москвой, были крутые берега Москвы-реки. Там позиция была разрезана оврагом, здесь – речкой Карповкой. Там, на виду Наполеона, Беннигсен повел под его удары русскую армию, лишив ее своими распоряжениями возможности маневрировать, действовать резервами, сдерживать противника на естественных преградах и на худой конец отойти. Он обрек русскую армию на поражение, и тысячи ее солдат погибли от артиллерийского огня на улицах горящего Фридланда и в волнах реки Алле. Это не повредило генеральской карьере Беннигсена, и, пользуясь благосклонностью Александра, он опять звал русскую армию на погибель.
Более страшного аргумента, чем напоминание о Фридланде, не потребовалось, и Беннигсен умолк. А Кутузов продолжал говорить о том, что с потерей Москвы еще не потеряна Россия, что русский народ идет на беспощадную борьбу, он готов на любые жертвы ради спасения России, но сейчас для нанесения решающего контрудара надо сначала отойти по Рязанской дороге. Наконец. Кутузов тихо произнес тяжелые и решающие слова: – Приказываю отступать.
Молча покидали генералы военный совет и, не глядя друг на друга, разъехались по корпусам. Кутузов остался один. Никто так и не узнал, что пережил он в эту ночь. Говорят, что иногда из его комнаты доносились глухие, сдерживаемые рыдания. Лев Толстой, гениально раскрывший глубину человеческих чувств, остановил свое перо и поставил многоточие там, где начал говорить о своих переживаниях Кутузов. Страшные часы переживает полководец, когда он должен решить не только свою судьбу, но когда от его слова зависит жизнь десятков, сотен тысяч людей, зависит судьба его народа и государства.
Мы можем только представлять себе, что пережили в эту ночь Кутузов и близкие ему люди.
«…Я ехал в отдалении от командира корпуса, – писал адъютант Раевского, – недоумевая, почему он, всегда приветливый, сегодня не ответил мне на вопрос, что решил военный совет. И вдруг в ночной тишине я услышал, как наш любимый герой сражений глухо зарыдал. Страшная мысль „неужели Москву сдают?“ обожгла сознание, сомнений не оставалось».
Весть о сдаче Москвы обожгла сознание всей армии. В некоторых корпусах отказывались верить приказам отступать, в штабах говорили об измене.
Армия покидала Москву, но солдаты считали, что их ведут через Москву в обход атаковать армию Наполеона. Они двигались по затихшим улицам мимо безмолвных жилищ.
Обитатели Москвы частью выехали из города, частью собрались на Воробьевых горах и в Кремле, чтобы участвовать в сражении, или ждали его, находясь дома, уверенные, что противника не пустят в город. Но весть о том, что Москву сдают, донеслась и к ним.
Толпы народа хлынули вслед за армией. Люди покидали дома, несли детей, тащили стариков и больных. В Москве оставались тысячи русских раненых, которых не успели эвакуировать, и на улицах разыгрывались душераздирающие сцены. Всю ночь в глубокой тревоге и унынии армия двигалась через Москву, и на рассвете прошли последние ее полки. Кутузов подъехал к Дорогомиловской заставе, чтобы миновать Москву.
– Проводи меня так, чтобы мы ни с кем не встретились, – обратился он к ординарцу.
Они проехали бульварами и появились у Яузского моста. Здесь произошла встреча Кутузова с Ростопчиным. Решение Кутузова сдать Москву свело на нет и без того беспочвенные, хвастливые заверения Ростопчина, что он-де будет сам отстаивать столицу. Теперь все усилия этого мелкого человека, «сумасшедшего Федьки», как звала Федора Ростопчина Екатерина II, свелись к тому, чтобы всю вину свалить на Кутузова и клеветать, чернить его, насколько хватит сил.
Здесь, на мосту, он пытался укорять Кутузова, объясниться с ним, но Кутузов отвернулся, приказал очистить мост и поехал дальше. Он остановил дрожки у старообрядческого кладбища, пропуская мимо себя русскую армию.
Сгущался сумрак. Над опустевшей Москвой плыл звон колокола. Слепой пономарь кладбищенской церкви, для которого не существовало событий, медленно и ритмично дергал за веревку. Толь доложил, что французы уже вступили в Москву, но фельдмаршал, опершись рукой на колено, был в глубоком раздумье и ничего как будто не слышал.
В этот момент к нему подъехал знаменитый партизан капитан Фигнер. Он доложил, что приказание Кутузова выполнено и на квартире Фигнера собраны люди для выполнения тайного приказа полководца, сложены ракеты и зажигательные вещества.
– Москва запылает в первую же ночь, – закончил свой доклад Фигнер.
Кутузов обнял Фигнера и тихо произнес:
– Москва станет последним торжеством Бонапарта. Замыслов Кутузова никто не понял и теперь. Ростопчин доносил царю, рисуя Кутузова предателем Москвы, а Беннигсен доносил так, что Кутузов казался помешанным стариком.
Государственный совет требовал прислать протокол совещания в Филях и объяснения, почему Москва сдана без сражения.
Царь запрашивал, что привело Кутузова к «столь несчастной решимости».
Кутузов не отвечал, и впоследствии перепуганный император истошно завопил из Петербурга: «Князь Михаил Илларионович! Со 2 сентября Москва в руках неприятеля… на вашей ответственности остается, если неприятель в состоянии будет отрядить значительный корпус на Петербург. Вспомните, что вы еще обязаны ответом оскорбленному отечеству в потере Москвы…» Кутузов не ответил и повел армию дальше по Рязанской дороге, так и оставив открытой дорогу на Петербург.
Разные слухи ползли в народе, забирались в армию.
Появилась опасность, что армия и парод могут усомниться в успехе войны, а это означало катастрофу.
Монахтин, узнав о падении Москвы, в гневе сорвал повязки со своих ран и умер. Не пережил падения Москвы и Багратион. Из Владимирской губернии, куда его отвезли на излечение, он продолжал слать в Москву своей армии указания, советы, запросы и не получал ответа. Офицер, которого он лично послал к Дохтурову, не зная, что от Багратиона скрывают падение Москвы, сказал ему об этом. В страшной тревоге вскочил Багратион с кровати, забыв о раздробленной ноге, и тут же упал в обморок. Наступила агония и смерть.
Даже мужественный и честный Барклай заколебался. «Благодарите бога, что вас отозвали отсюда, у нас здесь нельзя ожидать ничего дельного…» – сказал он отъезжавшему в Петербург Клаузевицу.
В глубоком раздумье смотрел Кутузов на ночной небосклон, озаренный заревом пожара Москвы. Мимо него двигались обозы, толпы людей. Порою холодный сентябрьский ветер приносил пепел и запах пожарища, шевелил седыми волосами полководца, и никто тогда не знал, какие думы обуревают его старую голову, какие чувства волнуют сердце, по каким путям поведет он народ, русскую армию к спасению России. Великий полководец по-прежнему хранил невозмутимое молчание.
Ни русский народ, ни русская армия, ни Кутузов неповинны в сдаче Москвы. Россия была феодальной страной, и сдача Москвы – вынужденная жертва, принесенная в дань российской отсталости. Великая жертва, принесенная ради великой победы над врагом.
Велик героизм всего русского парода, велик талант Кутузова, и огромны были жертвы, которые сделали Россию победительницей в неравной войне 1812 года.
На то же место, где стоял на Поклонной горе Кутузов, прибыл со штабом Наполеон.
– Наконец! Вот он, знаменитый город! – вырвалось восклицание у Наполеона.
Да и пора уже: все усилия, все тяготы, все жертвы были позади, а цель, великая цель всей жизни, к которой он стремился столько лет, наконец, достигнута – Москва у ого ног!
Последние русские солдаты покинули Москву, преследуемые авангардом Мюрата. Армия Кутузова была единственной реальной силой, которую надо было разбить, чтобы овладеть Москвой, но Кутузов побоялся нового сражения и где-то бежит со своей деморализованной армией, а он господином положения, победителем стоит на Поклонной горе, на вершине своих самых дерзких мечтаний…
Начиная войну с Россией, он имел в виду прежде всего весьма определенные выгоды. Он хотел победить Россию и сокрушить Англию. Но иногда наиболее близким людям он высказывал и другие, неизмеримо дальше идущие мечты.
– У меня хранится карта, – говорил он Нарбонну, – на которой указаны средства народов и пути, по которым можно пройти от Эривани и Тифлиса до английских владений в Индии… Представьте себе, что Москва взята, Россия сломлена, с царем заключен мир или он пал жертвой дворцового заговора; что, может быть, явится новый, зависящий от меня трон, и скажите мне, разве есть средство закрыть отправленной из Тифлиса великой французской армии и союзным войскам путь к Гангу? Разве недостаточно прикосновения французской шпаги, чтобы во всей Индии обрушились подмостки торгашеского величия?..
Но и этого ему было мало. Воюя с Россией, он одновременно занимался Египтом и Сирией, откуда посланные им люди присылали ему сведения об этих странах.
Став хозяином в завоеванной России, он будет хозяином Черного моря, и если раньше турки, побежденные русской армией, отказались от предписанной им роли в войне 1812 года, то теперь он продиктует свою волю Оттоманской империи в Константинополе, он проникнет в Азию, покорит ее слабые народы, и тогда… император Запада будет и господином Востока, повелителем мира.
Не для этого ли в его личном обозе везли тщательно укрытые, специально охраняемые повозки, где хранились его статуя, которую он собирался установить в Кремле, и драгоценные императорские регалии!
Полушутя-полусерьезно жаловался он своим приближенным, что не может заставить народы почитать себя как бога…
– Я явился слишком поздно, – говорил он, – нельзя свершить ничего великого. Согласен: карьера моя хороша.
Я прошел прекрасный путь. Но какое различие с древностью! Вспомните Александра Македонского: когда он завоевал Азию и объявил себя сыном Юпитера, ведь, за исключением Олимпии, которая знала, как к этому относиться, да еще Аристотеля и нескольких афинских педантов, ему поверил весь Восток! Ну, а если бы мне пришло в голову объявить себя сыном предвечного и воздать себе преклонение в качестве такового? Ведь последняя торговка захохочет мне в глаза. Нет! Народы теперь слишком просвещенны!
Он говорил об этом раньше полушутя, но теперь в том, что он властелин мира, стоя на Поклонной горе над покоренной Москвой, Наполеон ни на минуту не сомневался.
Осталось только разыграть сцену принятия ключей от Москвы, сцену, которую он так любил и к которой он привык в Европе.
Он принимал ключи Берлина и ключи Вены, ключи итальянских городов и ключи Лиссабона и многих других крепостей и городов, но шел час… другой… третий, а ключей от Москвы ему не несли. Москва была пуста.
Русские люди не понесли «властелину мира» ключей от своей столицы.
Он вспомнил, что так же, как пуста Москва, был пуст Смоленск, были пусты самые глухие русские деревушки почти на всем его пути от Немана. Но он еще не понимал, да и не мог бы примириться с мыслью, что его свергают в бездну. По одному мановению руки императора французские корпуса двинулись вперед и несколькими потоками вливались в улицы Москвы. Сам он поселился в Кремле и спокойно уснул сном победителя.
Страшно было его пробуждение.
В окна кремлевского дворца било зарево пожара. Наполеон вскочил. Мамелюк подал ему одежду, но сапоги полетели в лицо любимому лакею, а император, босой, полуголый, кинулся к окнам, выходящим на Красную площадь. На Красной площади горели торговые ряды. Он кинулся к окнам, выходящим на Москву-реку, и увидел, как, охваченное огнем, пылало Замоскворечье.
Одевшись, он вышел на кремлевский двор, стал отдавать распоряжения потушить пожар, но все было напрасно.
– Какое ужасное зрелище! Это сами они поджигают, – произнес он. – Сколько прекрасных зданий, какая необычайная решимость! Что за люди! Это скифы.
Огонь подступал все ближе, и маршалы уговорили Наполеона бежать. Они едва прорвались сквозь горевшие улицы и благополучно добрались до Петровского дворца.
Но Наполеон не знал тогда, что еще более страшный для него пожар, в котором погибнут его армия и его слава великого полководца, разгорается за стенами Москвы. Как пожар, разгорается партизанское движение, разгорается народная война, свергнувшая в бездну высоко забравшегося захватчика…
После пожара Москвы, бушевавшего несколько дней и уничтожившего почти всю столицу, Наполеон возвращался в Кремль.
Приехали помещики, чтобы потребовать, если удастся, возмещения убытков за разоренные войной имения, и пришли крестьяне за оружием для борьбы с врагами родины.
Дворянство кричало о патриотизме, о любви к отечеству, а на деле «гостиные наполнялись патриотами – кто высыпал из табакерки французский табак и стал нюхать русский; кто отказался от лафита и принялся за русские щи; заговорили о Минине и Пожарском, стали проповедовать народную войну, сами, однако, собираясь на долгих отправиться в дальние саратовские деревни… Кричали о народном ополчении и сдавали в армию людей пожилых, с телесными недостатками, плохого поведения».
Эти «патриоты» говорили о жертвах и требовали возместить убытки за вытоптанный урожай и за разлетевшихся при пожаре Москвы канареек, за разбитые четыре кувшина сливок, за серебряные оклады с икон и пропавшие при бегстве из Москвы чулки и шемизетки.
Не это дворянство решало исход битв и не купечество, «сдиравшее за ружье 80 рублей вместо 15, за саблю – 40 рублей вместо 6». Сам Ростопчин писал, что «всяк, бежавший из Москвы купец, беглый поп и малодушный дворянин, почитает себя героем». Не они были героями, не они вели народную войну. Только часть дворян ходила в героические атаки на Бородинском поле, лучшие из них стали декабристами.
Шестнадцатилетним мальчиком будущий декабрист Муравьев скрылся из дому, чтобы участвовать в борьбе с французами.
«…Пойти парламентером, чтобы всадить Наполеону в бок кинжал», стремился будущий декабрист Лунин. Они пошли с русским народом, поняв «дух народный». На вопрос царя, каков «дух народный», декабрист Волконский отвечал:
– Каждый крестьянин – герой, преданный отечеству и вам.
– А дворянство?
– Стыжусь, что принадлежу к нему, было много слов, а на деле ничего…
Не царю был предан русский крестьянин. Устами однодворца Курской губернии, осужденного синодом к вырыванию ноздрей, палочным ударам и каторге за слова: «Государь проспал Москву и всю Россию», – крестьянин сказал, кому он предан. Он был предан своей родине, разоряемой вторгнувшимися завоевателями. За родину он поднялся на борьбу с ними, убедившись, что долгожданной свободы не несет и Наполеон. Наоборот, он вооруженной силой поддерживает помещиков против крестьян.
Наполеон вел захватническую, грабительскую войну, он не только штыками поддерживал крепостнический гнет, но покушался на национальную независимость русского народа, нес русскому народу бедствия и разорение.
В. И. Ленин писал, что «…войны великой французской революции начались как национальные и были таковыми. Эти войны были революционны: защита великой революции против коалиции контрреволюционных монархий. А когда Наполеон создал французскую империю с порабощением целого ряда давно сложившихся, крупных, жизнеспособных, национальных государств Европы, тогда из национальных французских войн получились империалистические, породившие в свою очередь национально-освободительные войны против империализма Наполеона».
Вот на эту национально-освободительную Отечественную войну и поднялся русский народ, мужественно и беззаветно защищая свое отечество, добровольно пополняя армию новыми тысячами рекрутов, вливавшихся в героические кутузовские полки. Из далеких донских степей в Тарутино пришли 26 казачьих полков, шли все новые и новые рекрутские пополнения.
Кутузова часто можно было видеть окруженным тысячной толпой крестьян, с которыми он вел беседы, указывал, как вести партизанскую борьбу.
В те дни Крылов написал свою басню «Волк на псарне». Знаменитый баснописец волком изобразил Наполеона, а ловчим – Кутузова.
Однажды перед собравшимися крестьянами Кутузов прочел эту басню и, читая последние слова: «Ты сер, а я, приятель, сед…», снял фуражку, открывая свои седины. Могучее «ура» прокатилось эхом над тарутинским полем. Каждый понял, какого волка зовет их травить старый, испытанный ловчий, и партизанские отряды кутузовской армии не давали покоя французам. Располагавшиеся в деревнях резервные партии просыпались в подожженных домах и, выбегая, гибли под ударами партизан. Крупные части наталкивались на разобранные мосты и заваленные дороги, конвой почти никогда не спасал обозы от захвата. Огромную роль в партизанской борьбе играли отряды Давыдова, Фигнера, Сеславина, Дорохова, Кудашева и другие, выделенные из кавалерийских и казачьих частей кутузовской армии, но не меньшую роль играли и партизанские отряды, которыми командовали выдвинутые крестьянами руководители.
Вот Герасим Курин, избранный вождем партизан Вохтинской волости, организовавший отряд в 6 тысяч крестьян, участвовавший с ним в серьезных сражениях. История сохранила имя старостихи Василисы, партизанившей в Сычевском уезде.
Талантливым организатором и командиром оказался рядовой Киевского драгунского полка Четвертаков. Крепостной помещика Черниговской губернии, он был сдан в солдаты в 1804 году. Не выдержав каторжных условий солдатской жизни, он бежал, был пойман, жестоко наказан розгами, опять собирался бежать, но началась война 1805 года, затем война 1806–1809 годов, в которых он выказывал замечательную храбрость. В арьергардном бою под Гжатском Четвертаков был ранен, взят в плен, выздоровел, бежал из плена и начал беспощадную партизанскую борьбу на территории, занятой французами.
Сначала за ним пошел только один крестьянин. Хитростью они захватили в плен двух конных французов. Вооружившись, убили еще нескольких. Скоро отряд Четвертакова вырос до 47, а затем до 150 человек, и, наконец, весь район поднялся под его руководством, очищая деревни от противника. Во всех волостях Четвертаков установил замечательный порядок, который поддерживался самими крестьянами. Все входившие в его отряд проходили специальную военную подготовку. Отнятые у пленных кирасы служили мишенями, на отбитых у французов коней он посадил партизан, создав кавалерийский отряд. В конце войны отряд Четвертакова соединился с регулярными частями.
Много было народных героев, подобных Курину, Четвертакову, чьи храбрость и талант во многом содействовали успеху войны.
Кутузов в гигантском масштабе объединил усилия войск с усилиями партизан и вел их к одной цели – к спасению России.
Удары армейских и крестьянских партизанских отрядов имели огромную стратегическую весомость. Наращивая силу бородинского удара, они были равны ему по стратегическим своим последствиям. Самые скромные подсчеты показывают, что за время пребывания в Москве французская армия потеряла свыше 30 тысяч убитыми и взятыми в плен, в то время как действовавшие в лесах партизаны почти не несли потерь.
Представим себе, что произошло бы, если бы Кутузов не совершил флангового тарутинского маневра и не опирался бы на поддержку партизан, которых он обучал военному делу, действиями которых он руководил.
У Наполеона были бы открыты сообщения с Европой, и, сидя в Москве, он имел бы полную возможность продолжать черпать из покоренных стран людские резервы и продовольствие. Он и рассчитывал на это, устроив огромные магазины и склады в Данциге, Грауденце, Модлине, Варшаве, Вильно, Ковно, Витебске, Минске, Орше, Могилеве, Смоленске. Помимо резервов, которые могли выставить Франция и подвластные ей страны Европы, у Наполеона было под ружьем более семи корпусов, входивших в состав его армии. Они действовали на петербургском и украинском направлениях, находились в Польше, но большая часть их могла быть в Москве. Однако стратегия Кутузова сковала Наполеона и не дала ему возможности воспользоваться ни запасами, ни резервами. По оценке Клаузевица, находясь в Москве, французская армия, загнанная острым клином на 120 миль в глубь России, имевшая справа армию Кутузова в 110 тысяч солдат, оказалась к тому же окруженной вооруженным народом и не могла продержаться в Москве.
Этого Наполеон не предвидел, не веря в силу русских людей, не поняв характера русского народа, не поняв, что Россия непобедима, когда на ее защиту поднимается народ.
– Напрасно вы надеетесь на своих солдат, – говорил он русскому послу. – До Аустерлица они считали себя непобедимыми, теперь они заранее уверены, что мои войска побьют их. У вас не станет людей, где вы наберете рекрутов? Да и что значит ваш рекрут? Сколько времени нужно, чтоб из него сделать солдата!!
Наполеон не знал, что в петербургском ополчении крестьяне требовали, чтобы их учили воевать не только днем, но и ночью, используя свет белых ночей. И это ополчение громило отличные баварские войска и взяло Полоцк.
В трагические для Наполеона часы под Малоярославцем, убеждая его отступать, маршал Бесьер говорил:
– Разве не видели мы того неистовства, с которым русские ополченцы, едва вооруженные и обмундированные, шли на верную смерть?
То, что не предвидел Наполеон, предвидел Кутузов, и своим фланговым маневром и расположеньем у Тарутина и действиями он лишил противника подвоза из Европы, истреблял его живую силу. К Тарутину же из глубин России шли могучие резервы. Ополчения тульское, рязанское, калужское, владимирское, смоленское, московское составили армию в 200 тысяч человек, прикрывали рубеж реки Оки, окружили Москву, дрались всюду, где представлялась возможность.
Кутузов вооружал крестьян, несмотря на сопротивление помещиков. Помещики по-прежнему были против вооружения крестьян, и классовая борьба не прекращалась. Об этом свидетельствует восстание рекрутов в Пензенской губернии, решивших побить французов и освободиться от крепостного права; об этом свидетельствует расстрел Бенкендорфом крестьян, занявших брошенное помещиком имение; об этом говорили сами крестьяне, которым, когда их призывали записываться в ополчение, неофициально, но с молчаливого согласия властей было обещано освобождение как награда за патриотизм; «с людьми, защищавшими Русь, нельзя-де обращаться, как с рабами…» – писал Маркс.
Крестьяне брались за оружие часто вопреки воле помещика, и их наказывали за уход в армию, как за побег, о чем говорит следующий документ: «Явившийся сего числа в присутствие для записи в ратники помещика Павла Вельского дворовый человек Евтих Михеев, как в отношении губернского предводителя обозначено, таковых людей без воли помещика не определять, то посему оный для поступления за побег по законам при сем к вам препровождается».
В этих условиях Кутузов писал царю, что он не только не удерживал население от вооружения, «но, напротив того, посредством дежурного при мне генерала Коновницына усиливал желания сии и снабжал их неприятельскими ружьями. Таким образом, жители получали ружья из главного моего дежурства».
Крестьяне объединялись, давали общую присягу не выдавать друг друга, жестоко наказывать трусов и шли к штабу Кутузова.
В подмосковные леса, на дороги, ведущие к древней столице России, выходили партизанские отряды, деятельность которых направлял Кутузов.
«По приказанию его светлости, – гласил приказ из штаба Кутузова генералу Орлову-Денисову, – назначается Вашему сиятельству отряд легких войск, с коими вместе Вы отправитесь на новую Калужскую дорогу, откуда, делая нападение на Можайскую и, если возможно, на Рязанскую дороги, стараясь причинить всякого рода вред неприятелю, наиболее иметь в виду сожжение артиллерийских парков, которые к нему от Можайска идут. Не нужно упоминать Вам, сколь деятелен и решителен должен быть партизан, и для того, имея в виду какое-нибудь отважное предприятие, имеете Вы действовать по соответственному усмотрению. Рапорты Ваши имеете Вы посылать как можно чаще, пленных же, если возможно, – под прикрытием некоторых казаков и вооруженных мужиков. Его светлость особенным удовольствием поставит себе отличать тех, коих Ваше сиятельство представите. Ибо Вы отрядом Вашим можете большой вред учинить неприятелю».
Гвардии капитану Сеславину Кутузов приказывает действовать по дороге от Боровска к Москве на фланг и тыл неприятеля, взаимодействуя с соседним отрядом капитана Фигнера. «Отобранным от неприятеля оружием, – подтверждает Кутузов, – вооружить мужиков, отчего Ваш отряд весьма усилиться может. Мужиков ободрять подвигами, которые оказали в других местах…»
Попавшего в окружение партизана Дорохова Кутузов учит, что «партизан никогда в сие положение придти не может, ибо обязанность его есть столько времени на одном месте оставаться, сколько нужно для накопления людей и лошадей, марши должен летучий отряд партизан делать скрытные, по малым дорогам. Пришедши к какому-нибудь селению, никого из оного не выпускать, да не можно было дать об нем известие. Днем скрываться в лесах или низменных местах. Словом, партизан должен быть решителен, быстр и неутомим».
Видя огромный патриотический подъем в народе, чувствуя поддержку народную, Кутузов писал: «Но какой полководец не поражал врагов подобно мне с сим мужественным народом! Я счастлив, предводительствуя русскими». А много лет спустя после войны один из сподвижников Наполеона написал о русских людях вещие слова: «Товарищи, воздадим им должное! Они все принесли в жертву без колебаний! Их доброе имя сохранилось во всем величии и чистоте. Когда во все слои их общества проникнет цивилизация, этот великий народ создаст великую эпоху и овладеет скипетром славы».
Приведенный в действие гениальный стратегический план Кутузова оправдал себя. Силы русской армии росли. Наступил момент, когда от обороны можно было перейти в решающее наступление. В новые бои повел Кутузов свою армию, которая, помимо партизан и ополчения, насчитывала 97 тысяч солдат при 622 орудиях.

ГЛАВА VI
Темной осенней ночью по грязи и лужам мчался с конвоем казаков штаб-офицер Бологовский. Он загнал одного коня, пересел на заводного, карьером поскакал дальше и в час ночи был у штаба Кутузова в Леташевке. В штабе, кроме дежурного адъютанта, все спали. Бологовский, как и все в армии, знал, что двери избы дежурного генерала Коновницына всегда открыты и каждому прибывшему с любым донесением разрешено самим Коновницыным будить его. А донесение, которое привез Бологовский, определяло дальнейшие судьбы войны. Генерал Дохтуров, которого Кутузов выдвинул в направлении Москвы, сообщал, что партизан Сеславин, укрывшись в лесу, «видел Наполеона со всею его свитою, а также французскую гвардию и другие войска в значительном числе». Пропустив их мимо своего отряда, Сеславин захватил нескольких отставших гвардейцев и привез с собою как явное доказательство присутствия самого Наполеона. Один из пленных, расторопный унтер-офицер, показал следующее: «Уже прошло четыре дня, как мы вышли из Москвы. Маршал Мортье с особым отрядом оставлен в Москве и, взорвав кремлевские стены, присоединится к армии. Дальнейшее направление нашей армии – на Малоярославец…»
Коновницын немедленно понес донесение Кутузову, и вскоре к нему вызвали Бологовского. Михаил Илларионович сидел на кровати.
– Расскажи, друг мой, – встретил он Бологовского, – что такое за событие, о котором весть привез ты мне? Неужели в самом деле Наполеон оставил Москву и отступает? Говори скорее, не томи сердце, оно дрожит.
Бологовский повторил рассказ. Михаил Илларионович всхлипнул, стал коленями на кровать, повернулся к иконе и тихо произнес:
– Боже, создатель мой! Наконец ты внял молитве нашей, и с сей минуты Россия спасена…
Терпение и выдержка русского полководца победили, предвидение его сбылось, и Наполеон бежит. А он преградит Наполеону путь, загородит ему обе дороги, ведущие на Калугу, где сосредоточены огромные запасы русской армии и откуда ведут пути в «полуденные», «не разоренные войной губернии России». Это лишит Наполеона единственной возможности спасти свою армию, возможности, к которой действительно рвался в те дни Наполеон.
Теперь в кутузовском штабе уже незаметно медлений. Главнокомандующий работает с большим напряжением и энергией. Главным силам приказано быть готовыми к выступлению. Дохтурову предписано немедленно двигаться и, опередив Наполеона в Малоярославце, преградить ему путь на Калугу. «Его светлость желает, чтобы предприятие сие было покрыто непроницаемой тайной», – передал Дохтурову Ермолов. Платов направлен прикрывать вторую дорогу на Калугу. Милорадович брошен в поиск против Мюрата. К дорогам на Калугу стянуты партизанские отряды, в местах переправ наводятся мосты.
Войска ревностно выполняют приказы Кутузова, их ничто не останавливает, им помогает население. Когда Дохтурову пришлось переправляться через глубокую речку Протву, крестьяне разобрали свои избы, свили веревки, связали ими мостки, по которым переправили весь корпус Дохтурова, направлявшийся к Малоярославцу.
Данные разведки окончательно подтвердили, что туда же ведет свою армию и Наполеон. Кутузов, оставив Тарутинский лагерь, с главными силами двинулся Наполеону навстречу.
День и ночь шли русские полки. К рассвету они были уже в пяти верстах от Малоярославца, высившегося на крутом берегу реки Лужи, притока реки Москвы.
На узких улицах городка, в садах и оврагах шел уже бой – это Дохтуров столкнулся с Евгением Богарнэ.
Богарнэ имел перевес сил, но Дохтуров занимал более выгодное положение, и это давало ему возможность пока держаться. Богарнэ в этот день, который Наполеон назвал лучшим днем боевой жизни принца Евгения, сделал невозможное и после трех атак вытеснил русских из Малоярославца.
Кутузов долго не вводил в бой главные силы, затем фельдмаршал сам выехал к полю сражения. Кругом свистели пули, катились ядра. Генералы указывали Кутузову на смертельную опасность, но Михаил Илларионович оставался равнодушным к предупреждениям. Разобравшись в обстановке, он тихо сказал Коновницыну: – Ты знаешь, как я берегу тебя и всегда прошу не кидаться в огонь, а сегодня прошу – очисти город…
Коновницын устремился в бой, за ним Кутузов двинул корпус Раевского. Французов выбили из города. Но к Богарнэ подошли главные силы французской армии. Наполеон бросил их в бой. Сражение разгорелось с новой силой и длилось восемнадцать часов. Восемь раз Малоярославец переходил из рук в руки и в конце концов остался за французами, но при первой их попытке пробраться из города на Калужскую дорогу они были отброшены артиллерийским огнем. К Кутузову, совершив пятидесятиверстный марш, подошел Милорадович, и теперь вся русская армия собралась у Малоярославца.
Наступила ночь. Бой прекратился, и тишину нарушали лишь редкая перестрелка па окраинах и крики раненых, оставленных на улицах горевшего города.
Кутузов со штабом расположился в лесу у костра. Он ждал к утру наступления французов и решил переменить позицию. Горевший город выгод уже не представлял, холмистая местность перед ним мешала действовать кавалерии, позади был овраг, и Кутузов решил отвести русскую армию за овраг. Этому воспротивились Вильсон, Беннигсен и даже любимец Кутузова Толь. Толь считал, что надо перейти в наступление, а не отходить. Беннигсен иронически поздравлял с успехом в новом сражении, и Кутузов так же иронически убеждал Толя:
– Видите, опытный генерал говорил, что завтра нападет на меня неприятель, а вы хотите, чтобы я действо-пал, как заносчивый гусар, – и, положив руку на плечо Толя, добавил: – Поди, милый, и напиши все, что я тебе говорил.
Кутузов перевел армию за овраг.
Он мог быть доволен результатами дня. «…Сей день один из знаменитейших в войне 1812 года, ибо потерянное сражение при Малоярославце повлекло бы за собой пагубнейшие следствия и открыло путь неприятелю в богатейшие наши губернии», – записано в журнале военных действий русской армии. «А между тем, – пишет историк Окунев, – сама Бородинская битва не была так нужна для Наполеона, как битва при Малоярославце. Правда, что первая открыла ему вход в Москву, но не принесла ничего, кроме бесплодного трофея и гибельных последствий, между тем спасение всей его армии зависело от последней…»
Отдав все распоряжения, Кутузов спокойно уснул на разостланной бурке в лесу под открытым небом.
Несмотря на глубокую ночь, Наполеон не спал. Ему донесли, что позиция русских за оврагом неприступна. Французский император сидел в заброшенной избе деревушки Городни, недалеко от Малоярославца, опершись на стол, закрыв лицо руками и не глядя на лежавшую перед ним карту России.
Вокруг, молчаливые и неподвижные, стояли маршалы. Они ждали приказа императора. Наконец он заговорил, ни к кому не обращаясь, ни у кого не спрашивая, он, словно не замечая присутствующих, разговаривал сам с собой:
– Прибытие князя Кутузова изменило положение. Неприятель принял боевое положение. Мы нападем на него, сражение неизбежно. Должны ли мы дать сражение при настоящем положении дела?
Он посмотрел на карту: дороги тянулись на Калугу и на Можайск. На первой ждал Кутузов, на второй – позор отступления. По какой идти?
Наполеон умолк. В тревожной тишине медленно тянулось время. Наконец Наполеон встал и, не выслушав мнения маршалов, не сказав им своего решения, мановением руки отпустил их.
Всю эту ночь провел Наполеон без сна. Трудно было великому полководцу впервые в жизни принимать решение бежать от противника.
Стало светать. Наполеон со свитой опять выехал на рекогносцировку, во время которой на них налетел казачий разъезд, и только случайность спасла Наполеона от плена или казачьей пики. Это потрясло Наполеона. Вернувшись в штаб, он потребовал у своего врача яду, очевидно, чтобы отравиться, если не удастся избежать плена.
В десять часов утра под охраной конвоя Наполеон все же опять выехал на осмотр позиций русской армии. Он не мог еще примириться с мыслью, что должен отступать.
Но грозная и непобедимая, на неприступной позиции стояла армия Кутузова, армия, которую он знал по Аустерлицу, Прейсиш-Эйлау, Бородину, Малоярославцу, it понял Наполеон, что почетного выхода у него нет. Оставался позорный выход – бежать по разоренной Смоленской дороге.
«…Помните ли вы, – с тоской вспоминал Сегюр, – это злосчастное поле битвы, на котором остановилось завоевание мира, где двадцать лет непрерывных побед рассыпались в прах, где началось великое крушение нашего счастья? Представляется ли еще вашим глазам этот разрушенный кровавый город и эти глубокие овраги и леса, которые, окружая высокую долину, образуют из нее замкнутое место? С одной стороны, французы, уходившие с севера, которого они так пугались, а с другой – у опушек лесов – русские, охранявшие дороги на юг и пытавшиеся толкнуть нас во власть их грозной зимы. Представляется ли вам Наполеон, между двумя армиями посреди этой долины, его шаги, его взгляды, блуждавшие с юга на восток – с Калужской дороги на Медынскую? Обе они закрыты. На Калужской Кутузов и 120 000 человек, готовых оспаривать у него 20 лье лощины, со стороны Медыни он видит многочисленную кавалерию – это Платов… Маршалы, уже не стесняясь присутствия императора, обсуждая положение, начали ссору… „Хорошо, господа, – остановил он маршалов, – я решу сам“».
Он приказал было готовиться к наступлению, тайнописью написал приказ маршалу Виктору спешить из Смоленска, но в этот момент ему доложили, что и в тылу и на фланге появились казаки. Это упало последней гирей на чашу весов.
Французская армия получила приказ отступать. Впереди своей гвардии на разоренную Смоленскую дорогу вступил Наполеон. Начиналось бегство.
«Мог бы я гордиться, что от меня первого бежит Наполеон, – писал Кутузов жене, – но бог смиряет гордыню».
Через пятьдесят два дня после Бородинского сражения Наполеон со своей армией опять подошел к Бородину.
Вся земля была усеяна десятками тысяч трупов, растерзанных хищниками и псами. Потрясенные ужасным зрелищем, проходили по полю солдаты французской армии. Они стремились скорее уйти с этого огромного кладбища без могил.
Солдаты уходили все дальше, но каждый из них, как никогда раньше, понимал, что все жертвы напрасны. Россию победить не удалось, а их ждет участь товарищей, чьи изуродованные трупы видели они на Бородинском поле. Смерть следует за плечами, идет сбоку, стоит впереди, заглядывая в глаза. Сзади наседали казаки Платова, на фланге двигалась вся русская армия, впереди ждали голод и зимняя стужа.
В армии Наполеона, шедшей в Россию побеждать «русских варваров», установились звериные отношения между людьми, она сама стала скопищем варваров. Армия стала распадаться. Солдаты перестали подчиняться офицерам, потому что поняли, что гибнут они за чужие интересы, а офицеры бросили на произвол голодных солдат, оберегая лишь имущество, награбленное в Москве. Французская гвардия грабила вестфальские части, отнимая у них провиант, между французами и пруссаками, между итальянцами и поляками, между солдатами десятков национальностей возникали смертные побоища из-за хлеба, из-за теплых вещей, за место у ночного костра. Ночью обкрадывали друг друга, уводили друг у друга коней, раздевали и забирали одежду умирающих, убивали, отнимая кусок хлеба.
Отступавшая армия проходила мимо находившегося у Бородина Колоцкого монастыря, обращенного в лазарет. Узнав об отступлении своей армии, раненые выползали на дорогу, умоляя взять их с собой. Наполеон не выдержал и, хотя сам приказал оставить в Москве тысячи больных, разрешил забрать раненых из Колоцкого монастыря, положив по одному на каждую обозную повозку и на экипажи, груженные награбленными вещами.
Но ночью, когда Наполеон уехал вперед, обозники, интенданты стали сбрасывать в грязь под колеса и копыта коней героев Бородинского сражения. Дикие крики, мольбы и проклятия людей, оставленных на мучительную смерть от холода, голода, на растерзание волкам и собакам, неслись вслед убегавшей французской армии. Наполеон, находясь в авангарде, сделал вид, что не знает того, что творится позади. Он сам еще под Москвой не смог проехать сквозь обозы с награбленными вещами, которые тянулись на 35 верст. Но уничтожить их не решился, боясь прямого неповиновения.
Знал Наполеон, что по его же приказу в тылу творится еще одно страшное злодеяние, возмутившее даже маршалов. Пленных русских солдат, которых вели из самой Москвы, изнуренных, полуодетых, приказано было убивать, если они отставали больше чем на 50 шагов. Их никто не кормил, силы покидали их с каждым днем, они шли медленней, затем отставали на шаг, два… пять… десять… Многие, завидев деревню, тянулись к ней, чтобы не умереть в открытом поле. Друзья приходили им на помощь, вели ослабевших под руки, но силы иссякали, друзья прощались и уходили не оглядываясь, потому что к отставшему подходил конвойный и убивал его. Отставших становилось все больше, выстрелы раздавались все чаще, а затем из экономии патронов отставших стали закалывать штыками или разбивали им головы прикладами.
Французская армия оставляла за собой вереницу трупов русских людей, и это еще больше усиливало непримиримую ненависть к врагу у преследовавших неприятеля солдат и казаков.
С невиданной стремительностью и смелостью они вели преследование. Первая же попытка арьергарда под командованием Даву задержать преследующих стоила ему многих потерь людьми, орудиями, знаменами, и французы побежали дальше. «Неприятеля преследуем столь живо, – доносил Кутузову Платов, – что он бежит так, как никогда армия ретироваться не может. Он бросает по дороге все свои тяжести, больных, раненых, и никакое перо историка не в состоянии изобразить картины ужаса, которые он оставляет по большой дороге. Поистине сказать, что нет десяти шагов, где бы не лежал умирающий, мертвый или лошадь. В два дня он поднял на воздух в виду нашем более 100 ящиков (зарядных). Такое же число принужден был оставить на месте за быстрым нашим преследованием».
Ночью под Вязьмой Милорадович, нагнав Даву, Нея и Богарнэ, повел свои войска в рукопашный бой, нанес противнику огромный урон и погнал дальше. Партизаны Сеславин, Фигнер, Денис Давыдов, Кудашев, отряды крестьян, которым не было числа, довершали удары регулярных частей и казаков. Сдавались в плен не только мелкие части. Положила оружие целая дивизия Ожеро – 2 тысячи солдат и 60 офицеров. Огромный подъем, охвативший русскую армию, преследующую и уничтожающую врага, удесятерял ее силы.
Если русская армия в столь же тяжких условиях осени, голода, обреченности, имея против себя вчетверо сильнейшего противника, совершила марш-отход Браунау – Цнайм, если она с успехом отошла под тройным превосходством сил от Немана до Москвы, то многонациональная по своему составу армия, имевшая захватнические цели, оказалась неспособной выдержать трудности своего отступления. Каждый обрыв, ручей, мост, река, где скоплялись, задерживая и давя друг друга, разные части, обозы, артиллерия, пехота, стоил новых жертв. Каждый новый удар преследования ускорял гибель наполеоновской армии. К Смоленску у Наполеона из 100 тысяч солдат, вышедших из Москвы, осталось всего 40 тысяч. Были попытки объяснить столь большие потери холодами и голодом. Теперь уже окончательно установлено, что осень стояла удивительно теплая и только под Смоленском начались холода. Голод начался потому, что Кутузов отбросил Наполеона на разоренную дорогу, но он усилился из-за развала, царившего в бегущей армии после ударов, полученных в бою.
Наконец французская армия достигла Смоленска. Здесь Наполеон рассчитывал найти запасы провианта, дать армии отдых и привести ее в порядок. Но запасов почти не оказалось. Наполеон приказал расстрелять смоленского интенданта, и тот, умоляя о пощаде, рассказал, как маршевые партии без разрешения разбирали запасы, напомнил, что по приказу Наполеона запасы отправлялись в Москву, но в пути их перехватывали партизаны. Русские захватили все крупнейшие базы снабжения, согнанные к Смоленску стада скота, и в городе осталось провианта на несколько дней. Наполеон решил уцелевшее продовольствие отдать императорской гвардии, вступившей в Смоленск, а другие части оставить вне города. Толпы людей, обезумевших, потерявших человеческий облик, одетых в женские салопы, поповские рясы, в лохмотья, людей, почерневших от грязи, с дикими, слезящимися от стужи глазами, ломились в город. Но Наполеон приказал запереть ворота крепости, и гвардейцы оружием отгоняли голодных солдат. За первую же ночь было съедено 215 строевых коней кавалерии и артиллерии, расположенных вне крепости, а к утру, выломав ворота, солдаты ворвались в Смоленск и начали грабить склады и винные погреба.
Посланные на усмирение гвардейцы сами перепились и затеяли побоище. На улицах города появились новые трупы людей. Узнав, что Кутузов начал параллельное преследование и грозит отрезать ему пути через Оршу, Наполеон, бросив Смоленск, продолжал отступление.
Расчетливо и уверенно вел Кутузов преследование. «Думаю нанести Наполеону величайший вред параллельным преследованием и, наконец, действовать на его операционные пути, – писал Кутузов из-под Малоярославца. – Я приобретаю разные выгоды, – объяснял он. – 1) Кратчайшим путем достигаю Орши, если неприятель станет на нее отступать. Если же Наполеон обратится на Могилев, то пересеку ему туда совершенно путь. 2) Прикрываю край, откуда к армии приходят запасы».
Невероятные лишения и трудности несли и русские солдаты, преследуя врагов по снежным полям, в морозы и вьюги наступившей суровой зимы.
Кутузов обратился к солдатам с призывом: «…После таковых чрезвычайных успехов, одерживаемых нами ежедневно и повсюду над неприятелем, остается только быстро его преследовать, и тогда, может быть, земля русская, которую мечтал он поработить, усеется костьми его. И так мы будем преследовать неутомимо. Настают зима, вьюги и морозы. Но вам ли бояться их, дети севера? Железная грудь наша не страшится ни суровости погод, ни злости врагов: она есть надежная стена отечества, о которую все сокрушается. Вы будете уметь переносить кратковременные недостатки, если они случатся. Добрые солдаты отличаются твердостью и терпением, старые служивые дадут пример молодым. Пусть всякий помнит Суворова, который научил сносить холод и голод, когда дело шло о победе и о славе русского народа».
Но, требуя от солдат жертв, Кутузов сделал все возможное, чтобы облегчить их положение. «Главнокомандующий для сбережения войск приказал располагать их на кантонир-квартирах», – записал Толь приказ Кутузова. Армия была снабжена полушубками, хлебом, мясом и даже вином, но снабжение иногда отставало от стремительно преследующих, добивавших противника войск.
Под Красным произошло новое сражение, в котором Наполеон потерял 26 тысяч солдат и 216 орудий и бежал дальше. Но все это казалось недостаточным царю, Беннигсену, Вильсону и другим генералам, мечтавшим взять в плен самого Наполеона.
Александр, обвиняя Кутузова в медленности преследования, писал, что «все несчастья, из того проистечь могущие, остаются на личной вашей ответственности». Кутузов ответил царю подробным рапортом.
С Беннигсеном Кутузов расправился еще под Тарутином. Он получил из Петербурга рескрипт о награждении Беннигсена за Тарутино, о чем ходатайствовал раньше, и вместе с этим вернулся сочиненный Беннигсеном грязный донос на Кутузова. Кутузов в присутствии всех генералов дал Беннигсену прочесть вслух рескрипт, что он охотно исполнил, а затем попросил прочесть также вслух и этот донос. Отстраненный Кутузовым от дел Беннигсен остался при армии и, видя, что все обходится без него, пытался что-то делать, мешая Кутузову руководить операциями. Старик рассердился, заявив, что, если адъютант Беннигсена еще раз появится в штабе, он повесит адъютанта. Беннигсену же он сказал, что находит его больным, и выслал из армии.
Отношение к ходу событий Кутузов выразил в своей беседе с интендантом наполеоновской армии Пюибюском, взятым в плен и описавшим эту беседу.
«Пюибюск, ты мог видеть, – сказал Кутузов, – как скоро ваша армия оставила Москву, я запер вам все те новые выходы, которыми вы хотели пробраться, даже отступил от принятого мною плана избегать как можно сражений.
При Малоярославце я с вами сразился для того, что мне нужно было заставить вас идти тою дорогою, которая была опустошена вами же. Я был уверен, что, кроме нескольких деревянных изб, вам разрушать уже более нечего. Я приказал также графу Платову идти сбоку возле вашего правого фланга. Наша армия шла за вами, и одна ее часть подле левого вашего фланга не допускала ваших фуражиров отдаляться от дороги. Как плен-пых, так точно и вас вел от Вязьмы до Смоленска. От меня зависело истребить вас еще до прибытия в сей город, но я, уверенный в вашей гибели, не хотел жертвовать ни одним из своих солдат.
Ваших лошадей я поморил с голоду, но я знал, что через сие вынужу вас бросить всю вашу артиллерию в Смоленске. Так и случилось. Вышедши из него, у вас не было более ни пушек, ни конницы. Мой авангард с 50 пушками ожидал вас под Красным. Сам Наполеон помогал мне: он сверх моих ожиданий растянул свои корпуса так, что между ними было расстояние на целый день пути. Я не ходил с места четыре дня, и вот ваша гвардия и все корпуса, следовавшие за Наполеоном, постепенно мимо проходили, каждый для того, чтобы оставить половину своих солдат с нами.
Поверь, что спаслось под Красным, то с великим трудом пройдет Оршу. Распоряжения мои сделаны до Березины таким образом, что там должен быть конец путешествий вашей армии и ее полководца. Разумею, если приказания мои исполнятся в точности.
Бесспорно, у вас были прекрасные солдаты, но многие остатки их приходили умирать при Красном под нашими пушками. Их мужество достойно было лучшей участи и лучшего начальника».
Наполеона Кутузов отлично понимал и строил свои планы, раскрывая его замыслы. Когда Пюибюск возразил Кутузову, что Наполеон собирался остаться в Смоленске, Кутузов ответил: «Я не думаю, чтоб сей план был изобретением Наполеона, слишком привыкшего к коротким кампаниям».

ГЛАВА VII
Но даже и теперь Наполеон не хотел сознаваться, что дело безнадежно. Еще под Вязьмой от его имени Бертье требует объяснений от маршалов, «как могло случиться, что неприятельский корпус, который покусился перерезать сообщения между французскими дивизиями, не был взят в плен».
Наполеон едет одетый в соболью шубу, покрытую зеленым бархатом и украшенную золотыми шнурами, в меховой шапке и теплых сапогах. Его окружает императорская гвардия, которая еще сильна, но другие части его армии гибнут… Он знает это, но делает вид, что ничего не происходит, и, когда один полковник стал подробно докладывать ему об ужасном положении солдат, Наполеон оборвал его:
– Полковник, я вас об этом не спрашиваю… Ему докладывали о массовом дезертирстве, и он приказал беспощадно расстреливать за малейшую отлучку из части.
Но ничто не спасало, и армия продолжала таять.
Погибла вся кавалерия. Из отдельных всадников Наполеон образовал особый эскадрон, назвал его священным, но и это не спасло последних кавалеристов от гибели. Он хотел спасти гвардию, оставил в арьергарде лучшего маршала – Нея, а сам ушел вперед. Но погиб и арьергард, и только под Оршей к одному из костров приблизилась одинокая огромная фигура, и на вопрос, кто он, человек ответил:
– Я арьергард великой армии – маршал Ней.
Но даже и в этой обстановке Наполеону кажется, что он всемогущ и, достаточно ему захотеть, он повернет события в свою пользу.
– Довольно я был императором, настало время стать опять генералом, – говорит он маршалам, приказывает собрать остатки старой гвардии, обращается к ней с речью, призывая показать образец стойкости. Гвардейцы опять кричат: «Да здравствует император!» И чтобы показать пример, он идет с гвардейцами пешком.
Ничто не помогает. Новые удары партизан и казаков, стужа и голод разрушают армию. Не спасает ни культ божества, в которое возводили Наполеона, ни гений, который считали всемогущим. Наполеона не слушают, он беспомощен, он жалуется:
– Больше десяти градусов мороза, я не могу найти на месте ни одного генерала. – Наполеон еще не знает, что десятки офицеров, не только итальянцев, немцев, но и французов, перебегают к русским и просят взять их на русскую службу, он не предвидит, что после Березины его любимец Мюрат будет жалеть о том, что своевременно не продался Англии.
Наполеон приказывает во всех частях бить в барабаны, собрать всех отставших и разбежавшихся и вести к Орше. Но никто не собирается, а, наоборот, заслышав бой барабанов, дезертиры разбегаются еще дальше. Тогда он объявляет, что будут выдавать пищу, но мародеров и это не манит. Наконец он решается сделать то, что следовало сделать под Москвой, – сжечь все повозки с награбленным, а лошадей отдать в артиллерию, спасти пушки, но кони дохнут, и по всей дороге тянутся их трупы, брошенные орудия, ломаные повозки, взорванные зарядные ящики, и всюду мертвые люди. О них уже никто не говорит, только продолжает собирать сухие рапорты командиров полков аккуратный Бертье, но и он в конце концов бросает свою канцелярию, теряет свой маршальский жезл. Все это достается русским, которые прочли в одном из оставленных Бертье документов:
«Императорская армия. 6-й полк тиральеров.
При отбытии из Смоленска было под ружьем офицеров 27, солдат 470.
Остались на месте сражения, умерли от ран и голода, попали в руки неприятеля офицеров 10, солдат 440.
В полку налицо офицеров 17, солдат 24. 4-й полк тиральеров.
Осталось в полку налицо офицеров 14, солдат 10. 4-й полк вольтижеров.
Осталось в полку налицо офицеров 26, солдат 29…»
Кругом брели люди разноплеменной Европы, их ничто не сплачивало, и они превращались в зверей. Они собирались еще у костров и, чувствуя смертельный холод, тянулись к огню. Иногда пламя охватывало чью-нибудь голову, но сил потушить не было, и живой человек на глазах у других падал в костер. Его товарищи оставались у потухших костров, не имея сил встать.
«…Стаи воронов поднимались над нами с зловещим криком, собаки следовали за нами с самой Москвы, питаясь нашими кровавыми останками, – писал французский офицер Лабом. – То, что не поедают хищники, вороны и псы, покрывает зима».
Вьюга наметала над трупами белые холмики снега, и большая Смоленская дорога стала длинным кладбищем армии Наполеона.
С остатками своей армии Наполеон стремился к Березине. За Березиной Наполеон мог считать себя вне опасности. Он шел, опираясь на палку, когда к нему навстречу подошел офицер с донесением от маршала Удино, который действовал на Березине. Наполеон остановился, выслушал и, точно не понимая, несколько раз спросил:
– Что он говорит?
Бертье приказал офицеру повторить донесение, и офицер ответил:
– Маршал Удино поручил мне донести, что русская армия Чичагова пришла к Березине и заняла все переправы.
– Неправда, этого быть не может! – вскричал Наполеон.
– Два неприятельских отряда, – продолжал офицер, – заняли мосты и перешли уже на левый берег. На реке лед слаб, и переходить по нему невозможно.
Выхода у Наполеона не было. Армия Чичагова, действовавшая на южном направлении, и корпус Витгенштейна, действовавший на петербургском направлении, должны были отбросить фланговые корпуса Наполеона, выйти к Березине, отрезать Наполеона от переправ, а Кутузов, наступая с тыла, должен был прижать неприятеля к Березине и уничтожить. Но ряд причин благоприятствовал Наполеону.
Чичагов захватил переправы у Борисова, но южнее Борисова оставалась еще одна переправа. Наполеон, сделав вид, что переправляется там, нашел брод и стал переправляться севернее Борисова, у Студянки. Искусный обман, военная хитрость – первая причина березинской удачи Наполеона. В конце концов Чичагов разобрался в обмане, имел возможность вступить в бой, но не решился. Нерешительность Чичагова – вторая причина, которая помогла Наполеону избегнуть окончательной катастрофы.
Третьей важнейшей причиной считают медлительность Кутузова, который в нужный момент не поспел к Березине. Кутузов не форсировал марша своих главных сил, так как считал, что сил Чичагова и Витгенштейна вполне достаточно, чтобы захватить Наполеона, тем более что в авангарде у Кутузова шли казаки и Ермолов, который сильнее, чем кто-нибудь другой в русской армии, стремился захватить в плен самого Наполеона. Отпуская его, Кутузов говорил:
– Голубчик, будь осторожен, избегай случаев, где ты можешь понести потерю в людях.
«Ручаясь за точность исполнения, – вспоминает Ермолов, – я перекрестился, но должен признаться, что тогда же решил поступать иначе…»
Кутузов не форсировал марша и без того изнуренной армии, видя, по его собственным словам, что «все развалится без меня» и нужно беречь солдат. Он видел, что борьба прекратится за отсутствием противника и нужно побеждать малой кровью, нужно беречь армию еще потому, чтобы не стать после войны игрушкой в руках сохранивших свои армии Пруссии, Австрии, Англии.
«Неприятели все равно пропадут, а если мы потеряем много людей, то с чем придем на границу? Не придти же нам на границу, как толпе бродяг». Стремление к победе малой кровью, стремление сберечь армию, чтобы быть сильным в результате победы над Наполеоном, а не истощить свои силы, красной нитью проходит через все планы Кутузова, и он удерживает своих генералов от форсирования и без того крайне напряженных маршей. О том, насколько напряженными были эти марши, свидетельствует нам участник войны 1812 года, военный теоретик Карл Клаузевиц.
«Никогда, – пишет он, – преследование неприятеля в большом масштабе не велось так энергично и с таким напряжением сил, как в эту кампанию…
Кутузов видел, что нелегко будет довести до границы сколько-нибудь значительные силы, но что успех кампании будет во всяком случае колоссальный; с глубокой проницательностью предугадывал он полное уничтожение противника».
Ежедневно Кутузов объезжал биваки и однажды после успешных боев появился перед стоянкой Семеновского полка. За ним ехали генералы, и гвардейцы везли трофейные знамена.
– Здравствуйте, молодцы-семеновцы! – закричал Кутузов. – Поздравляю вас с новой победой над неприятелем. Вот и гостинцы везу вам! Эй, кирасиры, нагните орлы пониже. Пускай кланяются молодцам. Матвей Иванович Платов доносит мне, что сегодня взял 115 пушек и 15 генералов. Вот, братцы, пушки пересчитать можно на месте, да и тут не поверят: в Питере скажут – хвастают.
Он подъехал к палатке командира полка и слез с коня. Кирасиры также сошли с коней, стали в круг, и трофейные знамена образовали шатер над головой Кутузова. Кто-то из офицеров на одном знамени прочел:
– «За победу под Аустерлицем».
– Что там? – спросил Кутузов. – Аустерлиц? Да, правда, – продолжал он, – жарко было и под Аустерлицем. Но умываю руки мои перед всем войском: неповинны они в крови аустерлицкой. Вот хотя бы и теперь, к слову, не далее как вчера я получил выговор за то, что капитанам гвардейских полков за Бородинское сражение дал бриллиантовые кресты в награду. Правда, и в этом я без вины виноват. Но ежели по совести разобрать, то теперь не только старый солдат, а последний ратник столько заслужил, что осыпь их алмазами, и то они все еще не будут достаточно награждены.
Полк двинулся мимо Кутузова, и крики «ура» перекатывались от батальона к батальону.
– Ура спасителю России! – кричали солдаты. Кутузов стал на лавку и закричал:
– Полноте, друзья, полноте! Что вы! Не мне эта честь, а слава русскому солдату. – И, бросив вверх шапку, возвысив голос, закричал: – Ура, ура, ура русскому солдату!
Через шесть месяцев после того, как Наполеон появился на берегу Немана и в Россию бесконечным потоком шли корпуса его полумиллионной армии, он с тысячей солдат из тех, что пошли за ним в глубину России к Москве, покидал другой берег – болотистый берег реки Березины. Остальные, кто уцелел в пути и достиг Березины, остались на ее восточном берегу в руках казаков, потому что Наполеон, перейдя реку, приказал, не заботясь о войсках, сжечь переправу, чтобы русские не могли продолжать преследование. На территории Польши, в Сморгони, он бросил толпу одичавших людей – все, что осталось от его армии, и сказал маршалам, что уезжает в Париж. Маршалы упрекали его, что он покидает их в тяжелую минуту, но император, возразив, что самое трудное позади, а гибель армии не так уж страшна, так как в ее составе было большинство солдат не французской национальности, сел в кибитку и двинулся инкогнито через Варшаву во Францию.
Через шесть месяцев после Дрездена, где Наполеон, окруженный королями и министрами Европы, мечтал о власти над всем миром, он остановил полуразрушенный экипаж у варшавского предместья – Праги – и, надвинув на глаза меховую шапку, пешком пробрался в захудалую варшавскую гостиницу.
В холодном номере с замерзшими стеклами окон, задернутых занавесками, он ждал своего посла в Варшаве – аббата Прадта. Неопрятная, заспанная служанка не умела раздуть в камине огонь, комната наполнилась едким дымом. Не было даже вина, чтобы согреться. «От великого до смешного один шаг», – говорил когда-то Наполеон, и этого смешного он боялся больше всего на свете, и первое, что спросил он у Прадта, было:
– Не узнали меня на улицах Варшавы? Страшась положения, в котором он очутился, он спрашивал у Прадта, что говорят о нем в Европе, как ведут себя Польша и Пруссия. Минутами ему казалось, что еще можно все спасти, он требовал у Прадта «дать ему 10 000 солдат», и он остановит Кутузова. Прадт ответил, что это невозможно, вновь сформированные батальоны немедленно кладут оружие при одном виде русских казаков. Наполеон снова впадал в тяжелое раздумье.
На вопрос Прадта, где великая армия, он ответил. – Великой армии больше нет.
Но и здесь не хотел Наполеон признать себя побежденным. Он говорил, что всюду побеждал Кутузова, объяснял свои неудачи холодной зимой и утешался тем, что полководец, одержавший великие победы, должен испытать и большие неудачи.
И только через несколько лет, на острове Святой Елены, когда было много времени подумать о минувшем, Наполеон высказал иную причину своего поражения в России. Он изображал это населенное храбрым, крепким народом, государство – сидящим под полюсом, прислонившись к вечным льдам, которые в случае надобности делают его неприступным.
– Нельзя не содрогаться, – говорил Наполеон, – при мысли о такой громаде, которую невозможно атаковать ни с боков, ни с тыла, тогда как она безнаказанно выступает на вас, наводняя вас в случае победы или же отступая в глубь льдов, в недра смерти и печали. Не это ли мифический Антей, с которым нельзя справиться иначе, как схватив его тело и задушив в объятиях? Но где найти Геркулеса?
В результате такой попытки гигантская империя Наполеона, охватившая 130 департаментов, выросшая за 20 лет с 24 до 75 миллионов населения, империя, провинциальными городами которой были Гамбург и Кёльн, Амстердам и Брюссель, Рим, подчинившая себе почти всю Европу, рушилась на глазах своего императора.
История показала, что Наполеон потерпел сокрушительный разгром не только под ударами русской армии, русского народа, но и потому, что народ Франции отвернулся от императора. Французский народ, народы покоренных Наполеоном стран не хотели войны с Россией и не поддерживали захватнических стремлений Наполеона. Его не спасли ни гениальность, ни громадный опыт, ни подготовленность к захватническим войнам его многочисленной армии, ибо полководец бессилен, он обречен на гибель, когда идет против воли народа.
И, наоборот, полководец непобедим, когда он выполняет волю народа и ведет свои войска в сражения во имя народных интересов, во имя защиты родины. Таким гениальным полководцем Отечественной войны был Михаил Илларионович Кутузов.
Русская армия расположилась на отдых в Вильно. Точно «какая-то невидимая сила, – писал Кутузов жене, – перенесла меня в тот же дом, в котором я жил два года назад… 22-го августа застал я армию, скрывающуюся от неприятеля, а в декабре неприятель бежит с бедными остатками за границу…».
Всего три месяца потребовалось Кутузову, чтобы сокрушить Наполеона, и теперь, глядя из окон своего дома, как мимо него ведут последние партии пленных, полководец имел право сказать:
– Война окончилась за полным истреблением неприятеля.
Теперь, набравшись храбрости, в армию приехал царь Александр I. Кутузов встретил его с большими почестями, склонил к его ногам десятки трофейных знамен, а царь наградил полководца высшим боевым отличием русской армии – Георгием первой степени.
Оба они оставались непримиримыми врагами. Царь признавался, что он наградил Кутузова вопреки своей воле. Но это была не первая награда, полученная Кутузовым вопреки воле царя.
Кутузов пришел в русскую армию небогатым, неродовитым, незаметным прапорщиком. Но за Ларгу, за Кагул, за Измаил, за поход Браунау – Цнайм получил ордена, награды и чин генерала; за победы над турками на Дунае, за Бухарестский мир – графское и княжеское достоинство; чин фельдмаршала – за Бородино; титул – Смоленский – за преследование и разгром Наполеона. Победы Кутузова, которые привели к полному пленению армии великого визиря, к полному истреблению армии Наполеона, прогремели на весь мир, упрочили за Кутузовым любовь русского народа, и царь вынужден был награждать.
Кутузов видел, что царь образовал свою главную квартиру и, отнимая у него управление войсками, поведет их на новое поражение. Кутузов сам повел русские войска в Европу.
Войскам читали приказ главнокомандующего. «Заслужим благодарность иноземных народов, – писал Кутузов, – и заставим Европу с удивлением восклицать: непобедимо воинство русское в боях и подражаемо в великодушии и добродетелях мирных! Вот благородная цель, достойная воинов, будем же стремиться к ней, храбрые русские солдаты!»
Действия русской армии под командованием Кутузова в Пруссии – это цепь непрерывных побед и успехов. Ночной атакой был взят Кенигсберг, который оборонял маршал Макдональд. Сдалась без боя Варшава. Окруженная казаками, пала крепость Данциг. Пройдены Познань, Калиш, десятки других польских и немецких крепостей и городов.
Прусский король переметнулся от Наполеона к Александру, и вся прусская армия поступила в командование Кутузова. Шарнгорст явился к Кутузову за распоряжениями, чтобы начать объединенные действия русской и прусской армий. Прославленный прусский генерал Блюхер писал Кутузову: «Король поручил мне корпус и, к искренней радости, подчинил меня Вашей светлости. Мне предстоит двоякая честь: сражаться вместе с победоносною Российской армиею и состоять в повеленьях полководца, стяжавшего удивленье и признательность народов. Ожидаю Ваших приказаний».
Кутузов с уважением отнесся к Блюхеру, на которого «отечество его возлагает справедливые свои надежды», и вместе с тем Кутузов обратился с «Воззванием к государям германским из русского стана». Это воззвание замечательно по своему анализу положения Пруссии, роли германских государств и германского народа. В нем Кутузов резко и беспощадно писал, что германские государи трусливо предавали интересы своего народа. Законной гордостью звучали его слова о том, что «нашелся на севере народ, не испугавшийся Наполеона, низвергнувший его могущество».
Население Пруссии с восторгом встретило русские войска. Народ аплодировал Кутузову, раздавались приветственные крики: «Да здравствует великий старик!» Немецкие девушки бросали русским солдатам цветы.
Со славой и законной гордостью торжествовала победу Россия, имя М. И. Кутузова гремело по всей стране.
«Мог бы я сказать, – писал Михаил Илларионович жене Екатерине Ильиничне, – что Бонапарт, этот гордый завоеватель, бежит передо мной как школьник от учителя», но… «Бог смиряет гордыню». «Я все скитаюсь, окружен дымом, который называют славой», – добавляет он в другом письме. В то же время Кутузов хочет, чтобы понимали истинное значение его действий. Когда Екатерина Ильинична прислала из Петербурга оду, в которой было сказано, что он сдал Москву, чтобы сберечь кровь воинов, полководец ответил: «Я весил Москву не с кровью воинов, а с целой Россией и с спасением Петербурга и с свободой Европы». Тогда, стоя на Поклонной горе, стратег и политик нашел единственный путь к победе и временно жертвовал родной столицей. Он предвидел, что найдутся злопыхатели, которые извратят суть его решений, и через месяц снова пишет в Петербург: «А все-таки я не так весил Москву, не с кровью воинов, а со всей Россиею». Оценивая историческое значение своей победы, Кутузов говорил: «Карл XII вошел в Россию так же как Бонапарте, и Бонапарте не лутче Карла из России вышел…» Тогда же сестра императора Екатерина Павловна ядовито писала Александру I: «…Фельдмаршал озарен такой славой, которой он не заслуживает: зло берет видеть, как все почитание сосредотачивается на столь недостойной голове, а вы, я полагаю, являетесь в военном отношении еще большим неудачником, чем в гражданском».
А Кутузов вел войска к новым победам: пала крепость Торн, были взяты Дрезден, Лейпциг, Берлин.
Но борьба снова осложнилась.
Из Франции к Эльбе спешили собранные Наполеоном войска. Кутузов отдает приказы соединить русские и прусские войска, действовавшие на разных направлениях, сосредоточить их к Дрездену. Двигаясь с армией, он переносит свою штаб-квартиру в городок Бунцлау.
В те дни стояла сырая, ветреная погода. Михаил Илларионович в дороге простудился: «Мое здоровье, мой друг, – сообщал он 3 апреля жене, – так расстроено, что мне не много надобно, чтобы на несколько дней не быть ни на что годну».
По-прежнему изводили его интриги штабных, возглавляемых братом царя великим князем Константином. Из груди больного вырывается, как стон: «…Именем Христа спасителя прошу поберечь меня, пока я в таких трудных обстоятельствах…»
С каждым днем обостряется положение на фронтах, с каждым днем обостряется болезнь, но полководец не сдается. 8 апреля Кутузов утверждает план дальнейших военных действий; 10 апреля – за неделю до смерти, – прозорливо предвидя нараставшую опасность, он пишет царю о необходимости как можно скорее сосредоточить войска западнее Эльбы и одновременно занимается проблемой освобождения от наполеоновских войск Дании и Норвегии.
И 11 апреля Михаил Илларионович диктует свое последнее письмо Екатерине Ильиничне: «Я к тебе, мой друг, пишу в первый раз чужою рукой, чему ты удивишься, а может быть, и испугаешься – болезнь такого роду, что в правой руке отнялась чувствительность перстов… Посылаю 10 т. тал[еров] на уплату долгов, 3 т. Аннушке и 3 т. Парашеньке – всем, кажется, по надобности…»
Денежные долги, давно преследовавшие М. И. Кутузова, тревожили его и на смертном одре. Они взыскивались и после его смерти с семьи, а на просьбу вдовы фельдмаршала о помощи царь ответил отказом.
Главнокомандующий умирал в небольшой угловой комнатке двухэтажного дома на площади Бунцлау.
Незадолго до смерти к нему приезжал Александр I. Лицемер, с первого года своего царствования травивший Михаила Илларионовича, теперь ханжески просил умирающего о прощении.
– Я, ваше величество, прощаю, но простит ли Россия, – ответил фельдмаршал.
В 9 часов 35 минут утра 28 апреля 1813 года Михаил Илларионович скончался.
От русской армии несколько дней скрывали смерть главнокомандующего; повинуясь приказам, издаваемым его именем, она продолжала наступать на запад.
На площади тихого Бунцлау воздвигли монумент, стоящий поныне, на котором выбита надпись:
«До сих мест полководец Кутузов довел победоносные войска Российские, но здесь смерть положила предел славным делам его. Он спас отечество свое и открыл пути освобождения Европы. Да будет благословенна память героя».
Тело Михаила Илларионовича набальзамировали и повезли на восток, в Россию. На всем пути в скорбном молчании народ встречал траурную процессию.
Девять месяцев назад русские люди так же выходили встречать Кутузова. Тогда он мчался к отступавшей русской армии, чтобы повести солдат в победные бои. Днем и ночью неслась его большая карета по пыльным дорогам, и всюду ждали Кутузова. В порыве любви и доверия к нему народ кричал «ура», матери протягивали к нему своих детей. От него, и только от него, ждал и требовал народ победы над Наполеоном. И русский полководец оправдал надежды своего народа. Он освободил Россию от иноземного нашествия и высоко поднял боевую славу русского народа. Жизнь его, прожитая в боях и походах, в походе и оборвалась. Теперь русские люди опускались на колени и склоняли головы перед траурной колесницей, которая везла на родину тело замечательного патриота. Тысячи мужчин и женщин, стариков и детей шли за гробом от села к селу, от города к городу.
В пяти верстах от Петербурга народ остановил колесницу, коней выпрягли, и до Казанского собора люди, сменяя друг друга, на руках несли к могиле тело русского полководца.
Народ, ненавидевший царя, помещиков, угнетателей, отдавал последнюю почесть великому русскому фельдмаршалу и навеки сохранил его имя. Ибо имя полководца не умирает, если жизнь свою он до конца отдал защите родины.

ОСНОВНЫЕ ДАТЫ ЖИЗНИ И ДЕЯТЕЛЬНОСТИ М. И. ГОЛЕНИЩЕВА-КУТУЗОВА
1745 – Родился 5(16) сентября.
1759 – Вступил в военную службу артиллерии капралом.
1761 – Произведен в прапорщики.
1762 – Переименован капитаном.
1764–1769 – В походах в Польше.
1770 – Участвовал в сраженьях против турок при реке Пруте, при реке Ларге, при реке Кагуле.
1771 – Участвовал в сражении при Попештах.
1771 – Переименован подполковником.
1772–1773 – Участвовал в походах и боях в Крыму.
1774 – Тяжело ранен в бою близ Алушты.
1777 – Переименован полковником.
1783 – Участвовал в походах и боях в Крыму.
1784 – Произведен генерал-майором. Назначен командиром корпуса бугских егерей.
1786 – Прикрывал с корпусом границу по Бугу.
1788 – Участвовал в бою под крепостью Очаков, где был ранен.
1789 – Участвовал во взятии крепостей Аккерман и Бендеры на реках Буге и Днестре.
1790 – Участвовал в штурме крепости Измаил на реке Дунае.
1791 – Произведен генерал-поручиком.
1791 – Участвовал в боях за города Бабадаг и Магин.
1793 – Назначен послом России в Турцию.
1795, февраль – Командует сухопутными войсками, флотом и крепостями в Финляндии.
Октябрь – Генерал-директор сухопутного кадетского корпуса.
1798 – Произведен генералом от инфантерии.
1801 – Военный губернатор Петербурга.
1805 – Командующий русскими войсками, действовавшими против французской армии Наполеона в Австрии.
1806 – Киевский военный губернатор.
1808 – Помощник главнокомандующего армии генерала Прозоровского в войне против Турции.
1809 – Участвовал в штурме крепости Браилов.
1809 – Виленский военный губернатор.
1811 – Главнокомандующий русской армии в войне против Турции.
1812 – Главнокомандующий вооруженными силами России в войне против Наполеона.
1812 – Получил чин фельдмаршала.
1813 – Главнокомандующий союзными войсками, действовавшими против войск Наполеона в Европе.
Скончался 28 апреля 1813 года в городе Бунцлау, Силезия.


эпохи дивное перо запечатлеть перо смогло

Главная







www.reliablecounter.com
Click here


Яндекс.Метрика
















Рейтинг@Mail.ru

Индекс цитирования.

0

Рассказ Лукерьи Власьевны

0


Солдатская переписка 1812 года

– Ах, вы, балясники, Христос с вами! – провизжал в палате женский голос.

– Ба! Лукерья Власьевна! Милости просим.

Честь имею представить читателям сожительницу заслуженного моряка, в инвалидном доме последние дни жизни доколачивающего. Лукерья Власьевна не пропускает ни одного праздничного и воскресного дня, чтоб не навестить на ладан дышащего друга, и как умная, услужливая старуха пользуется общим уважением – не только всех инвалидов, но смотрителя и даже самого директора, который, в особенности у досуга, любит с нею побалагурить. Не будучи замечена при входе в палату, усевшись втихомолку на койку возлюбленного, она подслушала рассказы стариков и, смекнув, в чем дело, откликнулась, с тем, разумеется, чтоб кстати приклеить собственную сказочку. А нам что и надобно! Лишь бы бредни с рук сошли да не попали бы под руку газетчика… А уж там – не погневайся! – достанется небось всем сестрам по серьгам, не увернется, чай, и Лукерья Власьевна от пряника с золотым коньком!.. Но волка бояться – ив лес не ходить! – будем, ребята, слушать. Начинай, Власьевна!

– Повести ваши, православные воины, – не хочу душой кривить – не на барскую стать. Ваши прибауточки небось и солдату, и мужику пришлись бы по нутру; я и сама капральская дочь, и уж другого героя на своем веку донашиваю, так набралась, чай, толку; но не по сердцу только мне, что о нашей-то сестре у вас речь шла как будто невпопад: по-вашему, славных, храбрых людей любят и уважают одни лишь выродки из женщин…

Полно, так ли, голубчики? Не ошибаетесь ли вы? Вот я, например, так до чахотки готова кричать и спорить, что мужья наши гораздо меньше гордятся и кичатся честным своим поведением и храбростью, нежели мы, жены, гордимся и превозносимся, хвастаясь отличными их поступками и славою! Красна жена мужем, говорит пословица, у хорошего, умного мужа и немудрая жена всеми почтена – ин дивиться-то и нечему, что взрослая девица, иное место, лишний раз взглянет на прославленного молодца! Да глазами-то пусть она глядит, куда изволит, а сердце – к герою вечно козырем! И молитва к Богу всегда тепла: «Пошли, Господи, суженого, чтоб не стыдно было в добрые люди глаз показать!»

Покойный отец мой – царство ему Небесное! – часто говаривал: храбрость-де всем добродетелям корень, а подлая трусость всем порокам мать. Чем же мы виноваты, что любим опрятных, честных, храбрых людей? Ведь не сойти же с ума да не влюбиться, вон, как вы рассказываете, в Отрепьева, прости Господи! Поэтому не выродки, а все наши сестры точнехонько так думают, как я говорю; да и воевать-то тоже все бы вихрем понеслись, коли бы нужда пристигла и государь приказал! Ведь были же в войну с французом какие-то разудалые барышни, – а если были три, так могут быть три тысячи – три и больше! А кому лучше – Бог весть! – мужу воевать или жене горевать и за жизнь его, как осиновый лист, днем и ночью трепетать?.. Да что и говорить: видно, всякому своя болячка больна; чужую-де беду руками разведу, а своей и ума не приложу.

У каждого, мои родные, изволите видеть, свой царь в голове! А по нашему, старому поверью, от мужа-героя и скромное словцо мимо ушей пропустишь и толчок стерпишь: для молодца все нипочем, а уж от негодного-то труса, ленивца… сохрани Господи!.. Да я бы ему, негодяю, за один грубый взгляд до последней перепоночки глаза выцарапала.

Не наскучит вам мое болтанье? Ну, так слушайте! Матери моей я не помню, но не отца… В Петровки исполнится ровно сорок четыре года, как он преставился, а жил сто восемь лет, и уж нечего сказать: свеж, здоров и до последнего часочка оставался в памяти. «При чистой совести человек всегда бодр и весел!» – так он говорил, да таким и был; покойный происходил из церковников – преумнейший был человек и законник до того, что с ним и священники не много спорили! До самой смерти любил артикульных людей и беспрестанно бредил службою; всех в околотке отставных солдат знал по имени и по отчеству; лишь глаза кто покажет на родину – старик сразу разведает: каков, чему горазд и какая в нем удаль. Со всеми хорошими – дружба задушевная! С ними и по грибки, и по ягодки; а уж с пороками – на глаза не надо, и говорить не станет! У старика, нечего греха таить, еще и родительская копеечка водилась, да он и сам смолоду не оплошал. Прослужа двадцать пять лет в артиллерии, он так наблошился и таким прослыл знахарем в лошадях, что и цыгане за милость принимали, как он с ними потолкует да на ум наставит. Любил беседы, рад был хлебом-солью, не забывал и бедных. Поэтому все наши соседи, старый и малый, его почитали и шапки пред ним снимали, а бывало, что и наезжающие в село заседатели отдавали ему честь, как капралу, дескать, Отца Отечества Петра Великого! Я была единственною у него дочерью, и не в похвальбу скажу, что равной красавицы не только на селе, да и в целом уезде с лучинкой поискать.

Из всего этого понятно, чай, что невеста я была не то что в окошко продать, а небось не побрезговали бы и с ладоньки взять; женихи ухаживали за мною как за царицею! Толкались богатые поселяне, подъезжали мещане, увивались и подьячие; были невзрачные, а были и хорошие люди. Пономарь, сын нашего дьякона Иоанна, и батюшке нравился – ну так вот, словно заколодело: никому не удалось щелкнуть в ретивое! «Эй, Лукерья, гляди в оба, – молвит, бывало, старик. – Кому перевалило за сотню лет, тот заживо отпет. Я тебя не неволю, но сироте на свете трудно, а двадцатый у девки красный год! Учнешь отцветать – плохо будет! Ты сроду не видывала меня хмельным, а уж на твоей свадьбе от радости хвачу». Жаль отца, но что сказать, коли из души не выдавишь словечка! Вскочу, бывало, из-за гребня, расцелую доброму старичку ручки, глазки, разнежу, да и ну по-прежнему веретеном свистеть! Так проходил час за часом и день за днем. Женихи все-таки юлили, а сердце все-таки молчало, но Господь умилосердился над стариком. После Польской войны прикатили к нам победители – явился суженый.

В первой роте Фанагорийского гренадерского – ах ты Господи! – что за люди были! Вот уж ни в сказках-то сказать, ни пером написать! Один другого лучше, один другого краше! Село наше торговое, на большой дороге, а полковник был щеголь. Как же пройтить без церемонии? Молодцы за версту прихохлились, подтянулись, музыка грянула – и народ хлынул навстречу, а за ним и мы со стариком поплелись.

«Вот он!» – сказало мне сердце, как взглянула я на третьего человека с правого фланга, украшенного штурмовою медалью. «Пробил роковой!» – шепнула я сердцу, которое подкатилось к самой глотке, и светлое небо показалось с овчинку. «Пойдем же, дочка», – молвил отец, как прошагал весь полк в губернский город, что за пятнадцать верст. А я уж окаменела, стою, как вкопанная, сама не своя! И тут только впервые от рождения, не спросясь меня, брызнула из глаз горячая слеза и – слава Богу! – от души отхлынуло, я не задохлась! Старухи часто мне толковали, что, чем позднее в грудь девушки врывается злодейка-любовь, тем сильнее она бунтует, а в иное время такая находит блажь… что хоть в петлю!

Что делать? Зазноба недалеко, но ведь не гоняться же, не рыскать, не искать. В три дня я исплакалась и истомилась, порядок изменился; за стол хоть бы не садиться: одно сыро, другое перепрело, и весь дом пошел вверх дном… «Лукерья! – с горьким чувством сказал мне отец. – Ты больна, а признаться не хочешь, побойся Бога, не убей меня, открой…» При этом слове отворилась дверь – и в горницу вошли сельский десятской с ефрейтором. «К нам назначена рота, Савелий Поликарпович, – молвил десятской, – голова приказал спросить, примешь ли ты постояльца?» «Я и двум рад, а от одного отказаться стыдно, – отвечал старик. – Лишь бы Бог дал хорошего человека». «Выберите любого, если угодно», – подхватил ефрейтор. Я утерла слезы, взглянула и… чуть-чуть не взвизгнула! Зато потом так меня и окатило!

«Это он! О, поддержи меня, Царица Небесная!» – взмолилась я, чрез силу удерживаясь за гребень, чувствуя, что донце подо мною заплясало и что ошалелая голова начала с плеч валиться! Не помню, о чем старик говорил с гостями и как они ушли… Но не забуду до последнего часочка в жизни, как, упав на колени, принесла я повинную моему отцу, пред которым от самой люльки не скрывала ни одной, даже и невинной, шалости, будучи приучена обман родителей считать ужаснейшим грехом. Да с кем же лучше посоветоваться и к чьему сердцу ближе участь детей, для которых старики живут, которыми радуются и счастье их считают своим собственным счастьем?

Покойный поцеловал меня и сквозь слезы вымолвил: «Любовь не порок, мой друг! Но ошибки страшны. Бог тебя простит! С Его святою помощью авось будут следы, и дело слепится; беда в том, если наш жених женат или в послужном его списке есть закавычка… Ну так уж легче умри в девках!» «Нет, родной! – в испуге крикнула я. – Вещее сердце не то мне твердит». «Увидим», – прибавил старик, поспешая вытаскивать из короба стародавнюю свою амуницию, чтоб явиться и ознакомиться с начальниками прибывшей роты.

Проводя родителя, стоя снова на коленях и заливаясь слезами, просила я Бога спасти меня, грешную!

Часа через два, в которые душа моя трепетала, словно курица под ножом, отец возвратился и с первым шагом в горницу весело сказал: «Офицеры и старший сержант славные люди, а Журавлев твой — отличный, храбрый солдат, на череде в капралы и холост…» Бросясь на шею, я чуть-чуть не задушила моего милого, доброго старика – встрепенулась и воскресла!

С этого дня отец мой рассказами о временах Великого Петра влез в душу всех офицеров, которые частенько приглашали его к себе, ласкали, потчевали и даже баловали, а при этом и солдаты смотрели на него как на праздник.

Наконец наступила зима, начались вечеринки, на которых девушки прядут, шьют и песенки поют; а если случится балалайка иль гудок, так пускаются и в пляску, Для этого, как на подбор, в роте нашлись музыканты на диковинку, а Журавлев явился скрипишником из первых мастеров. Молодец как хватил камаринского – так все девки ахнули! Береги, подруги, косточки – разберет, варвар, по суставчикам!

Чудное дело любовь, тайна сердца!.. Часто люди, понравясь друг другу, о любви даже заикнуться не смеют; с одной стороны, потому, что жених неровнюшка, с другой – потому, что объясняться в любви девке стыдно; но сердца как раз вмешиваются, шепчут глазам. А глаза? Уж не беспокойтесь! Растолкуют дело и всю середку выставят. У сердца и у глаз свой язык… Вот те Христос!

У нас был фельдфебель Чуприков, молодец, каких мало земля родит. Квартира его была против купца Синичкина; Синичкин жил в собственном преогромном трехэтажном каменном доме, а дочку, как старообрядец, держал на чердаке, у самых облаков, нарочно для затворницы выстроенном. Каждый день, обыкновенно по вечерам, вся рота собиралась у квартиры фельдфебеля на перекличку, и в каждый, стало быть, день купеческая дочка видела молодца фельдфебеля, а фельдфебель в окошке чердака видел красавицу купеческую дочку – и чтоб вы думали из этого вышло? Глазами пострелы влюбились, глазами объяснились, глазами уговорились, и уж как надобно было отправиться в храм Божий, к золоту венцу, глаза не помогли: отшельница, или, как солдаты шутили, синичка из клетки, выпорхнула по холсту. Умора, да и только! Точнехонько так же сбылось и у нас с женихом. Я словечка ему не промолвила, а он, чай, и подумать о любви ко мне не смел; но проказники глаза все обработали, и свадьба совершилась как нельзя счастливее! Капитан был посаженым отцом, офицеры тысяцкими и дружками, а полковник, увидя отца моего при осмотре роты, произвел мужа моего в унтеры, примолвя: «Уважая твои лета, почтеннейший старик, и видя в тебе остаток от времен для России священных, мне всегда приятно будет сделать тебе угодное – тем более что зять твой, при хорошем поведении, известен мне за храброго солдата».

«Много ли человеку надобно, чтоб быть счастливу?.. Хлеба с брюхо, одежи с ношу да милая подруга – с умом и добрым сердцем! Всем этим благословил меня Господь, и одна просьба ко Всевышнему, чтоб я не был счастливее: мне кажется, что тогда будет хуже» – так говорил муж мой чрез шесть лет после нашей свадьбы, и то же самое сорвалось у него с языка накануне вечной разлуки. По этому легко судить, какого горя стоила мне эта разлука. Но так угодно было Всемогущему: Суворов повел полки в Италию. И в баталии под какою-то Новою друга моего не стало… Война кончилась, время летело, а к нам весточки долго-долго не доходило; но ретивое ныло, добра не обещало, и к горю горькому мы были уж готовы. Вскоре и старик мой занемог – не от лет, как сам говорил, – но его убила потеря зятя, которого любил он чуть ли не больше меня!

Оставшись с тремя детьми, круглыми сиротами, которых по приказу покойного отца надобно было учить грамоте, а на селе это было трудно, потому что в то время многие и церковного-то причту люди по складам только, прости Господи, служили обедню! – я продала дом и переехала в город, где все еще из уважения к старику, отцу моему, три его внука приняты были в народное училище; но чрез десять лет, в числе прочих, они вытребованы в Питер и определены в Морской корпус, а с ними и я поступила по пословице: куда иголочка, туда и ниточка. Уже без детей и белый свет мне казался тьмою, и жизнь не в жизнь!

Теперь вы хочете знать, тарантул, что ли, укусил меня, имея трех почти взрослых сыновей, с запасом сорока лет от роду, выйти снова замуж? Извольте, скажу и почти угадаю, что, выслушав, вы найдете этот брак не только дельным, но даже законным.

Дети мои, кроме того, что собой взяли, слыли, можно сказать, красавцами и в науках оказались из всех лучшими. Поэтому адмирал приказал их учить какому-то мудреному делу, чтоб они годились на корабль и в артиллерии; я также не долго таскалась по квартирам. Бог мне пособил приютиться в должность экономки у старушки вдовы, капитанши 1 ранга, сын которой был одним из учителей, где находились мои ребятишки. И если есть на свете счастье, самое большое, громадное, – так, по-моему, я им владела, а при этом ничего лучшего не желала и скорее бы поверила, что я буду под монашеским клобуком, нежели под златым венцом! Но «небеса поведают и славу, и волю Божию!» – из сердца шепнула мне вера, как дошло до минуты, чтоб сказать «да» или «нет». Вот как это случилось.

Однажды вечером, после жаркого дня, сидя за работою на крылечке, услышала я на берегу Невы, от которой мы жили невдалеке, ужасный крик, а вскоре и на улице сделалась суматоха – народ бежал как будто к какой-нибудь диковинке. Свернув шитье, только хотела я выйти на улицу, как столкнулась с канцелярским сторожем, который ревел из всей мочи: «Власьевна, Власьевна! Беда стряслась, твой Володя утонул!» Вместе со словом, как я стояла, так и ринулась на мостовую; тут выскочили домашние, выбежала и сама барыня, все взапуски начали тереть меня, кто щеткою, а кто спиртом. Час битый продолжались хлопоты, чтоб возвратить мне силы и память, но только пришла я в себя, как, оттолкнув служителей и барыню, в виде сумасшедшей опрометью пустилась к роковому месту! Прибегаю – и что же? Володя мой сидит на постланной шинели, братья трут ему виски, а утопшего, рыбачьим неводом вытащенного старшего писаря – вот этого самого Мирона Матвеевича катают на простыне. Бросясь на шею сына, я мальчишку задавила бы, если бы у меня его не отняли. «Мне ничего, мама, я здоровехонек! Но жаль, если не оживет мой спаситель!» – указывая на писаря, сказал мне Володя. Тут я узнала, что сын мой, не умея плавать, зашел далеко, попал в яму, выбился из сил и уж скрылся под водою, как Мирон Матвеевич, увидя опасность, сброся сюртук, кинулся в реку, нашел утопшего, передал вскочившему по самую грудь в воду будочнику, но с намокшим на нем платьем и сапогами опустился, как ключ, ко дну, и не прежде получаса вытянут бреднем. «Спаси его, Царь Небесный! Обещаюсь сходить пешком к Сергию и поставить всем местным иконам по рублевой свечке!» Не успела я кончить обещания, как сто голосов гаркнули: «Жив, жив! Пошевелился! Уф! Слава тебе, Господи!»

Долго спаситель моего сына находился в лазарете, но не проходило дня, чтоб я его не навестила и чтоб с позволения доктора не принесла ему пирожок, лепешечку или иное, что здоровью его не было вредно. Наконец он поправился, стал выходить – и чаще всего ко мне. Как человек учливый и вежливый, ничем не дал он мне заметить, что в сердце его запала искорка; я же спроста обходилась с ним, как с родным братом, и любила, как второго отца моего Володи. Так прошло полгода. Однажды, о Рождестве, как все дети отпущены были ко мне на целый день, я и Мирона Матвеевича позвала разговеться вместе, и уж, право, не помню, к чему пришлось сказать, что и до гробовой доски я не перестану быть верною ему должницею. «Ну, так не лучше ли вовремя расквитаться? – молвил он. – В целом свете у меня нет даже и шестиюродного родственника; дети твои, судя по успехам в науках, если не собьются с панталыку, будут люди, есть на что порадоваться, – а ведь и радоваться вдвоем веселее!.. Я не богат, но будет столько, чтоб жить не нуждаясь». Выпуча глаза, я ждала, чем кончится его речь, как вдруг он дополнил: «Не хочешь понять? Ну, так скажу прямо: влюбился я в тебя, потерял свободу – вози на мне дрова и воду!» Ребятишки мои засмеялись, я заплакала, а Мирон Матвеевич врасплох влепил мне такой поцелуй, который глазам труда не оставил. Все дело пришло к концу, словно по морскому сигналу.

С последним словом Власьевна поновила былое – прижала своего Мирона Матвеевича к сердцу и чуть ли не взасос поцеловала трижды.

– Браво! – гаркнули инвалиды. – Дай же товарищам прочесть духовную покойного отца, – молвил Мирон Матвеевич. – Без этого они не будут знать цены старику, в дочь которого я влюбился не прежде, как заметил, что честь, нрав и обычай отца отражался в ее поступках!.. Вот она! – промолвил он, вынув бумагу из ящичка, под кроватью стоявшего.

Предсмертная грамотка отставного капрала Благовещенского, служившего в Рязанском м. п. с 1715 по 1741-й и умершего в 1806 году в Калужской губернии.

«Милые дети! Много утечет воды от моей смерти до счастливой минуты, в которую сумеете вы прочесть последнюю волю, совет и приказ старика, деда вашего! Вы слишком еще малы и юны, дорогие мои цыпляточки, для понятия спасительного слова; а я, напротив, слишком стар, чтоб дождаться зрелости и утешаться похвальным поведением вашим, благоразумием и осторожностью. Но горе мое при этой мысли утопает в упованиях на милосердие Покровителя сирот – Всемогущего Бога, которого прошу и молю насадить в сердца ваши семена христианского благочестия, одарить умом и пламенным желанием заслужить кличку верных слуг царя и достойных детей матери России! Причем единственно возможно, чтоб жизнь ваша, на службу Богу, Государю и Отечеству обреченная, была не срамна и не зазорна и чтоб, не оскорбив в себе веры Христовой в настоящем мире, с правым и чистым сердцем явились вы в мир горний! Кроме неисчислимых причин, утверждающих меня в лестных надеждах душою жить за гробом, в настоящие минуты я убеждаюсь в этой неоспоримой и непреложной истине – боязнью за вашу неопытность, милые дети, при которой промахи и легковерие нередко подвергают молодых людей в вечное и безвозвратное несчастье, убеждаюсь и горькими слезами, пополам с которыми пишу вам эти строки, спрашивая сам себя: оценят ли внуки заботы деда? Исполнят ли они спасительный завет столетнего старика? Не увлекутся ли красным словом модного негодяя, в разврате и безбожии утопшего, потерявшего веру, надежду и любовь и полагающего, наконец, достоинства, честь и славу свою – в соблазне ближнего, чтоб в отраду гнусного своего сердца увеличить число равных ему преступников?..

Нет, вопрос не произвел болезненного трепета! Душа моя покойна! Следственно, наследники мои будут христиане и вместе со мною скажут: без надежды на жизнь вечную человеку, как и скоту, приличнее бы было рыскать, искать и пресыщаться временными лишь удовольствиями. Так, друзья сердечные, без надежды на жизнь вечную, словом Св. Евангелия и преданиями угодников Божиих нам обещанную, к чему бы страх, каковым поражается душа грешника в минуту тяжких преступлений? Зачем слезы, которые невольно текут при чистосердечном покаянии из глаз закоснелого злодея?..

При временном прохождении, можно сказать, мгновенной жизни не было бы, кажется, надобности не только хлопотать, но и думать о науках и счастье преемников! Напротив, я знаю родителей, которые при средствах и способах, не заботясь о воспитании и пренебрегая образованием детей, закалили их в невежестве, сродни со вредом и бедами, но, спохватясь, почуя суд Божий, не пережили своего горя. Да иначе и быть нельзя! Без убеждения в неизбежной ответственности за чад наших у престола Вседержителя чем бы люди, одаренные властью на земле, отличались от бессмысленных животных?..

Прочь, буйная, наглая дерзость! Беги от нас за синие моря, за непроходимые леса! А наше дело чистое, светлое, святое, при котором ласкаю себя полною уверенностью, что рано или поздно ребятишки поймут постоянные правила, за сто лет пред сим смиренным служителем храма Господня в меня водворенные; отдадут им справедливость – и для собственного счастья уверуют в них! Дети! Отвратите взор и заткните уши для соблазна, молитесь, друзья, Богу, будьте честны, справедливы и добры: с чистою совестью легко идти вперед прямо и говорить смело правду… Бывают случаи, при которых хоть и не без греха, а смолчать должно, но солгать – Боже вас сохрани! Лгун широко шагнет – иногда, но воротиться ему уж никак нельзя – никогда! Всюду, где он шагал и лгал, ждет его срам, бесчестье, а нередко и полновесная оплеуха!

Многие скажут, что внукам, рожденным для царской службы, мне бы надобно написать целую книгу. Напрасный был бы труд! Весь закон солдат – в следующих четырех только словах святого апостола: «Несть власти, аще не от Бога!» Исполняя волю Отца Небесного, служите государю верно, покоряйтесь воле поставленного над вами начальства безусловно и храните в памяти твердо, что всякая противная присяге увертка и преступное уклонение от возложенных на вас обязанностей суть бесчестное пятно, которое стирается одним только саваном и прикрывается гробовою лишь доскою!»

0

Рассказ очаковского героя

0


Солдатская переписка 1812 года

– Аминь! – подхватил очаковский герой. – Повести ваши можно слушать от большой только скуки. Один женился, другой влюбился! Черт возьми! Эти бредни в ранжир к нашей солдатской натуре решительно не идут; по этому пути не влезешь в рай, да не вползешь и в праведники! Я отроду не любил ни одной женщины, и если бы их вовсе не было, право, не приметил бы; не отчаиваюсь, однако же, и твердо надеюсь на милосердие Господне, что Очаковский штурм и тридцатипятилетняя чистая, честная служба моя доставят мне в будущей жизни покойный уголок, не хуже этого благодатного инвалидного дома, чего и за глаза довольно! В сорок лет, что я в отставке, на святой Руси время и служба до того переменились, что и своих не узнаешь! А как поглядеть да послушать вас, молокососов, так подчас ум за разум зайдет.

Нет спора, что военными, боевыми проделками вы нас перещеголяли. В наше время зимою не только не дрались, но и не ссорились; незваный гость в белокаменную Москву – Боже упаси! – не залетал, чай, и мыслью! На край света мы не ходили: сбегаем, бывало, поколотить турка, пощипать пруссака, да и к ногтю! Но на ваш пай достались, нечего сказать, каленые орехи! У француза ненасытная была утроба! В Бородине и под Парижем задел он и меня, старика, за живое, проглотил злодей всю мою родню: ровно трех племянников, оставалась сестра – да и та исплакалась, умерла, сердечная, прежде времени. Все это так! Труда вам было больше, да зато чести, славы и наград – невпроворот! Труд ваш не устрашил бы нас, стариков; а счастью вашему не только в военное, но и в мирное время, не хочу греха таить, мы крепко завидуем. Например, ныне, как слышу, кому стукнул двадцатилетний срок службы в четверг, тот чуть не в пятницу идет себе в бессрочный отпуск; прожил пять лет на родине – и тотчас получает пашпорт. А сколько солдату на службе от щедрот царских чарок, сколько рублей! Чай, сам не сочтет. В наше время было не так. Во-первых, изволь все двадцать пять доконать на действительной; потом с генваря начнут забирать со всего полка справки, и к генварю только кончут! Потом представят в Военную коллегию, которая рассматривает, разглядывает, поверяет, и уж это очень скоро, если чрез три-четыре года возвращает и разрешает; поэтому на двадцать пять ты обречен, а тридцать вытяни да и поди с Богом на все четыре стороны, как и мышей ловить сделался не годен! А вот на мою-то долю выпала ленивая справка, так я отдежурил тридцать пять; не заикнулся, не пожаловался и вовсе не считал себя обиженным, если бы не было примеров такой неведомой нам аккуратности, какая ныне вошла в обычай главного начальства. О наградах за высочайшие смотры, разводы мы не слыхивали; чтоб дряхлый, немощный солдат был в царстве небесном, как теперь, у Христа за пазушкою, в этом инвалидном доме – ив голову никому не приходило! Домовых отпусков мы тоже не знали и при самой крайней нужде проситься не смели, а о крестах и пенсионах – нам и во сне не снилось!

Из всего этого ясно, что если и мы при столь большой разнице в преимуществах не называли службу мачехою, любили ее и гордились нашим званием, то чем же вы должны признавать службу? И как должны быть благодарны чадолюбивому отцу-государю и поставленному от него начальству?

Взглянем же теперь, ребята, вместе на вас, молодежь, и на нас, стариков. Мы вот как думали: чтоб быть вполне воином-защитником веры, престола и отечества, одной храбрости мало! Например, какому-то генералу пред самой войной дали человек триста преступников из тюрьмы на пробу: могут ли они исправиться на путях чести и славы и годятся ли на что-нибудь дельное? Генерал покалякал с ними месяца два да и пустил их на неприятельскую колонну. Колонну-то они уложили на вечный покой, страх и память по себе оставили, с небом и землею достойно помирились. Только на мирную-то службу не все из них годились, а десятка два и снова в тюрьму явились. По-нашему, хорош и славен солдат не тем, что он сам чист и непорочен, а тем, что других от пороков воздерживает.

Кремнев – ученик стародавних солдат и потому, что таких ныне мало, сделался известен не только в армии, но и во всей России! В наши времена, не хвастаясь скажу, все были Кремневы! Бывало, побег одного негодяя – срам всей роте! С солдатами этой роты начальники и не здоровались; а как – сохрани Господи! – бегут два-три в один год, так в эту роту мы, даже и в престольный их праздник, не ходили в гости. Она называлась чумною. Кто службу, нрав и обычай солдатский знает до подноготной, тот, конечно, знает, что за побеги молодых виноваты старые солдаты. Нет в свете лучшей полиции, как в роте честные, добросовестные и усердные солдаты; три слова сметливому молодцу откроют в рекруте лицо и изнанку, и он учнет действовать в пользу службы. Поэтому извините, друзья, я менее виню за побег несчастного, глупого рекрута, нежели вас, которым Бог, государь и начальство вверяют робких, неопытных собратий, полагаясь на вашу христианскую совесть.

Слепой товарищ надеется втискаться в рай разными проделками, а по моему мнению, тот, кто желал заслужить прошение в грехах и не дремал, спасая от грехов ближнего, – далеко уйдет вперед. Богу весть, как решится на Суде Страшном и кому под кого придется огонек подкладывать!

Я говорю не с ветру, а с опыту, и многие бы мог представить доказательства на справедливость слов моих, скажу один только пример. Были полки, в которых побегов не было вовсе или было очень мало, потому только, что речь начальника, чистая, светлая, понятная и приятная, как струя текла, а попечение о солдате и усердие к службе в нем как гора росла. Он недоедал, недопивал, недосыпал, доколе прибывшие к нему рекруты вразумятся, утвердятся и упрочатся. Что бы было, если бы все чины в полку и все умные, добрые солдаты равномерно хотели служить Богу, в пользу святой его веры? То же самое, как две капельки водицы, одна на другую похожие. Должно молвить и о храбрости в боях против неприятеля, и вот случай, по которому можно судить, труден ли успех, чтоб из труса сделать солдата храбрым.

В 1772 году командовавший нами граф Салтыков решился во чтоб ни стало, вытесня турок из Марутинских укреплений, овладеть их лагерем. В наше время, лишь бы начальник захотел, невозможности не было, а потому о невозможностях и не рассуждали. Ракета пушена – и как молния все понеслись в атаку! Но турки на прием тоже бывают горячи. Мы приостановились, пустили огонь на огонь, и в это время капитана Бахтина ранило в ногу. «Пособи, брат Кузнецов», – молвил он, уплетаясь с трудом к перевязке. Но, отошедши шагов сотню, увидя в лежку нашей же роты солдатика, согнутого, скорченного, словно сей час умереть готового, капитан повернул к нему: «Ты зачем здесь?» – «Заболел, ваше благородие! Моченьки не стало – да и только!» – «Дай-ка руку, ах, ты ракалья! – прикрикнул капитан, пощупавши жилу. – Да ты здоровее украинского быка и отлыниваешь от сражения; ужо я тебя проучу, анафему! А теперь возьми его, Кузнецов, введи в дело и тотчас заколи, если он струсит; а я кой-как и сам доползу: одно другого важнее!»

«Слышал, брат, приказ? Ну, так держи ухо востро! Не введи меня в грех, а уж проштыкнуть труса – у меня рука не дрогнет!» – сказал я. Путник мой смолчал, но шел широко и не охал. «Ура!» – раздалось в линии в самую ту минуту, как мы вступили в ряды и как рой пуль провизжал мимо ушей наших. С чем вместе все войска полетели орлами! Маслов назывался вверенный мне герой. «Господи благослови! – сказал он, перекрестясь трижды. – Уж коли пришлось умереть, так было бы с чем явиться на тот свет! Прощай, дядя! Теперь у меня живот не болит!» И действительно, с больным брюхом не удалось бы так проказничать. Это ничего, что и в неприятельском лагере и при отнятых трех пушках Маслов явился первым; но мой храбрец в короткое время сделался известен всему начальству, молодцом прослыл во всей армии, а лет чрез пять, варвар, и в офицеры втискался!

Разум у людей так же пестр и разнообразен, как пестры и разнообразны в природе леса, травы и прочие другие плоды и растения; на иного действует чарка, на другого – палка; одному глазом мигнешь, другого дубиною толкнешь: дело не трудное и не головоломное! А как ум с безумьем сольешь, так хоть на самого черта без робости пойдешь!

– Против этой манеры ни полслова, – начал в свою очередь изуродованный чиновник 14-го класса, которого к столу и обратно возят на тележке. – Я хотел слушать, не думая говорить, но при этой оказии срываю с души тайну, расшевелившую собственные грехи, и передаю их к сведению молодых, неопытных солдат, авось они пригодятся им в осторожность и в пользу. Приготовьтесь же слушать преступные похождения, но прежде положите руку на сердце и скажите: кто из вас, товарищи, Богу не грешен, царю не виноват? Многим ли удалось прожить всю жизнь, не зацепившись за сучок? И кого не тяготила совесть после содеянной какой-нибудь пакости, более или менее святому слову противной? Вся сила вовремя спохватиться, покаяться и исправиться: все это по мере сил и ума давно назади, но я и поныне еще не могу без ужаса вспомнить, с каким тяжелым грузом на душе, с какою темною, туманною мыслью шел я в храм Божий, чувствуя себя виновным, имени христианина недостойным; зато вдруг, после усердной, теплой молитвы, после первой слезной просьбы о прощении и помиловании, как будто все солнце целиком вошло в мою голову. А душа, а сердце – так и заплясали, словно в светлую заутреню! Вот какое действие производит святая религия над человеком, признавшим власть Всемогущего Бога, понявшим таинства веры и убедившимся, что конец и расчет в деле там – за гробом! Теперь с этой мыслью я даже и по необходимости не разлучен, но, исповедуясь пред вами, думаю, что мне и еще легче будет; священник разрешил грехи мои, надеюсь, что и вы не станете презирать чистым сердцем кающегося.

Поступя на царскую службу из солдатских детей, мне пришлось быть в Аустерлицкой баталии. Я не помню отца, и – напитанный горем при разлуке с матерью, которая избаловала меня до самого нельзя, напуганный сплетнями о строгостях и несносных тягостях, увидя невиданные и понятию моему до сего чуждые опасности, – я до того струсил, что бежал от рекрутства!.. От рассказа о несчастном времени, которое провел я, рыская по белу свету, как дикий голодный зверь, прошу меня уволить. Этот рассказ был бы так нехорош и даже противен, что во мне недостало бы сил и духу говорить, а вам вовсе не весело бы было слушать историю, унижающую человека до бессмысленного скота. Довольно, что в виде Гришки Отрепьева, проклинаемого святою церковью как преступный изменник и как нарушитель присяги, на каждом шагу собственной тени страшащийся, год круглый скитался я по путям голода, холода, слез и отчаяния, не зная покойного уголка и не встречая отрадной минуты! Часто за кусок хлеба я готов был продать душу… но когда удавалось мне украсть что-нибудь, так так же душа изнывала под ударами упрека не совсем еще угасшей совести. Короче сказать, нечестивая жизнь эта казалась мне во сто раз хуже каторги! Так, страдая за грехи в настоящей жизни, человек может чего-нибудь надеяться в будущей; бродяга, напротив, время от времени более и более запутывается в греховные сети, и для него нет уже на земле луча, а на небе звезды, которая бы осветила ему путь к спасению, доколе не обратит на него милующий взор Всеблагое Провидение! Не смягчит ожесточенного в нем сердца и не прикует его к обязанностям христианина, как наконец со мною и случилось.

Но чтобы сильнее подействовал урок, Богу угодно было дать случай поймать меня рекруту. Происшествие случилось в Полтавской губернии. Пробираясь, где рысью, где ползком, в торговое село на поживу, при отдыхе в перелеске увидел я идущего человека, в котором, как он снял шапку, чтоб стереть с лица пот, по бритому лбу легко было узнать новобранца. Вот и товарищ – уж верно беглый! – подумал я и тотчас к нему. Сначала: здорово, а потом и вопрос.

«По большой дороге, в трех не более верстах, проходит вчерась только из губернского города выступившая команда, к которой я и принадлежу, – отвечал мне рекрут. – Начальник отпустил на сутки с тем, чтоб забежать вот в это самое село, проститься с родными. Завтра с рассветом вся семья – жена и дети – поедет провожать меня до границы нашей губернии, так полгоря и долой с плеч!» «Стара шутка, любезный, меня ты не надуешь! Мы, чай, с тобою одного поля ягоды», – молвил я. Хохол после быстрого и грубого на меня взгляда тотчас стих, улыбнулся и так мастерски прикинулся, что и сам бес не стал бы подозревать в нем честного человека.

«Ну, так руку, товарищ, коли угадал. Выпьем же и горелки на первое знакомство да на доброе здоровье», – сказал он, вынувши из мешочка полную бутылку и пирог с просяной кашею, с ветчинным сальцем и с яйцами, какого во время побега я и не нюхивал. Пожирая пирог, опорожнив прямо из сулейки более половины вина и полагая себя наисчастливейшим из всех несчастнейших бродяг, я с полным усердием слушал вместо сушей правды турусы на колесах: где жить, чем промышлять и как осторожно надобно себя вести. С последним словом мнимого друга: «Не забудь, товарищ, что во всех делах должно помнить Бога и стараться быть достойным имени человека, украшенного образом и подобием Спасителя нашего Иисуса Христа!» – мы вошли в толпу народа. Мурашки поползли у меня по коже, но прежде, нежели я успел разжевать слова приятеля, меня вели уже с связанными назад руками к волостному голове… «Не грех ли тебе погубить человека! Что я тебе сделал?» – сказал я предавшему меня хохлу. «Грех, и не простительный был бы грех, если бы он тебя не спас от бед, в которых ты по слабости своей запутался, – отвечал мне волостной писарь. – Быть может, что в тебе есть ум, но недостает покорности и христианского терпения, так займи, брат, здесь, в этом святом для всей России месте. В сорока верстах отсель Полтава. Там видны еще могилы христолюбивых воинов, за сто лет пред сим положивших живот свой за царя и отечество. Там кровью купилась и увековечилась Русская слава! Там сам царь Петр Великий, спасая веру Христову и Русь православную, спешил на тысячу смертей! Из священной битвы этой черпают примеры молодые люди знатной породы, а мы с тобой что за райские птицы? Почему нам жизнь дороже, нежели им? Какое право, отлынивая от службы, разлучать с детьми других, на наше место поступить долженствующих? Рассуди-ка, дружище, хорошенько, когда успокоишься, и в тюрьме у досуга рассуждать можно, а понять нетрудно, если на теле твоем не баранья голова. Стоит ли, чтоб Всемогущий Бог, милосердие которого к созданной им твари посеяно на каждом шагу, произвел человека для одного только зла, на которое ты себя обрек? И нужно ли было дарить нас умом и способностями на то, чтоб вредить ближнему и, избегая труда, питаться потом честного хлебопашца? Гляди на каменный храм, гляди на все в этом селе: купеческие хоромы и мужицкие дома, они выстроены с трудом руками человека, иначе их бы не было. Теперь гляди на эту огромную избу, в которой живут миллионы миллионов людей, которая днем освещена горящим солнцем, ночью – светлым месяцем, и скажи: могло ли все это быть без Всесильного, Великого, Непостижимого нам Строителя – Всемогущего Бога? Ну, так уж если и сам Вседержитель Неба и Земли не избегает труда, как же мы, черви, можем избегать обязанностей, священными и гражданскими законами каждому из нас предписанными?»

Все слова писаря, словно острая игла, кололи мне душу: мне стыдно было взглянуть на окружавший нас народ и даже на свет белый! Кажется, одну только смерть выбрал бы я в эту минуту, чтоб укрыться от срама; я плакал горько, но уже было поздно!

В это время в Пруссии начиналась война с французом, и я, как изменник, прошел все: опыты бесчестья, презрения и проклятия, которыми угощали меня на всяком отдыхе и ночлеге мужики и бабы! А что еще впереди ждет меня, думал я, измеряя скорбным сердцем заслуженное наказание! До чего же, напротив, удивлен я был, как прочли мне резолюцию: Мирону Власову, с чистосердечным раскаянием добровольно явившемуся, объявить всемилостивейшее прощение и, снабдя его амуничными и боевыми вещами, с первою командою отправить в действующую армию. От радости я зашатался и чуть-чуть не упал! Ах Ты Господи! Да ведь эдакого чуда не могло случиться без святой Твоей воли. Уж теперь и мне, кстати сказать, что если на моем теле не баранья голова – я должен заслужить эту незаслуженную милость. А в особенности после того, как слезы раскаяния и волостной голова умел оценить, решась приписать вовсе не принадлежавшую мне добродетель.

Есть люди с упорным, чертовским нравом; зная многих, я верю в присказку, что спор мужа с женою кончился только смертью последней: презирая грозные посылки от могучих кулаков, лишась языка, злодейка все еще силилась показать пальцами –стриженая, дескать, а не бритая! Над подобными уродами, без всякого сомнения, строгие меры менее действительны, нежели благоразумное отеческое увещевание и благотворные примеры.

Получа прощение, я почувствовал в себе громаду доброй воли – служить беспорочно и умереть с честью. Но видно, не во все еще уголки зачерствелого и заскорблого сердца вошла спасительная речь почтеннейшего волостного писаря, и святая вера рекрута не взяла верх над искушениями нечистой силы, чуть-чуть не увлекшей меня снова на гибельный путь.

В сражении под Гутштадтом, лишь только открылся огонь, я удрал, как говорится, с раненым на перевязку, да и пролежал там всю ночь, доколе раненых увезли, а здоровых протурили к своим местам. На пути к полку сто раз неумолимый демон подстрекал меня бежать, и я – не хочу греха таить – бежал бы непременно, если бы не было со мною двух егерей, получивших накануне легкие раны. Эти молодцы спешили снова в дело, как на званый пир: бодрились, пели, веселились и в дополнение благодарили полкового штаб-лекаря за увольнение их в строй. «Господи Боже мой! Они благодарят за увольнение из безопасного приюта и опрометью бегут к опасностям, а быть может, и к самой смерти, а я, напротив, бегу к тюрьме, к стыду и бесчестью! Что же в них против меня лишнего и чего во мне недостает?» – подумал я про себя.

«Под защитой Бога всюду широкая дорога! Еще на один волос прими пуля левее – и меня бы не было уж на белом свете!» – сказал один из храбрецов, будто в ответ на мою мысль. «Чему быть, тому не миновать: кому назначено висеть, тот не утонет, – молвил другой. – Я в шестнадцати сражениях пять раз ранен – и все эти раны не стоят выеденного яйца. Доктор перевяжет, а я Богу помолюсь – и делу конец!» «Ба! Степанов! Плотников! Здравствуйте, друзья!» – гаркнули егеря 3-й роты, к которой мы принадлежали, увидя нас подходящими. (А уж весь авангард стоял в боевом порядке у самой реки Пасарги.) «Так вы не отправлены в числе раненых?» – спросил фельдфебель. «Да раны-то плевые, не стоят труда; доктор отпустил, дай ему Бог доброе здоровье!» – отвечали в один голос мои спутники. «Поздравляю! А тебя, приятель, – сказал мне фельдфебель, переменя голос, – следовало бы оборотить в битое мясо! Тяжелораненых провожают у нас легкораненые; на дежурного при перевязке возложена обязанность записывать и доносить полковнику о нарушителях порядка; поэтому, как замеченный, ты при первом случае должен оправдаться и заслужить срам, который нанес всей роте!» «Простите его, Петр Данилович! Он не знал нашей поведенции, с этого дня уж мы за него отвечаем», – сказали егеря. И с этой же минуты по душе и по сердцу я сделался искренним другом добрых товарищей.

«Князь Багратион!» – пронеслось по всей линии. «Это авангардный наш начальник, орел видом и делом!» – шепнул мне ранжирщик. «Дибич! – сказал Багратион, поравнявшись с нашим полком. – Этот каменный дом полон французами и сухарями; чему помешала ночь, то надобно довершить утром: возьми его штурмом, доколе есть еще свободное время». «Сейчас, ваше сиятельство! Третья егерская, от ноги – марш!» – прокомандовал Василий Иванович. «Здесь река не глубока, – подхватил подпоручик Есипов. – Я вчерась со стрелками во время дела перебегал два раза». «Бог вам в помощь!» – молвил полковник Эриксон. «Не робей, ребята!» – гаркнул майор Карпенков. «Сумы на голову, береги порох, товарищи!» – дополнил поручик Пятнин, бывший уже по самую грудь в воде. И не прошло четверти часа, как дом был взят, сухари налетевшими из всех полков нарочно командированными людьми разобраны, пленные переправлены на нашу сторону, а прискакавшая французская кавалерия и артиллерия обстреляны из устроенных батарей наших.

Теперь конец похождениям, от которых я краснел; я открыл пред вами, товарищи, сердце, рассказал все свои пороки, которых стыдился сам и которые, как тяжкую заветную тайну, хотел унесть с собою в гроб! Но отсель история моя переменяет вид, и хоть я не загладил вполне моих преступлений, не удостоился в двадцати двух сражениях ни одной раны и кровью моею не смыл с себя бесчестия, однако благодарю Бога и за то, что он не оставил сердца моего закоснеть в вечном невежестве и указал путь, на котором встретил я надежду – примириться с оскорбленною службою, если не пользою царю и отечеству, так постом и молитвою, что одно возможно и свойственно несчастному калеке.

К незаслуженному и вовсе не ожиданному прощению присоединилась смелая за меня порука старых благородных солдат, а в дополнение – залихватский штурм, личная благодарность знаменитого князя Багратиона, слава и общая похвала – всю дурь как рукой с меня сняло! Быть отличным, слыть храбрым солдатом мне ужасть как понравилось! Какая это же разница: быть самому предметом удивления и уважения! Возвратясь в полк в ожидании новой драки с душою покойною, с полным восхищения сердцем, я так уснул, что меня едва разбудили не пушки, при наступлении и отражении неприятеля открывшие грохот ада, а ружейный приклад ефрейтора. Вот что значит сон человека, даже и на первом только шагу в ретираде от порока; как же спят праведные или грешники без намерения? Завидный жребий честных людей! – и богат да виноват; и гол, да прав. Кто счастливее? Небось тот, у кого кошки не скребут сердца, кто не боится худых дел и кому с чистою совестью – жизнь шаль и море по колено!

Я сказал уже, что в двадцати двух сражениях Всемогущий Бог не удостоил меня счастья с тяжкими моими грехами примириться кровью. Пули и ядра как будто боялись прикоснуться ко мне; удивительно до невероятности, что и при схватках на штыках, каковые в Отечественную войну случались нередко, самое безрассуднейшее отчаяние мне проходило даром! Короче сказать, чем ближе старался я быть к неприятелю, чем более хвастался своею храбростию – тем далее был от желанной цели. Но начальство все подвиги мои ценило как похвальную неустрашимость, основанную на святой, чистой добродетели! И вследствие заслуженной мною общей признательности формулярный мой список выбелен, чин унтер-офицера и знак военного ордена украшали грудь, под которою трепетала нечистая душа и грехами окованное сердце. А наконец, как стукнуло двенадцать лет в унтер-офицерском звании и девятнадцать всей службы, меня уволили вчистую с чином 14-го класса. К несчастью, тогда не было еще спасительного закона, по которому каждый отказавшийся от офицерского чина получает вечный пенсион; иначе я сумел бы расчесть свои выгоды – и не дал бы промаха!

При разлуке с военного службою я не горевал, однако же и не радовался, не зная вовсе, куда направить путь и где приклонить голову. Поплетусь на родину, в глушь, в Саратов – и отправился. Бывший в военное время ротным моим командиром подполковник Сорокин и другие офицеры из поношенной своей амуниции экипировали меня, прицепили даже и шпажонку под девятое ребро, которую в пути променял я жиду за полпуда хлеба, промолвя любимую старых солдат поговорку: «Эх ты гой еси, закадычный друг, молодецкий штык! Не покорен ты ни злату, ни сребру, не страшат тебя ни темны леса, ни сине море! С тобой, булат, русский солдат всюду богат!» А уж со шпагою-то, да без денег – наше почтение вашему благородию! У меня в три дня все кишки подтянуло под микитки – хоть волком вой! Поэтому, несмотря, что злодей жид обвесил меня ровно на три фунта, я от души радовался, что спустил с плеч лишнюю ношу.

Часто люди говорят – иные небось и пишут, – что хоть бедность не порок, но бороться с нищетою нередко до невозможности трудно. «Не робей, Мироха! – ободрял я себя. – Терпи – и будь уверен, что в том-то и состоит прямое торжество человека, искренно и чистосердечно священному долгу преданного, чтоб, покоряясь Провидением предписанной доле, без ропота нести крест свой!»

Глупому да необразованному или дотла избалованному победа над страстями кажется не по силам, но человеку с верою, с умом, а паче герою с духом, легко этим пагубным страстям прокомандовать: смирно! «В терпении вашем стяжите души ваши», – сказал Спаситель, а стерпится – и слюбится, не сбивайся только с пути чести, молись, проси, надейся и беглым шагом спеши к цели, на которую указывают нам слова святых апостолов и евангелистов и куда ведет нас спасительный совет попечительного правительства и начальства. «Всемогущий Бог, зная нужды и немощи человеческие, всегда близь есть всем призывающим его во истине». Чтоб понять это, ума и сметки не только у нашего брата, но и у русского мужичка – с вершком хватит! Так я утешался и не иначе вел себя в самые бедственные минуты, как недоставало у меня даже и дневной пиши!.. Зато теперь вдвое весело, думал я, получа при конторе козельского откупщика тепленькое местечко, где под руководством чистоты и чести можно было жить припеваючи.

Мысль, что верною и храброю службою я искупил уже тяжкий грех свой, живила, бодрила и час от часу утверждала меня в надежде на милосердие Божие и на прощение. Поэтому по разрешению духовного отца я смело уже стал ходить в храм Божий, без трепета, врагу веры свойственного, лобызал крест Господен и минуту смерти готов был встретить, как перевод за отличие из пехотного в гренадерский полк.

В два года службы при откупщике, получая знатное жалованье и важные за труды награды, как 14-му классу достойно и праведно принадлежит и следует, я обмундировался, обзавелся копейкою и начинал уже где косо, а где и прямо поглядывать на украшение рода человеческого, на милое, нежное создание – то есть на красных девушек! Поддену командиршу, заживу и учну кататься, как сыр в масле. Зная, впрочем, что честью невесты из древнего дворянского рода нашему брату не дадут, не желая, однако же, уронить и облекающего меня чиновного достоинства, я остановился на середке: дочь несостоятельного купца, все еще дочь, так сказать, полудворянина, доколе он не объявится банкротом! А девка-то нашлась капитальная… кровь с молоком, словно вылитая! Уж эти очевидные сокровища нескоро обанкротятся, подумал я, – и предложил руку!.. А вместе пустил и просьбу, чтоб в случае согласия день свадьбы объявлен был без проволочки, дабы будущая моя супружница в указ об отставке вошла с почетным еще титлом! Желание мое признано законным и дельным, но взамен сообщено извинение, что все приданое невесты ограничивается умеренным количеством одних только тряпок. Пресмешное и даже, признаюсь, преглупейшее обыкновение: стоит ли толковать о приданом? По-нашему, товар полюбился – и ум расступился. Ура! Наша взяла, да и только! Круглый месяц я был наисчастливейшим женихом, еще три дня – и наисчастливейшим мужем; но, видно, мера заслуг моих далеко еще не исполнилась; и в самое то время, как полагал я себя в объятиях всех благ красоты и радости, – беда неожидаемо разразилась над моею головою…

«До свадебной пирушки твоей осталось еще три дня, – сказал мне откупщик и будущий посаженный мой отец, – слетай, брат, пожалуйста, в село Сухиничи, узнай по этой записке сущность дела, открой истину и поспешай возвратиться завтра к утру». Разговаривать в таком случае не о чем. Рад стараться – счастливо оставаться! И через три часа я был уже в роковом селе, которое вмешало в себе многим временное, а мне – вечное горе!..

Дело, по которому я был послан, не стоило шепота табаку; в несколько минут оно кончено, и лошади для меня были уже готовы, как вдруг вспыхнул пожар, и в одно мгновение при порывистом ветре запылало в трех местах! Услыша при горьких слезах народа раздирающий душу вопль старого и малого, возможно ли оставаться равнодушным зрителем и на гибель братьев смотреть хладнокровно? Нет! Это, кажется, даже и не в нутре мыслящей твари, а паче русского человека. Пораженный угрожающей гибелью, забыв невесту – и даже 14-й класс, – опрометью кинулся я прямо на все опасности, которые, как избалованный в войне, привык презирать.

И вот новый случай в подтверждение святого слова, что благое и злое, живот и смерть, нищета и богатство – от Господа суть! В войне миллион пуль на нитку расстояния пролетали мимо, не сорвав волоса с головы моей, гранату однажды разорвало в трех от меня шагах: одним черепком разбило ружейную ложу, другим сшибло кивер, третий пролетел чрез полу шинели; товарищи, увидя меня в неизбежной опасности, ахнули – а я захохотал во все горло – и как ни в чем не был! Здесь, напротив, увечья и раны в голову мне не приходили – но пришли, и больно некстати: с багром в руках, ободряя народ, с большим усердием действовавший, я метался туда и сюда, распоряжался там и сям – и вдруг посреди этих, можно сказать, христианских хлопот преогромное стропильное бревно упало мне прямо на обе ноги!

Конец истории! Рассказывать о днях, в страданиях проведенных, не хочу… Не могу, однако же, умолчать, что благодетельный откупщик по смерть свою ежегодно выдавал мне половину моего жалованья, которое получал я на службе у него в здоровом состоянии; но невеста – в монахини не постриглась… Стара материя!.. Девка смекнула, что плоды брака отечеству полезны, к тому же мой выбор обратил на нее взоры многих женихов, из которых, к совершенному моему удовольствию, предпочла она батальонного писаря Внутренней Стражи, при хорошем поведении не теряющего надежды дослужиться до 14-го класса.

Вначале, как кровь еще кипела, частенько ощущал я в себе смертельную тоску, но теперь… «Благо мне, яко смирил мя еси, Господи!»



www.reliablecounter.com
Click here



Яндекс.Метрика









0

Рассказ слепца

0


Солдатская переписка 1812 года

– Для этого есть справедливая и, можно сказать, святая пословица, – молвил в свою очередь старик-слепец, за скромность, зрелый ум и справедливость всеми уважаемый. – За Богом молитва, а за царем служба никогда не пропадают; куда ведет храбрость и верность – это каждому известно и ведомо; но я всю жизнь не сумел понять: какие надежды греют окаянную душу изменника, беглеца и как собраться с духом, чтоб в паскудной, бродяжнической жизни из доброй воли провесть два-три дня? Не будем говорить о тяжком грехе против святой веры; в сторону и то, какой срам и бесчестие ждет преступника в тюрьме, при публичном наказании и при общем к нему презрении всех людей, от старого до малого. Но вот что всегда и более всего меня удивляло и о чем, увидя бродягу, как он подкрадывается на цыпочках или ползет брюхом, со страхом в душе, с морозом на шкуре и с преступным намерением – украсть кусок хлеба, чтоб не околеть с голода, я хотел бы спросить: «Из чего, приятель все эти хлопоты?» «Да из боязни к службе». – «Ах ты горе-горькое! Да какая нелегкая сила дурь эту в тебя всучила? Служба хорошему, доброму, честному солдату и потому уж мать родная, что она ведет его по выслуге узаконенного срока к свободной и вместе почтенной жизни!..» Но не будем чернить нашей беседы воспоминанием о негодяях… По моему мнению, каждый из них то же, что бешеная собака, но собака умная, даже и голодная – хозяину верна!

Ведь у нас рассказ о молодцах, разудалых, храбрых солдатах, и о признательности к ним умных, а часто и прекрасных женщин. Так здесь и моя денежка не щербата: укатали бурку крутые горки! Грешное тело все почти истлело, но память – слава Богу! – свежа, а при ней тряхнуть святою стариной от добрых людей мы не отстанем; и хоть мой рассказ далеко не подойдет к истории безногого нашего друга, которому судьба покровительствовала и у которого все устроилось как по маслу, но он передаст вам полное понятие, что и среди женщин есть на белом свете такие, которых не испугало бы ни пушечное ядро, ни граната; не задремали бы они в бою за честь святой России, не осрамились бы подлою трусостью и не запятнали бы себя гнусным укрывательством от священного долга! Но уж как дражайшим половинам не вошло в обычай разделять с нами опасности и славу, так все красавицы и не красавицы, с воинским духом и правом рождения, к храбрым героям особенно благосклонны. Гром побед! Любимые для них сказки, как начнешь, бывало, описывать какую-нибудь залихватскую баталию, да как дойдешь до горячей проделки – в штыки! – так иная так и задрожит, сердечная. К числу таких принадлежала одна из самых простых деревенских девчонок, о которой речь пойдет, которую одарил Бог умом выше породы и которая просто стоит мне глаз: я их выплакал прежде времени!.. Слезы – не велика честь солдату, но где дело идет на правду – там все слабости наружу!

На десятом году возраста моего покойный отец, бывший в удельном государевом селе крестьянином исправным, зажиточным и при том не глупым, рассудя, что рано или поздно, но из шести сыновей, коими благословил его Бог, одним со службою неминуче придется поделиться, отдал меня дьячку: «Пусть-де мальчишка, хоть на живую нитку, выучится читать и писать; хорошо и то, если пришлет своеручную грамотку, не будет скучать и черкнет, что думает, прямо от сердца к сердцу». Сказано – и сделано! Парнишка я был вострой, и потому ученье мое сразу пошло в ход. Дьячок любил, хвалил и даже баловал меня, а в семье я – как обреченный рекрут, следственно, не поилец и не кормилец – признавался более за постояльца, нежели за семьянина. Это, однако ж, вовсе не портило дела: в три года все знания дьячка остались у меня назади; покойный отец смекнул и при нарочной поездке в город с продажным хлебом купил мне у разносчика на три рубля с полтиною четырнадцать печатных книг, каких учитель мой сроду не читывал. Короче сказать, на семнадцатом году я употреблялся по мирским делам и нередко писал рапорты в Удельную контору.

В одно время и вместе со мной учился и сын соседа – малый славный, но на подъем не совсем легкий; мудрость читать без складов не лезла ему в голову, причем дьячок весьма нередко на этой бедной голове расчесывал кудри живым гребнем – как он говаривал – грешною десницею. Я любил Петрушу, как брата, слезы его капали на мое сердце, и потому каждодневно за час, а иногда и ранее, до времени в школу забегал к нему, твердил и сколько мог помогал ему явиться с уроком, не опасаясь новой прически. У товарища моего была лет десяти сестра – разудалая девчонка! Чем хочешь назови: жизненок, змеенок, бесенок – она на все похожа! Трудно поверить, но сущая правда, что эта вострушка, быв неразлучною спутницею наших бесед, с небольшим в год выучилась читать, писать и как в том, так и в другом не уступала брату; с летами, однако же, понятия Петруши до того развились, что он вышел очень деловой человек.

Наконец ударил час воли Божьей! Объявили набор: отец мой получил повестку, и начались сборы.

Не горевать и не плакать, расставаясь с отцом, с матерью, с милыми родными и друзьями детства – невозможно! Я думаю, если бы скотина умела говорить, так, верно, и она сказала бы то же! Но человеку с верою в Бога и хоть маленьким умом и в эти горькие минуты, право, есть чем себя утешить. В глухую полночь, как на несколько времени угомонилась семья моя, опрометью выскочил я на улицу и чрез минуту от чистого сердца молился Богу, стоя на коленях, у алтаря Храма Господня – молился за себя и за ближних: «Да облегчит Господь тоску родных, да оградит от искушения и да утвердит на дороге к счастью и чести юного, неопытного рекрута!» Молитва моя услышана – и к утру… как с гуся вода! – я не только не плакал сам, но веселыми поступками и совершенным спокойствием успокоил всех ближних!.. Встретилась, однако же, штучка, которая крепко царапнула по душе да зацепила и за ретивое.

«Ты о чем так не путем разрыдалась?» – спросил я у Феколки, сестры моего соученика, увидя ее в уголке сеней, безутешно плачущую. «Ну, о чем мне плакать: ведь тебя, чай, в службу-то везут?.. Не дивись, Артамон Михайлович! – промолвила она. – Хоть по летам я ребенок, но по чувству старее всех в селе старух: я прочитала все твои книги, знаю их наизусть. Из одних научилась я знать Бога, другие познакомили меня с благодарностью, с обязанностями и – с любовью… О! Я много знаю! А потому-то и плачу горько, что не надеюсь увидеть тебя на сем свете: ты умен, честен и верен святой вере, так уж, конечно, не пожалеешь жизни, как придется быть в деле с бусурманами. Так я плачу и о том, зачем не могу разделять твоих опасностей и умереть с тобою вместе!..» Здесь она, снова залившись слезами, присела на скамеечку. «Ага! Вот-те и книги! – подумал я. – Деревенская девчонка в семнадцать лет тужит, что ей нельзя быть на сраженье!»

«Помилуй, Феклуша, да, по словам твоим, ты просто влюблена?» – «А ты как думал! Ты первая причина, что я выучилась грамоте, открыла в себе ум, и ты один в селе, с которым можно было промолвить слово о свете – подальше нашей пашни и сенокоса».

«Чудо из чудес!» – шепнул я про себя, но ведь в деле сердца, шутка не у места! Надобно в молодую старушку посеять надежду: иначе ей плохо будет! «Если так, друг сердечный, так дадим друг другу клятву, что я, кроме тебя, ни на ком не женюсь, а ты ни за кого замуж не пойдешь». – «Хорошо! Вот тебе рука и сердце, а свидетель – Бог!» «Ну теперь есть для чего и поберечь себя», – сказал я, прижав руку к груди и поцеловав суженую в обе щеки.

«Как поберечь! – гаркнула моя невеста, вырвав у меня свою руку. – За труса я не пойду! Нет, друг, не так! Вспомни, что в прошлом году рассказывал приходивший с Кавказа на побывку Савелий Репкин про бусурманских девок, которые, отпуская суженых на сраженье, именно приказывают принести себе в гостинец неприятельскую голову, без которой – условие не в условие и сговор не в сговор. Я русская и христианка! Мне головы не надобно, но явись с крестом или со святою раною, а без одного из двух и глаз не показывай!» Вот чертенок навязался! Но любовь девки к чести сильно толкнула меня прямо в амбицию. Сердце встрепенулось, и я дал клятву: умереть или исполнить требование сельской героини. Горячий поцелуй был концом короткого, но на жизнь и службу мою весьма важного разговора. От сей минуты Феколка в глазах моих сделалась Феклою Васильевною, достойною уважения, милою и вместе строгою командиршею. Дражайшее имя Феклы Васильевны удерживало меня от беспутной жизни во время мира и вело на неисчислимые опасности во время войны. Все эти опасности по воле Вседержителя прошли мимо, но на мне остановился внимательный взор, похвала, слава и унтер-офицерский чин! Следственно, более, нежели за половину тогдашнего моего счастья, я обязан ей.

В Прейсиш-Эйлауском сражении я схватил три толчка пулями, из коих одна пролетела чрез всю шею навылет, но знак Св. Георгия более, нежели медицинские пособия, заклеил рану, заглушил боль и привел меня в состояние быть во всех делах до Тильзитского мира. Уведомя родителей о великих милостях ко мне Всемогущего Бога, описав подробно блестящий успех Прейсиш-Эйлауского сражения, не положа, разумеется, охулочки и на свою ручку, я причеркнул: «Прошу письмо это передать соседке нашей Фекле Васильевне, поклониться и сказать ей, что, если она не забыла последней минуты нашей разлуки, так без труда исчислит в подвигах моих свою долю, на которую и впредь просим надеяться, а мы рады стараться!» Ответ нашел меня в Шведской уже войне в Гамле-Карлеби; в письме моих родителей Фекла Васильевна величает меня ясным соколом, ненаглядным другом! Говорит, что грамотку мою читала, что она от Нового года до Троицына дня каждое утро, а иногда и по вечерам, навещала моих родителей, которых разучилась различать с отцом своим и матерью, что она хвалить меня не будет, что одно название «русский солдат» есть уже величайшая похвала, но, чтобы молиться и благодарить Господа Бога за сохранение моей жизни, она отправляется в девичий монастырь на три месяца.

Короче сказать, письмо моей суженой ходило по рукам всех офицеров и наконец дошло до полковника, который, расспросив меня лично, изволил сказать памятные мне слова: «В семье не без урода, человек, одаренный умом, там только не будет, где быть не захочет. Истину эту разительно доказал сын рыбака Ломоносова, имя которого известно во всем мире!» А при этом и еще кой-кого назвал, которые от бороны и плуга по следам чести, славы и крови перешли на такой путь, на который смотря и столбовых дворян детки облизываются! Таким образом суженая моя сделалась известною всем моим товарищам, которые считали меня родившимся в сорочке, а на самом-то деле чуть ли была на мне и шкурка!

Успехи нашего оружия завели нас очень далеко; шведы всюду были поколочены, везде стеснены; многие из начальников наших громко поговаривали уже и об мире, полагая неприятеля вовсе без средств вести далее войну. Мы, вздернувши нос, возгордились да несколько и позабылись.

Не буду вам рассказывать всех подробностей, запутавших нас в гибельные сети. Рассказ солдата верен только о себе и о соседе в ранжире. Не менее верна пословица: не все коту масленица, бывает и великий пост.

При кирке Револакс в одну минуту отряд наш, составленный из Пермского и Могилевского полков, всею неприятельскою армиею был атакован, и – уж нечего греха таить – нас так пощипали, что мы и своих не узнали. Причина в том, что все наши начальники, от первого до последнего, не могли попасть на лад и, как следовало по русскому обычаю, постоять грудью, – а уж это в деле совершенная гибель! Здесь держи ухо востро и знай, что внимание, единодушие и слепое повиновение приказу вместе с каменною грудью солдата составляют гранитную крепость, которою нелегко овладеть, доколе не разорвется фронт и не пресечется общее распоряжение. Эту важнейшую против неприятеля уловку и свиньи хорошо знают: увидя волка, они тотчас сомкнутся в круглую колонну – рылом в поле, и тогда он хоть матушку репку пой, а уж щетинкою не поживится; но если хоть одна оплошает… прощай все стадо! Так почти случилось и с нашим отрядом. Бой загорелся в средине и с флангов в одно время, многие роты продали жизнь за двойную цену, иные сочли за святой долг спасти знамена; но генерал Булатов решился отдать шведам пушки вместе с жизнью, и мне Бог судил быть в числе его сподвижников, определенных на верную смерть. Дорого купили шведы нашу батарею! Но сила и солому ломит, говорит пословица; по крайности то хорошо и славно, что они овладели пушками тогда уже, как самый счастливый из защитников получил не менее трех ран и как не оставалось ни одной здоровой руки для действия и зашиты. Чтобы свезти орудия с батарей, шведам надобно было потрудиться очистить дорогу и убрать до трехсот храбрых покойников, из которых, однако же, при бдительном и, можно сказать, благодетельном осмотре, чтоб не похоронить живых, оказалось до тридцати человек с небольшим дыханием. Все они, по благости Божией, спасены и вместе убеждены, что чистая, на любви к славе царя и отечества основанная храбрость, в которой шведы ни крошечки нам не уступали, основана на законе святой добродетели: «Враг без оружия – брат твой!» Так и было: я прострелен был насквозь в грудь и в голову с повреждением черепа, о третьей ране в ногу – не стоит говорить; многие, и сам генерал, имели по семи и более почти смертельных ран – и все выздоровели. Поэтому не трудно отгадать отеческие заботы шведских медиков и благодарность нашу, которая пойдет и в могилу! А все-таки нельзя не сказать русской поговорки: в гостях хорошо, а дома лучше. В пятнадцать месяцев нахождения моего в плену я вовсе забыл о ранах, но одно и то же время сформировало во мне такую рану, которую залечит одна только смерть.

Трус в военное время – превредная и пренесносная фигура! В боях поклонами пулям и ядрам, охами и вздохами он наводит товарищам уныние и скуку; а находясь, по обыкновению, при какой-нибудь тепленькой обязанности – на дороге к армии, в обозе –трус опаснее самого врага! В душе этого пакостника для дел великих и славных нет места; в глазах его и синица преогромная птица! Он в вечном страхе и, будто по необходимости, спешит передать этот страх встречному и поперечному из неопытных новичков; а попробуй спросить у труса о ком-нибудь из сослуживцев – самый лучший ответ: «убит!» – уж это милостиво, если он скажет: «Должен быть убит, кажется убит». По таким-то именно дистанциям пронеслась на святую Русь весть о Револакском сражении, где, по словам труса, вся бригада убита! Нашелся из земляков варвар, у которого не дрогнула рука написать, что он хоронил меня и ожидает присылки денег, уплаченных за панихиду, для чего приложил и адрес. К довершению беды, и благородная персона укусила греха: уволенный от службы подпоручик, торопясь от царских знамен к заседательскому стулу, при перемене в нашем селе лошадей, описывая храбрые свои подвиги, вероятно, чтобы увеличить проходимые им опасности, подтвердил сплетни и доконал меня начисто.

«Да будет воля Господня! – залившись горькими слезами, сказала Фекла Васильевна. – Я находила отраду в монастыре при разлуке временной, и в том же святом приюте Бог меня не оставит после разлуки вечной!» С чем вместе несчастье мое совершилось безвозвратно…

«Отговаривать и удерживать людей, обрекших себя на путь к спасению, есть тяжкий грех!» – сказали мне свои и чужие, когда, прибыв под родной кров, нашел я суженую свою в большом пострижении, а себя – сиротою. К несносной боли, которую надлежало терпеть от раны, в голову прильнула сердечная тоска; почти беспрестанно точилась слеза, а при этом и зрение час от часу слабело. Двенадцать лет кой-как томился я при братьях, двенадцать лет был плохим сторожем в волостном правлении, и уж как свет Божий, до последней искры, угас в глазах моих, я уклонился в это тихое пристанище, под кров Отца Царя и Благодетеля!

Вы хотите знать, видел ли я друга, непритворными доказательствами привязанность свою ко мне утвердившего? Видел один раз; но она показалась мне такою чистою, непорочною и святым обязанностям покорною, что, приблизясь к ней, я не смел вымолвить слова. «Там, – сказала она, взглянув на небо, – увидимся. Видно, наш брак здесь не угоден был Богу! Не жалей об этом, не ропщи и не кляни людей, нас разлучивших! Все, что делается по воле Вседержителя, ведет нас к лучшему!» «Уж если поправить дело поздно, так согласиться поневоле должно, – отвечал я, причем, виноват, не вытерпел: навзрыд заплакал и уж вслед, как она бралась за скобку келейной двери, дополнил: – Ты была у меня в доле на службе царю земному, не забудь же обо мне на молитве Царю Небесному!» Ее последнее «да!» я и поднесь еще слышу в груди моей, как звон колокола, напоминающего мне час смерти, которого жду не робея.



www.reliablecounter.com
Click here



Яндекс.Метрика









0

Рассказ Власа Никитича

0


Солдатская переписка 1812 года

– Последним словом ты пришпилил и приклеил к сердцу сынка святую матку-правду: уж что добрые дела, честь и слава в огне не горят и в воде не тонут, я испытал на себе. Слушайте мою гисторию, – подхватил безногий и повел рассказ:

– Под Лепецким[1] в последний день сражения, при огненном штурме в штыки на неприятельскую батарею, – уж подлинно при огненном! – разудалая была проделка, залп, на руку, ура!.. Кровь рекою, пушки наши палят и хвала Всемогущему Богу заговорила в ретивых сердцах, отозвалась в боевых рядах, откликнулась и в резервных войсках громогласно! Бесподобно! Славно!.. Только последний неприятельский выстрел был для меня роковой: он прострелил мне картечью руку и отправил в госпиталь.

С первым шагом в городе Галле, прославленном вестфальскою ветчиною, нас тотчас разделили по мелким командам, развели по квартирам и поручили городским докторам. Как воину с золотым галуном мне отвели квартиру по пословице: не красна изба углами, а красна пирогами. В нижнем этаже преогромного купеческого каменного дома жил-был булочник Маттисон, препочтеннейший старичок, с единственною девятнадцатилетнею дочкою Христиною Маттисоновною – по-нашему Матвеевною, после потери жены и взрослого сына милосердною судьбою к отраде и радости ему сохраненною. Молоденькая, хорошенькая, миленькая Христинушка в трудах и заботах, каковых требовало ежедневное их ремесло, не уступала отцу, всегда веселому, всегда доброму, но не всегда здоровому. В скромности она поспорила бы с самою строжайшею монахинею, а любовь к ближнему в ней была святая. Вначале доктор блюл меня, как хороший стрелок на нужду патрон, но, когда опасность миновала и Христинхен изучилась при употреблении мази мастерски улаживать бинты, вся медицинская обязанность перешла к ней; пролетел месяц, а я и не заметил. Жизнь мне была раздолье, и только изредка щекотала совесть: чем услужить? как уплатить за хлеб за соль и родственные ласки добрым моим хозяевам? «Постой, друзья! – молвил я. – Примусь за промысел, убавлю вам труда». Вот я на зорьке втихомолку долой с койки, наношу в пекарню дров, подмету избу, сени – и как ни в чем не бывал!

«Вас ист дас?» – пробормочет, бывало, старик. «Их вейс нихт», – протрещит Христинхен, а я радехонек – и ни гугу! Но эти штучки недолго оставались в тайне: отец догадался, а дочка подсидела и со слезами на глазах через переводчика пеняла мне за усердие, при котором легко можно повредить ране и продолжить страдание. «Не беспокойтесь, размалеванная разлапушка! – молвил я. – Для таких добродетельных и учливых людей мы ребро вырвем из груди, не вздохнем и не охнем; в деле чести у нас и голова не цела! Умеем, матушка, любить, умеем и благодарными быть. Русское сердце при жестоких русских морозах, бывает, что чуть не насквозь промерзает, но уже как растает, чистейшую струю ручейка перещеголяет: легко, светло, нежно и чувствительно».

«А! Каково сказано? Это хоть бы и из книги», – подумал я сам про себя, как бы то ни было, только старик взял с меня слово дров впредь не носить. Ну вот, пролетел и еще месяц; все шло как по маслу: рука моя поправилась, хорошо владела, и я ожидал только первой проходящей команды, чтоб следовать в полк, в бой и к славе! Между тем отеческие заботы обо мне старика Маттисона и беспримерной Христины Матвеевны, час от часу глубже и глубже врываясь в грудь, наводили на меня какую-то невольную тоску. «Ужель мне тяжело будет с ними расстаться? – часто спрашивал я сам себя. – Да и без слез не обойдется, – ворковало сердце. – И то быть может; старика уважаю я, как родного отца; люблю Христихен без весу и без меры, как родную, единоутробную сестру, – но сердце и тут прошептало: – Подымай, брат, выше!»

Этого мало: нередко, при ласковом взгляде, я робел, как негодный трус; но в то же время просил Бога, чтоб Он послал мне суженую, хоть и не так богатую, не так прекрасную, но равно добрую… Куда вороне в высокие хоромы! Видали мы, как нашему брату, олуху, ни дай ни вынеси, затылки бреют, да так, что волоса свистят и шкурка трещит! Глядя на этих жалких женихов, вчуже кровь стынет; по-нашему: провались все золотые империалы и серебряные рубли, но пошли Господи жену умную, милую, нежную; нет дороже сокровища, как ум и сердце! А при этом будет мир, будет лад, будет и Божия благодать!

Кто хочет выучиться по-немецки – ступай в заморщину! Влюбись по уши, и будь уверен, что через два-три месяца наверняка закалякаешь хоть нескладно, да ладно. В этот именно срок мы с Христинхен изряднехонько бормотали – и хоть не всегда друг друга понимали, а конец с концом сходился.

Бояре называют винегретом кушанье, которое готовится из разного вздора; от повара зависит: при гневе на господ искрошит в винегрет старый лапоть, подогреет, поджарит, сметанкой, маслицем приправит и – скушают на здоровье! На это именно блюдо похожи были беседы наши: слово русское, два немецких; где пригнешь, где глазком мигнешь, где пальчиком кивнешь – ну как же тут не поймешь! А все-таки, думаю, плохо: за эти веселые часы дорого придется заплатить, если еще месяц-другой проживу я с этой красоткой под одной крышей! Разбойница без подмазки в душу лезет; а надежда владеть рукою и сердцем ее была бы чистым сумасбродством. У судьбы же свои затеи: проказница к обоим заглянула в середку, подметила и в неприступной, по моему мнению, крепости подготовила пролом. Почтеннейший Маттисон, при семидесяти летах, был довольно в хороших еще силах, и одна только тучность тела, по словам его, могла угрожать ему некоторою опасностью. Накануне Рождества Христова, как теперь гляжу, ему множество заказано было работы – и, действительно, у отца и дочери хлопот было полон рот. Не отдыхая минуты, трудились они от утра до вечера, и клонилось уже к полночи, как старик, пропустя, по обыкновению, стаканчик настоечки, перехватя кой-что на скорую руку, уснул сном крепким.

Настал торжественный день. Христинхен, не желая мешать сладкому сну родителя, раздала и разнесла весь заказной товар. Я отправился к своему майору, у которого вместо обедни назначено было чтение Священной книги; все раненые, которые могли передвигать ногами, собрались к доброму начальнику и вместе истинному христианину, каким был любимый нами, ныне уже покойный, Николай Иванович Пражевский, лишившийся в том же сражении полдесны с пятью зубами. От души помолились, от чистого сердца поздравили друг друга с праздником и с радостью спешили в свои квартиры, где ожидал нас радушный привет, чарка и славный обед.

Отворяю дверь… и что же? Уф! Теперь еще мороз по коже пробегает!.. Гляжу и вижу, что, стоя на коленях, утопая в слезах, несчастная Христина Матвеевна целует прах покойного отца, от удара, по уверению доктора, ночью еще умершего. Взглянув на меня, она промолвила: «Он умерля, их унглик!» Бедняжка снова ринулась на хладный драгоценный ей труп. Не знаю и не помню, какие думы вломились мне в голову и что я хотел делать. Только в одно мгновение я очутился на коленях и так же слезами моими омывал руки доброго, усопшего Маттисона!

В несчастии милой Христинушки, кроме пастора по святой его обязанности, некому было принять искреннего участия; старик родился во Франкфурте-на-Майне, еще пятнадцать лет назад переселился в Галле, где не удалось сердечному ни сына женить, ни дочери выдать. И Христина Матвеевна осталась, как былинка в поле, круглой сиротою!

«Полно, друг сердечный, убивать себя тоскою-кручиною; слезами горю не пособить! – сказал я на другой день после погребения отца. – Во Франкфурте ты найдешь еще родных и ближних, которые заступят место усопших родителей».

«Нет, Влас! – с геройскою твердостью промолвила она. – Я уплачу слезы, которые потерял ты за отца моего; я хочу быть твой жена, и исполню это, если нет причин, могущих помешать нашему браку». Радость блеснула было! Но вслед, как ружейным прикладом в висок, хватило меня отчаяние: балагурит девчонка!

– Ты не хочешь на мне жениться? – спросила она решительно и грозно, приметя во мне тревогу, похожую на кулачный бой.

– Жениться на тебе, Христинушка, больно бы хорошо! Только шутить-то этим неловко, – отвечал я.

– А! Так ты не веришь; ну вот тебе моя рука, а с нею и тысяча талеров, которые задолго еще до смерти отца обращены уже были в мою собственность.

Увидя, что дело шло напрямую, меня просто ошеломило! Небо показалось с овчинку, и я – чебурах в ноги!

– Командирша! Милое, очаровательное, ненаглядное создание! Отыщу ли я в себе столько ума и сметки, чтоб сделать тебя счастливою и чтоб быть достойным тебя мужем?.. Но на сей раз прими клятву от чистого сердца: пусть душу мою закупорят черти в адскую кубышку, а тело растерзают смердящие псы, если я на одну только минуту…

– Полно, Влас! – вскричала Христинхен, положа на мой рот свою нежную ручку.

– Аи да наши! Поздравляю! – гаркнул товарищ Крюков, который подслушал весь разговор, быв в прихожей комнате более получаса незамеченным; я несколько смешался, но ангел мой, Христинхен, смело подтвердила свое намерение, с дополнением, что покойный отец несколько раз говаривал: «Будь Влас офицер, я с первого слова отдал бы тебя за него; да и сам отправился бы с вами в Россию в какой-нибудь губернский город, где, как говорят, пшеничная мука и по сей час еще не вошла в законные свои права».

– Поэтому я иду указанным родителем путем, думая, что храбрый, честный солдат стоит беспутного, безнравственного офицера, впрочем, я толку в ваших чинах не знаю: Влас мне мил – его я избираю!

– Но что дальше будет? – сказал Крюков. – Завтра проходят здесь резервные войска, а с ними следуют к армии все выздоровевшие, в числе которых и ты назначен; я пришел известить тебя, будь готов – до свиданья!

Напрасный труд! По пустякам будет ломать голову тот, кто начнет придумывать, как бы здесь найти, а там не потерять. Поверьте, друзья, что все затеи в этом роде — бред… горячка… Горячая слеза прошибла, тошно мне сделалось, и белый свет в глазах померк!..

– Что делать, Христинушка, как быть? На кого ты останешься? К кому приютишься и где мы с тобою снова встретимся?

– Не греши, друг, Бог нас свел, Бог вдохнул в нас любовь, Он благословил начало. Он же и к концу доведет!..

– Влас Никитич! К г-ну капитану Ленкеру пожалуйте сейчас! – прокричал под окошком ефрейтор.

За чем бы это?.. Август Лукьянович отличнейший офицер, благороднейший человек; храбр, рьян и служака, но он тяжело ранен: ему нельзя так скоро выздороветь; разве роте своей хочет послать поклон?

– Прощай, Христинушка! – сказал я и пошел к капитану Денкеру.

– Правда ли, что дочь покойного Маттисона предложила тебе руку? – спросил капитан.

– Теперь, кажись, точно так, ваше благородие, а напредки, что будет, не могу доложить; я завтра выступаю, а она сирота, и хоть больно не глупа, но молода, зелена и неопытна. Ума не приложим, вся надежда на Бога!

– Прекрасная и самая, брат, вернейшая мера! Поздравляю и от души радуюсь счастью славного товарища. Со вчерашнего дня и я не менее счастлив: помолвлен и женюсь на дочери хозяина моего, Юлии.

– Ура, ваше благородие! – заревел я изо всей мочи. – Лай Боже здравствовать на многие лета!

В эту минуту вошли в комнату хозяйка с дочерью, а к ним успела примкнуть и моя невеста, вслед за мною ими приглашенная. Все взапуски пустились друг друга поздравлять, целовать, по-немецки бормотать – и кончилось так: во-первых, капитан, в надежде, что раны его долечатся в пути, завтра же отправляется с нами в армию; во-вторых, что будущая супружница унтер-офицера вступает под кров будущей капитанши, принимается в дом ее родителей и остается при ней в качестве услужницы, друга и землячки как на родине, так и на чужбине, а вдобавок Август Лукьянович дал моей Христине русское офицерское слово: после войны, если Господь сохранит жизнь нашу, приехать вместе со мною и по окончании свадьбы устроить свадебный поезд так, чтоб мне и моей невесте сидеть на козлах вместе.

Все сбылось как по писаному, и только маленький явился недочет: при слезной разлуке с сужеными у нас с капитаном было четыре ноги, а через четыре месяца, при радостной встрече, хоть тресни – одной недоставало! За Монмартр (превысокую гору у самого Парижа) я заплатил целым аршином грешного тела и крепко было призадумался. Прошай, Христинушка! Какая сатана понесет тебя за урода? А вышло-то не так. «Ах ты мое сокровище! Герой мой ненаглядный, да теперь ты вдвое мне милее!» – прижавшись к сердцу, со слезами на глазах промолвила милая, добрая Христина Матвеевна.

Иной небось подумает, что слова эти вырвались на первых порах. Извините: жена, отрада в получеловеческой страдальческой моей жизни, часто их повторяла и до того приучила меня к высокой о себе мысли, что я желал бы, потеряв еще и руку, наслаждаться равным блаженством, каким пользовался двадцать лет; но лишась Христины, выдал в замужество единственную дочь, а с нею и удвоенное наше имущество – все земное счастье и все радости мои в двух внуках и в воспоминании о прошедшем. После этого нельзя не согласиться, что смерть в бою дело Божье, но храбрость рано или поздно, так или сяк уплачивается щедро.



www.reliablecounter.com
Click here



Яндекс.Метрика









0

Рассказ о Губкине

0


Солдатская переписка 1812 года

Во время Шведской войны, где дремучий лес и камень загромоздили всю землю и где для драки, бывало, хоть тресни, не вызовешь неприятеля на полянку, нашему брату надобно было верить на совесть: иначе и самый зоркий глаз начальника не мог бы уследить всех подвигов своих подчиненных. Поэтому часто дела оценивались по неприятельским отступлениям, по отнятым трофеям, то есть знаменам и пушкам, и по указанию солдат на храбрых и отчаянных товарищей, которые, впрочем, не скрывали и трусов; из числа последних был у нас несчастный Губкин. В деле, доколе неприятель, как говорится, на благородной еще дистанции, он идет впереди всех – храбрится, хорохорится, как будто путной; но лишь свистнула пуля – Губкин как молния исчез, словно сквозь землю провалился! Но при конце дела он – как лист перед травою – и на рассказы, и на услуги всегда первый: поэтому труса Губкина солдаты не только терпели, но даже любили и скрывали непростительный в нем порок.

«Уж Губкина не убьют! С ним смело можно писать на родину грамотку; проказник целехонек воротится!» – так товарищи говорили, но не так на Небе было написано. Однажды к авангарду молодца Кульнева неприятель – вовсе не думая вступать в дело, но, как видно, желая лишь обозреть нашу позицию – подошел к самой цепи и, разумеется, потревожил весь авангард. А с Кульневым и за это дешево, бывало, не расплатишься! В одну минуту шведский отряд, со всех сторон атакованный, с потерею двенадцати человек отретировался вихрем и, когда укрылся под защиту бывших позади него четырех орудий, приостановился, пустил в нас два ядра и исчез снова.

При этой пустой стычке у нас не было ни убитых, ни раненых, и мы, возвращаясь на биваки, шутили и балагурили, как обыкновенно водится, когда не о чем вздохнуть и не от чего охнуть. «Помогите! Ради Христа помогите!» – послышался в лесу голос, почти у самых шалашей, невдалеке от дороги. Прибежали… и бедный Губкин плавает в крови своей! Лукавый его догадал голову за камень спрятать, а ноги протянуть, так ему и отнесло обе – по самые колена! Теперь ищи причину! Пущено всего два ядра, к тому же храбрец наш лежал на таком расстоянии, что и в чистом поле не мог полагать себя в опасности. Кто же направил полет ядра? Кто дал ему силу?.. Провидение, друг сердечный!.. Быть может, для примера и вящего утверждения нас, жалких слепцов, в вере к святому слову: «Всуе трудишися скудельный человече, аще не Бог созиждет дом твой!» И действительно, смерть Губкина в пользу службы много сделала добра: с этой минуты все мы, сколько можно было, сделались храбрые.

По этому убедительному примеру молодому солдату не трудно избрать из двух одно; но уж если решился ты искать лучшего, так выбирай, брат, смерть, иди прямо ей в глаза. Убьют – пропоют «Со святыми упокой» – и делу конец! А этот конец во всяком случае неизбежен: пролежи себе сто лет на печке, все-таки умрешь! Зато уж если при благоприятных порывах к славе уцелеешь, если заслужишь имя храброго героя, то поневоле сам себе скажешь: наша взяла! Герой всюду любим и уважаем, ему и за морями честь. На него и женщины глядят другими глазами – понежнее и поласковее!



www.reliablecounter.com
Click here



Яндекс.Метрика









0

Вечер чесменских инвалидов Предисловие к солдатам

0


Солдатская переписка 1812 года

Товарищи! Однажды при посещении инвалидов в Чесменской военной богадельне увидел я в саду десятка два стариков, громогласно между собою рассуждающих; посреди их, как вкопанный, стоял и с большим вниманием, разинув рот, слушал – в простой крестьянской одежде – молодой парень, который, как по справке оказалось, прибыв в Питер из низовых губерний на барке с хлебом, явился с собственным почтением и с поклоном от земляков к инвалиду Максимову, двоюродному его дедушке. Слово за слово, а наконец дошло, что внучок на очереди при первом наборе быть солдатом… Ну как тут старому, ополированному солдату молчать и не поумничать!.. Максимов по праву деда при сей оказии рассудил задать внучку спасительный совет; и беседа вышла мало сказать любопытная, но вразумительная и поучительная.

«О чем хлопочете, друзья сердечные?» – спросил я, подойдя к ним незамеченным. «Да вот будущего-то героя учим уму-разуму, – отвечал мне Максимов. – Дай Бог, чтоб эти два-три часа, проведенные им среди ветхих, изношенных воинов, на всю жизнь остались у него в памяти, чтоб он, поступя в царскую службу, сумел понять свои обязанности и оценить свое звание, чтоб, убегая пагубного соблазна, с успехом избегал бед и напастей, чтоб в делах службы при хорошем поведении был верен, усерден и неутомим и чтоб, получа чистую, пославши в могилу, за дружеский совет полновесное спасибо примолвил бы нам и Царство Небесное».

«Цель и желание воинству христианские, – заметил я. – Жаль, что приход мой не ко времю. Уроки ваши, кажется, кончились, а хотелось бы послушать».

«Вам ли слушать наши уроки, – подхватил Антонов, – ведь мы люди немудреные, нам и пряник сладок; главнейший, по солдатскому понятию, закон состоит в одной лишь осторожности, чтоб душа была чиста и покойна; кто бережет в себе этот драгоценный дар, не оскорбляет и не чернит небесную свою гостью, не заставляет ее унывать и страшиться суда Божьего, тому легко, весело и просторно! Вот и конец нашим урокам; надлежало приклеить к сведению мальчишки кой-какие побывальщинки – и за этим дело не стало. Как братья по кресту, вере и царской службе, мы рады молодым неопытным людям говорить матку-правду и указывать им прямой, безопасный путь. Понял – слава Богу!.. Не полезло в голову – жаль, а пособить нечем! Но если смекнул, да свильнул – не погневайся!.. Сама себя раба бьет, коль не чисто жнет».

«Исполать вам, разудалые старики! – молвил я, услыша здоровое и благонравное суждение. – А часто ли у вас бывают беседы подобного рода?» «Помилуйте, да у нас языку только и работа, а в минувшей чистой, честной службе вся отрада! Стоя одною ногою в гробе и занесши другую в могилу, чем бы мы себя могли утешить? Золото, серебро – не шевелит души; любовь подмасть нам чающей движения воды старушки – не греет сердца: все это чужое, не наше – и горе страдальцу, идущему к смерти без посошка чести».

«Славно, спасибо, друзья!» – сказал я, обрадованный, встретя в почтенных стариках правила, с которых и грамотеям не мешает брать примеры. «Постой же, ребята, – шепнул я сам себе, – стану вас подсматривать, стану все слышанное записывать и пущу книжечки две-три на всю Русь святую, ко всем ротным людям». И вот первая: чем богат, тем и рад!

Русский инвалид Скобелев.

Русского, родного, нашего рекрута, доколе он не оботрется, не ознакомится и не примет от старых солдат манеру, поступь и позитуру, без греха можно назвать – не в обиду будь сказано – пустою бутылкою, получающею и теряющею ценность от наполнения оной хорошим или дурным веществом; поэтому от первой встречи рекрута с мастером-начальником и с умным дядькою зависит вся будущая служебная жизнь его. Однажды, когда я и сам был молодым еще солдатом, фельдфебель всучил мне сынка, поначалу крайне плохого; но, не желая осрамиться перед опытными дядьками, я, правду сказать, крепко попринатужился, немного давал парню спать, а еще менее спал сам и – слава Богу! – добился толку: сынок мой вышел детина хоть бы по заказу! Помня следы, по которым и самого меня вели по сказанному, как по писаному, мне нехитро было направлять понятие его к пользам службы и к собственному его счастию – и вот первый вопрос сынка:

– Неужель, дядя, в самом деле правда, что на сражении наши с бусурманами бьют друг друга до смерти, стреляют один в другого, как в утку, от пули ни на шаг, от штыка ни на пядь и что страху ни в ком ни на маковую росинку? Если это так, за что же они сердятся, что делят? «Эге! Мой пострел далеко еще не поспел», – подумал я про себя и говорю:

– Ну, слушай. Война возгорается от разных причин: иногда за честь и веру, иногда за обиду; например, если б сосед с твоего загона увез копну хлеба иль сынишке твоему ни за што, ни про што врезал, что бы ты сделал?

– Ну о чем тут, дядя, толковать! – с улыбкою подхватил молодец. – В сусалы да под микитки – вот-те и вся недолга!

– Вздор, сынок, не так! Для нашего брата есть суд и расправа; ты должен просить по начальству, и если бы дело не решилось ниже, так со святою маткою-правдою можно идти смело – даже и к самому капитану-исправнику! Но где искать резону, как чужеземцы отнимут на море корабль иль иною какою-нибудь обидою всю Русь святую заденут за живое? А ведь отцу чувствительна праведная скорбь детей… Поэтому, чтоб утереть горькие слезы невинно потерпевших, государь прежде всего требует мирной разделки; но если супостат и ухом не ведет – ну, так не прогневайся, не туда потянул, порвал! «Война!» – прокомандует царь.

«Наших с затылка гладят!» – гаркнут православные и – заблещет роковое оружие, раздадутся песни победные, богатырские! Полетят в поле чести орлы и орлята, а там и потасовка… Вот тут-то молодой, разудалой солдатик знакомится с новыми, доселе незнакомыми ему чувствами – грозными, славными, сладкими! Здесь, принимая вид и форму истинного героя, он делается на всякое мгновение готовым в жертву святому делу, поручает участь свою воле Всемогущего Бога и при исполнении в точности получаемых приказов забывает решительно все, кроме священных обязанностей! Одним словом: он сам не свой! Причем даже и самое о жизни помышление есть уже тяжкий пред Богом грех и непростительное преступление.

Короче сказать: в войне – о жизни ни полслова! А страх умереть – участь пошлого глупца; впрочем, в подлой трусости – там и проку нет; арбузной только голове свойственно не понять весьма понятного апостольского слова: «Положен еси предел, Его же не прейдеши!»

Миллионами примеров утверждена и доказана эта истина, а вот случай, которому я сам свидетель.



www.reliablecounter.com
Click here



Яндекс.Метрика









0

Дружеский совет инвалида юным воинам

0


Солдатская переписка 1812 года

Кто вступает в военную службу по расчету, чтоб дослужиться знатного чина, разбогатеть и сделаться со временем вельможею, тот, торжественно говорю, никогда не будет у цели!.. И невозможно это: по такому расчету в первом же боевом деле придется или спрятаться, или попятиться… «Трус!» – гаркнут товарищи. «Трус», – шепотом повторят солдаты и – довольно! Заслуживший неавантажный титул этот дело свое кончил; смело, приятель, отправляйся на подножный корм! Напротив того, кто, возложа упование на Господа, безусловно пожертвовал собою службе, не думая о возвышении и помышляя исключительно о том только, чтоб священные права службы не страдали в его обязанностях, тот, в смысле простонародной сказки, на ковре-самолете перепорхнет в такие высокие терема, в которые даже и ворон костей пустого мечтателя и труса не донесет вечно. А чтоб более и более благоговеть к уставам службы, матери и постоянной благодетельницы всех с чистою совестью служащих, надобно понять высокое значение оной. Вот оно.

Служба есть величественнейший и священнейший храм веры, чести и славы русского народа. Он сооружен веками, скреплен силою христианской религии и огражден непреложною волею Всемогущего Творца! Сам монарх, помазанник Божий, в храме этом первый блюститель порядка. Божественное это здание при точном исполнении всех законами определенных условий верными сынами отечества как вечность прочно и как Кавказ непоколебимо. Чтоб обозреть громадный, исполинский этот храм, чтоб поразиться его красотою, его неподражаемою архитектурою и чтоб ознакомиться с постепенным его устройством, неизбежно надобно прочесть родную нашу русскую историю, но прочесть с сердцем, с чувством, с толком и – без сомнения – со слезами… Фундамент этого удивительного храма основан на костях предков наших; материал на усовершенствование его употреблен – чистая, пламенная любовь к Богу и государю, искренняя, детская приверженность к отечеству, слепое, безусловное повиновение к властям и мгновенная готовность к смерти; ремонт на поддержание оного требуется – честь, покорность, вежливость, благородное самоотвержение, храбрость, кровь и – жизнь!

Вот, друзья сердечные, как должно разуметь службу! Убедясь в этом справедливом и долговременным опытом оправданном мнении, на пути служебной жизни вы озаритесь светом Божиим, при котором далеко увидите сладкие плоды усердного труда своего, созревающие исключительно под влиянием постоянного стремления к пользам службы. После чего искренно желаю, чтоб известное и весьма частое в настоящий век выражение бабушек и тетушек: «Какую славную карьеру сделал племянничек! Как счастливо втерся в адъютанты внучок!» – не соблазняли доброго солдата, верного слугу царского. На галоп этот должно смотреть равнодушно; конец дело венчает: кто и тихо, но без остановки едет, тот далеко будет.

Человек благородного происхождения, в жилах коего течет кровь победителей Батыя, освободителей Москвы, истребителей внутренних беспорядков и спасителей отечества, без труда поймет совет мой, сердце его скоро вникнет в святые артикулы чести, славы и мгновенно вопьет оные. Но этого мало: рожденный быть начальником простого воина, должен он уметь развернуть понятие солдата, украсить ум и сердце его военными добродетелями, утвердить в нем святую веру, внушить важность присяги и приучить в мирное время к труду, в военное – к мужеству и славной смерти. Но чтоб производить все это с желаемым успехом, нужна полная доверенность товарищей; а чтоб счастливо приобресть оную, надобно самому быть примером в поведении и во всех возможных достоинствах, служить честно и верно… Если начальник коснулся пылинки, солдату принадлежащей, это значит, что он святотатственною рукою поразил утробу службы: солдаты тотчас измерили низость души его, и корыстолюбец навсегда лишился драгоценных прав, хотя бы он обладал мудростью Соломона и красноречием Давида. Соблюдая же образцовую чистоту в собственной своей особе и врачуя моральные повреждения в солдате, беречь его здоровье; за счет жизни ближнего не выслуживаться; в эпоху славы, в бою с врагом за грибами не ходить и не разнюхивать, где жарко, где холодно, где сытно, где голодно, где скудно, где роскошно, но идти с удовольствием и с доброю волею, куда позовут обязанности службы – и исполнять их свято.

Тяп-ляп клетки не сделаешь: везде нужно терпение, терпение и терпение! Превознесясь же выше оного и поборов все препятствия силою благородного самоотвержения, приведя себя с сей похвальной стороны в известность, будь уверен, что если отрады, награды и почести не догонят тебя на пути, так явятся на привале; но без воздания добрые дела никогда не меркнут, и «за Богом молитва, а за царем служба никогда не пропадают!»



www.reliablecounter.com
Click here



Яндекс.Метрика









0

Оставление Москвы

0


Солдатская переписка 1812 года

Бородинская битва всех и каждого из подвизавшихся в ней убедила в возможности обуздать несметного врага, с тяжкими оковами в Россию поспешившего. Поэтому мысль, чтоб мать городов русских Москва могла быть оставлена во власть неприятеля без нового кровопролитного сражения, решительно была чуждой всем воинам и каждому из крестоносцев[1], которые добровольно, отторгнув себя от плуга и мирных занятий, поспешили под общую хоругвь для зашиты любезнейшего отечества. Многие думали, а с ними и я, что скорее реки обратятся против своего течения и ближе быть светопреставлению, нежели горестному пожертвованию Москвою, таившемуся в исполинских замыслах царя и мужей, к славе России благим Провидением упроченных. Прилежный осмотр устраивающихся на Воробьевых горах батарей, передвижение войск с одной позиции на другую, различные приказания и распоряжения к жаркому, как казалось, делу, лично фельдмаршалом в этот день производимые, более утверждали в мнении, что следующий день будет днем торжества и славы русских воинов, за святое дело веры и чести всегда на смерть готовых.

«Здесь, в созерцании Верховного Судии, в лице древней первопрестольной столицы, – говорили богатыри наши, – покажем врагам уменье защищать святые храмы Господни и трон русского царя! Здесь узнают незваные гости, так ли легко овладеть драгоценным, заветным сердцем России – Москвою!» Но между тем, как воины на биваках, готовясь к смертному бою, точили штыки, притупившиеся в Бородинской схватке, на Военном совете решено было иначе…

Во время всей ретирады квартировал я вместе с исправлявшим должность дежурного генерала всех российских армий полковником П.С. Кайсаровым. Возвратясь довольно уже поздно из Военного совета, на который приглашены были первейшие генералы, он приказал мне приготовиться писать. Взяв бумагу и перо, я тотчас уселся; Кайсаров сделал то же, но, углубясь в думу, не говорил ни слова; я не сводил с него глаз. Молчание длилось, наконец он тяжело вздохнул, и слезы градом покатились по лицу его.

– Что с вами сделалось, отец и командир? – с живым участием спросил я его.

– Пишите! – сказал он.

– Я давно готов.

– Пишите: секретно.

– Есть!

– «Состоявшимся в Военном совете определением, для спасения России, пожертвовать Москвою…»

С этим вместе бросил я перо и в исступлении закричал из всей мочи:

– Вы шутите, Паисий Сергеевич! Возможно ли это?

– Вооружитесь терпением и продолжайте писать, – сказал мне Кайсаров. – Фельдмаршал дожидается бумаг и не уснет, не подписав их.

Скрепя сердце, кое-как кончили мы рано все, и, к сугубому удивлению моему, Светлейшим подписаны были все повеления, за которыми, отправя по принадлежностям, мы всю ночь напролет не сомкнули глаз. Кайсаров несколько раз принимался оплакивать, разумеется, одну только столицу; я же, признаюсь, в простоте сердца рюмил за всю Россию; мне казалось, что ежели за Москву не полилась кровь рекою, так на что же и кровь-то в жилах нашего брата, солдата…

Сладко сердцу русскому хранить в себе бессмертные имена героев, в столь критическую минуту подавших спасительные мнения свои в Военном совете. Слава дальновидности вашей, мудрые политики, самим Богом вдохновенные! Священные надежды ваши оправдались в полной мере, но вы, беспардонные друзья славы, не хотевшие пережить губительного уничтожения и изъявившие решимость лечь костьми у стен Москвы, вы возродили во мне желание и в горнем мире быть бесконечным вашим ординарцем, чтоб в душевных восхищениях иметь вечное, неистощимое богатство.

Наконец плачевный час приблизился и наступило горестное 2 сентября 1812 года.

Всей свите объявлено, что фельдмаршал поедет чрез Москву с одним только адъютантом; после этого каждый властен был избрать путь по собственному желанию. Меня же, как постоянного спутника, Кайсаров пригласил с собою, и в 8 часов мы отправились.

Нужно ли описывать горесть нашу, взирая на осиротевшую мгновенно Москву? Нужно ли говорить о любопытстве страждущих в неведении о судьбе своей жителей, которые, не постигая сугубой беды, делали нам различные вопросы: «Далеко ли французы? Скоро ли будет сражение?» Они присовокупляли, что многие жители сбираются в предстоящем деле участвовать лично собою, но по неудовлетворительным ответам и по бледным, отчаянным лицам нашим легко бы можно было угадать, в чем дело; но как угадать, что русские Москву оставляют без выстрела?

Проезжая мимо дома княгини Н-кой, в котором хозяйничал гвардии ротмистр С-кий, увидели мы, что он, разбирая достоинства (как после оказалось) столетних вин, лучшие приказал выносить в готовый к отправлению фургон, а прочие пускал чрез окно на мостовую.

– Чем согрешили бедные бутылки? – спросил его Кайсаров.

– Я истребляю вина! – отвечал С-кий, и полдюжины бутылок полетели тою же дорогою вместе со словом: – Не угодно ли подкрепить силы завтраком, который подается?

Хотя аппетит и не был нашим товарищем, но промочить вином запекшееся от крови горло, признаюсь, крайне было кстати. В передней и в зале нашли мы огромные бутылочные батареи; по разбитым стеклам трудно было пройти в гостиную, а из пролитого вина сформировалось сущее болото.

– Слава Богу, что ничего нет легче, как бить бутылки! – сказал С-кий. – А это и делает, что французы не выпьют капли вина предков моих[2].

«Ежели здоровьем дорожат и те люди, которые под колпаком вечно блаженствуют, так нам оно на этот раз преимущественно дорого; а – что ни говорите – вино к доброй физике важная принадлежность», – подумал я. В две минуты весь конвой Главной квартиры, за нами следующий, нагрузился бутылками. Оставя С-кого, поспешили мы в Успенский собор, где рыдающий священник отслужил нам молебен. Тогда Кайсаров заехал проститься с приятелем, который в Бородинском сражении лишился ноги, а я с конвоем отправился по назначению. Обгоняя несколько полков, узнал я, что они, по их мнению, следовали для обхода неприятеля на Звенигородскую дорогу[3]… Солдаты мурлыкали песни, офицеры бодрились, и все спешили, как на званый пир. Пожелав этим защитникам Москвы счастливого пути, чтоб не проболтаться и не изменить порядка, ускакал я вперед. Миновав заставу, я и конвой Главной квартиры спешились, стали на колени, помолились крестам, горящим на золотых маковках Божиих храмов Москвы белокаменной, и, простясь с родною Москвою, пустились по Рязанскому тракту, не видя Божьего света.

В селе Карачарове в 1806 году формировался 26-й егерский полк, в котором состоя на службе я содействовал храброму и благодетельному его шефу (ныне покойному) генерал-майору И.М. Эриксону в устройстве всего внутреннего порядка; за труд этот я облечен был в лестное звание кавалера: я был всемилостивейше пожалован орденом Св. Анны 4-й степени. Этого одного достаточно для того, чтобы село Карачарово сделалось мне на всю жизнь памятным. К довершению удовольствия, квартира мне отведена была у доброго, кроткого и щедрого мешанина. Надобно вам сказать, что повара я не имел и – что и того хуже – частенько недоставало у меня финансов даже и на кусок битого мяса; добрые хозяева видели неутомимые хлопоты мои, видели угнетающий меня недостаток и вызвались давать мне стол за такую цену, за которую, по чести, и пуделя моего досыта накормить было бы мудрено. Я видел ясно, что поступок честных этих людей – плод христианского милосердия. «Гордость не уместна, – шепнул мне желудок, – не отказывайся, при средствах умей быть благодарным, а остальное предоставь Богу». Одобря благой совет неразлучного, а часто и неумолимого этого спутника, без дальней церемонии принял я предложенные три блюда и, дав при разлуке каждому члену доброго семейства взамен ходячей монеты поцелуев по сту, отправился на покой.

«План Кутузова для жителей Москвы остается непроницаемым, а в Карачарове о сдаче матушки белокаменной, вероятно, и понятия не имеют, – думал я. – Поспешим же спасти доброе семейство… Вот минута к благодарности!» Но не тут-то было: у сметливых подмосковцев чутье хорошее – они накануне еще, уложа все свои пожитки, приготовились к походу и с первым появлением ретирующихся полковых обозов, оставя родные кровы, отправились куда глаза глядят.

По беспорядку в доме легко мог я судить о поспешности добрых друзей моих: бочки, кадки, горшки и старое даже платье было разбросано в сенях, избе и горнице. Я осматривал хаос этот с сердечным прискорбием. По влиянию свыше, без сомнения, имел я любопытство обойти не только главное строение, но даже все чуланчики и все коморки; взглянув в одну из них, я крайне удивился, увидя образ Скорбящей Божией Матери в серебряной ризе, второпях, без сомнения, забытый. Судя о предопределении судьбы по разуму предков, я убежден и верю, что без воли Божией не спадет и влас с главы человека. Я отнес прямую причину подстрекавшего меня любопытства к делу Провидения; почему, приложась к святой иконе и взяв ее, я следовал далее[4].

В маленькой деревеньке Жилиной нашел я Светлейшего, расположившегося там на ночлег; некоторые скорописцы и чистописцы, в числе которых был и я, вошли к нему с бумагами.

За столом простой крестьянской избы, углубленный в тяжкую думу, сидел маститый Вождь, на раменах которого тяжелела участь погибшей Москвы и сетующей России. Как орел добычу, так обозревал он карту и, без сомнения, умышлял переход с Рязанской дороги на Калужский тракт; следовательно, в его замыслах формировалась мысль о совершенном истреблении полчищ исполина, всей Европе страшного.

Повеся голову, стояли мы как приговоренные к смерти и, храня могильное молчание, ограничивались одними лишь (до неосторожности, впрочем) тяжкими вздохами; мы не шевелились, но Вождь посреди думы изредка на нас посматривал. «Я и без вас знаю, что положение мое именно то, которому не позавидует и самый последний из русских солдат, – сказал Вождь. – У меня более всех причин и вздыхать, и плакать, но вы не могли придумать ничего хуже, как грустить в лице человека, с именем которого настоящий случай пройдет ряд многих веков и которому, ежели уже бесполезны утешения, еще менее нужны вздохи… Оставьте меня!..»

Не знаю, упредила ли бы ружейная пуля ту поспешность, с какою вылетели мы из избы, но это случилось не совсем счастливо: Н.Н., задев ногою за порог, повалился со всего размаха в сени; я, в надежде перескочить через него, потерял равновесие и ударился в стену лбом, отчего возвратился на бивуак с преузорочною раною, весь в крови. Падение наше произвело суматоху, и на грозном челе спасителя отечества, без сомнения, породило мгновенную улыбку, но для меня роковое 2 сентября 1812 года памятно: оно запечатлено моею кровью!..

Примечания:

[1] Все земское ополчение имело на шапках знамение креста. Автор.

[2] Случай этот поместил я здесь, собственно, потому, чтоб сказать об угощении, какое русские готовили французам. Автор.

[3] Обер-офицеры и нижние чины не знали настоящих причин к движению. Автор.

[4] Эта Св. икона Божией Матери сопутствовала мне во всех походах и опасностях, и, к радости добрых хозяев, я возвратил ее накануне праздника Светлого Христова Воскресения в 1817 году при следовании с Рязанским пехотным полком чрез Москву во Владимир. Автор.



www.reliablecounter.com
Click here



Яндекс.Метрика









0

Рязанский пехотный полк при Реймсе 28 февраля, 1 и 2 марта 1814 года

0


Солдатская переписка 1812 года

28 февраля 1814 года, в 3 часа утра, весь наш корпус был уже готов, и каждая часть оного, согласно диспозиции, взяла свое направление к стенам города. В пять часов дан сигнал к штурму. Ура! – и русские в Реймсе. Французы покинули его, едва успев сделать с сотню выстрелов из пушек и столько же из мелкого оружия. Кавалерия наша полетела преследовать бегущего неприятеля, но часть пехоты, вторгшаяся в город чрез стены его, заметив посреди свойственного подобным случаям беспорядка, что французские солдаты, засевшие в домах, сделали несколько выстрелов из окон, дозволила себе небольшую вольность, то есть вздумала поживиться имуществом обывателей. Мирные жители не остались спокойны в своих убежищах: смятение увеличилось, стрельба по улицам, а частью и в домах произвела всеобщий страх, и вопль бедного человечества достиг нежного, благородного сердца графа Сен-Приеста. Мгновенно прискакал генерал этот к полку моему, который, вступив в Реймс чрез городские ворота со стороны Ретеля, стоял взводной колонною в ожидании приказания, как вкопанный.

«Остановите, г. Скобелев, дерзость, вредную чести нашего оружия, и вместе будьте благодетелем города!» – были слова графа, мимо меня проехавшего.

Разделяя в полной мере душевную скорбь этого отца-командира, я назначил ближайший к нам дом своею квартирою и сборным пунктом и, не теряя ни минуты, раскомандировал весь полк при надежных частных начальниках и даже унтер-офицерах. Отряды эти получили приказание: всех найденных с отнятыми вещами забирать под стражу и отводить ко мне. Через несколько часов ангел мира, добрый наш граф, осуша слезы мирных граждан, дал средство презиравшим низкую корысть и внимавшим единому гласу начальства рязанцам восстановить в городе совершенную тишину и удовлетворить жителей. Каждая вещь из моей квартиры была возвращена настоящему владельцу, общая безопасность была устроена – и радостная улыбка благодарности явилась на лицах граждан взамен недавнего трепета.

По водворении совершенного спокойствия я как чиновник, облеченный в звание реймского коменданта, должен был принимать депутацию, пришедшую ко мне с изъявлением благодарности и с приглашением на обед в следующий день. С вечера отдан был по корпусу приказ о церковном параде для принесения благодарения Богу за счастливый штурм.

1 марта, в 8 часов утра, все войска (кроме шести прусских батальонов, расположившихся по окончании штурма по Суассонской дороге) вышли в поле, отслушав молебен и получив дислокацию, и разошлись по селениям в окрестностях Реймса для временного отдыха. Мой полк по просьбе реймских властей оставлен был в городе для содержания караула. Штаб- и обер-офицерам и нижним чинам положили двойную порцию; мы надеялись провести время приятно и весело, но вышло иначе.

В начале 11-го часа со всем полком возвратился я на городскую площадь, окружающую Реймскую церковь, славную по венчанию на царство королей французских. В ней граф слушал Божественную литургию.

По неизвестности о числе постов нельзя было сделать расчета караулу. Мэр города, захлопотавшись о предстоявшем угощении, не мог скоро ко мне явиться. Старый дежурный по караулам, Рыльского пехотного полка майор N., был в дружеской беседе за завтраком у хозяина отведенного ему дома, а я в ожидании того или другого нашелся в необходимости, составя ружья в козлы, приказать солдатам ходить свободно.

В половине 12-го прусский конный солдат прискакал на площадь и, спрося главного из офицеров, донес мне, что генерал Яго разбит наголову и что все прусские батальоны, расположившиеся на дороге к Суассону, не ожидая неприятеля, занимаясь мытьем белья на реке без боевой амуниции, при мгновенном появлении французской кавалерии частью изрублены, а частью захвачены в плен, и весьма немногие из бывших в караулах ретируются с генералом без всякой надежды к спасению. Я поспешил с этою неприятною новостью в церковь и, донеся о ней графу Сен-Приесту, получил в ответ, что тревога эта произведена, вероятно, французскими партизанами, пришедшими со стороны Эперне, но что ни армии французской, ни корпуса от Суассона, занятого союзными войсками, ожидать нельзя. Если же партизаны, в чем нет сомнения, без пушек, которых чрез лес провести невозможно, воспользовались оплошностью генерала Яго, в таком случае последний сам виноват. Едва возвратился я с этим ответом, как другой вестник скорби объявил мне, что французы, в большом числе преследующие пруссаков, могут овладеть городом, если против этого не будут приняты скорые меры, что они от форштадта не далее полумили и что орудия наши, тут поставленные, сделаются их добычей.

Терять время на расспросы было неуместно, и потому, отослав вестника этого к графу Сен-Приесту, скомандовал я немедленно: «В ружье! Бегом! Заряжай ружья!» Чрез несколько минут был я за воротами; еще минута – и за форштадтом. Генерал Яго ретировался в каре, солдаты его, невзирая, что половина из них была в мундирах, а прочие в одних рубашках, иные даже босиком, дрались как львы. Их преследовали от трех до четырех тысяч человек конницы, из которых некоторые хлопотали около наших орудий – роты подполковника Тимофеева, – стоявших за форштадтом, и старались их откатить на свою сторону. Появление мое уменьшило дерзость натиска неприятеля на Яго, а высланные к ветряной мельнице стрелки принудили его, поворотя назад, скакать без оглядки.

Выстроив из одного батальона моего полка каре и оставя другой у форштадта по разным пунктам, желая показать тем, что мы довольно сильны, я шел прямо за неприятелем. Генерал был верхом, без седла, но это не отнимало у него вида, свойственного герою. Поравнявшись со мною, он испустил жестокую брань; я не знаю по-немецки, но знаю, по крайней мере, что она не ко мне относилась. Безопасность, которой он достиг, не стерла скорби с лица и не утешила растерзанного его сердца: он потерял целую половину своих храбрейших воинов. «Да утешит Господь Бог сраженную праведным горем душу твою, – подумал я. – Впрочем, партизану-французу без пушек дать над собою такой важный верх почти непростительно!..» Не успел я еще кончить этого размышления, как выстрел из неприятельского орудия прислал мне фунта в три визитный билет.

Это взяло меня за живое! Я сожалел, что не имел средств отплатить за эту вежливость тою же монетою, и, остановясь чинно, послал к графу Сен-Приесту донести, что до пяти тысяч кавалерии и две действующие пушки, в виду моем у самого леса находящиеся, должны предводителем своим иметь не партизана. Граф прибыл немедленно. Несчастье генерала Яго тяготило его душу, он решительно не знал, с кем должны мы иметь дело, и не мог себе представить, какими путями пришли столь мало ожидаемые гости, вовсе не предполагая, чтобы союзные войска, выступя из Суассона, оставили его без сведений о столь важной перемене, что, к несчастью, как явили последствия, было, кажется, справедливо.

Имея пред собою конную цепь, неприятель стоял спокойно, орудия смолкли. Это был авангард, решившийся в ожидании армии вести себя скромно, а между тем и наши обстоятельства постепенно улучшались. Войска из селений возвращались. Генерал-майор Эмануэль прискакал с Киевским драгунским полком прежде всех и выслал взаимную цепь. Городовой караул в числе 600 человек, назначенный в стрелки, поступил в мою команду. Первому батальону вверенного мне полка приказано занять мызу (деревню или фабричное строение – верно сказать не могу) в двух верстах от города, у самой реки Весле лежавшую, а третий по-прежнему остался в резерве у форштадта. Тогда уже подошли и другие полки, все приняло оборонительный вид, недоставало только сведения, с кем судьба определяет бой и не нужно ли действия наступательного. Граф желал иметь языка – и чрез несколько минут конвойный казачий офицер притащил к нему одного француза, схваченного в цепи. Не знаю, приказано ли так было сказать или глупость француза была причиною, что мы вместо самого Наполеона, по уверению этого чудака, мнили драться с Мармоном, полагая вместо 70 тыс. войска не более 12 тыс. и не теряя поэтому надежды растрепать его в клочки.

Корпус наш имел под ружьем до 14 тыс. человек опытного войска, причем граф Сен-Приест, разумеется, не боялся Мармона и не думал о ретираде, что одно, по существу дела, ему предстояло, а поэтому и все наши распоряжения далеко не соответствовали плачевной развязке, нас ожидавшей… Не дело подчиненного судить об ошибках начальника, да и сердце мое не способно находить их в поступках графа, всеми нами обожаемого; в довершение он и на одре смерти не мог признать себя виновным. Как бы то ни было, но войска наши собрались, общее распоряжение сделано, каждая часть заняла свое место, и все еще было тихо. Объезжая вверенный мне правый фланг цепи с офицером квартирмейстерской части князем Голицыным, приметили мы, что стоявшие в перелесках колонны удвоились, что в орудиях оказалась большая прибыль и что с дороги вправо – то есть на левый наш фланг – тянулась новая кавалерия. Вскоре неприятель открыл в правый наш фланг небольшой огонь из орудий, наши немедленно стали отвечать. Граф, сопутствуемый отличавшей его неустрашимостью, объезжая стрелков и приближась к посту моему, в несомнительной надежде на верную победу, шутя, сказал мне: «Я уверен, Скобелев, что пункт, батальоном твоим занятый, как важнейший в нашей позиции, отдашь ты не прежде, чем я Реймс!» «Куда прикажете мне ретироваться в таком случае?» – спросил я. «Правда, – отвечал граф с улыбкою, – тебе бы оставалась тогда одна дорога… в небо; но ретирады не будет!» И с этим словом ускакал прочь.

Вслед за этим прибыл ко мне шеф 34-го егерского полка генерал-майор Бистром 2-й с формальным уже приказанием, чтобы батальон мой отнюдь не оставлял лежащего строения и что граф, соображаясь с движением неприятеля, в случае надобности сам лично даст новое повеление. Едва успел генерал передать мне приказ, как французские батареи, бывшие в лесу, открыли совершенный ад. Кавалерия повела атаку на левый наш фланг, и неприятельских войск представилось в том пункте до 20 тыс. Стрелки наши были мгновенно изрублены, кроме 160 человек, ближайших к моему батальону и к нему примкнувшим. Все вдруг изменилось: войска наши были немедленно сбиты, артиллерия в ретираде чрез форштадт брошена; все мчалось назад, ставя на каждом шагу один другому препятствия, и менее нежели в пятнадцать минут, кроме меня с батальоном Рязанского полка и спасшихся стрелков, войск наших перед городом решительно не оставалось. Опасность была очевидна, путь к спасению моему лежал единственно чрез форштадт, занятый уже неприятелем, а от дороги, по которой войска наши чрез час после этого потянулись, отделен я был широкою рекою Весле. Пехоты против меня не было, надлежало обороняться от конницы. Генерал-майор Бистром 2-й, совсем не ожидавший подобной суматохи, ускакал спасать свой отступавший полк, и надежда на Бога оставалась мне единою звездою. Став в каре, не успел я сделать нужных приказаний касательно успешного заряжания ружей стрелками, нарочно для сего внутрь каре поставленными, как грозный строй кавалерии понесся на меня в атаку. Некоторые малоопытные солдаты, особливо других полков, едва от смерти избавившиеся, смешались, заохали, но этот беспорядок скоро был исправлен: я приказал строго, под угрозой лишения живота, соблюдать молчание и без моей команды не стрелять. Выждав французов на верную дистанцию, попотчевал я их неспешным, но верным и цельным батальным огнем. Удачные выстрелы на этот раз вполне отвечали моему ожиданию. Кавалерия была, как надобно думать, новая, неопытная; слетевшие вниз до ста человек не имели сил усугубить ревность в других, а более и более увеличивавшийся огонь давал им чувствовать, что о пощаде человечества думать нам было не к месту. Они поколебались, приостановились, дали нам средство убить еще несколько десятков – и поворотили налево кругом. Воспользовавшись этим мгновеньем, я скорым шагом пошел к форштадту: мысль, что умру одною саженью ближе к матери России, оставалась мне в эти минуты единственною отрадою! Четыре орудия неприятельской конной артиллерии, пропустя свою кавалерию, дали по мне залп картечью, чем хотя и не мог я быть остановлен, но неминуемо был бы сокрушен, если бы по влиянию свыше не решились они на новые атаки, которые после первой были для меня, так сказать, игрушкою. Я отразил другую и третью; картечи, однако же, нанесли мне урон: более 50 человек моих сослуживцев пали с честью, а форштадт от меня был не ближе версты. Некоторые из числа отличнейших офицеров со всевозможною деликатностью давали мне чувствовать, что как пункт, к коему мы ретировались, занят уже неприятелем, то гибель наша решительно неизбежна, но, что сдавшись в плен, мы спасем отечеству людей, осужденных умереть без всякой пользы. Сердце мое не могло быть с этим согласно, но приговор осьмисот человек к очевидной смерти казался мне весьма жестоким и даже несправедливым. Тяжкая печаль упала на мое сердце, и я, признаюсь, начал уже колебаться. В это время лейб-гвардии Семеновского полка поручик Волков с казачьим офицером примчали ко мне на солдатской шинели смертельно раненного графа Сен-Приеста, который, видя критическое положение Рязанского батальона, забыв о собственной опасности, не примечая и того, как он со всех сторон был окружен неприятелем, любуясь, как говорил он после, на батальонное гвардии своей[1] ученье с порохом, оставался по сю сторону города при выше названных офицерах, коих благородный подвиг и примерная неустрашимость выше всех похвал. Едва плачевный кортеж этот успел вступить в каре – новая атака! Но сия, равно как предшествовавшие ей и две за сим следовавшие, с помощью Бога отражена с превосходным успехом.

«Спасите честь мою, любезный Скобелев! – сказал мне граф. – Не хочу скрывать от вас, что в случае моего плена она в опасности; смерть же презирать, если бы я не умел прежде, то выучился бы у храбрых наших рязанцев».

Сердце мое облилось кровью. «Ваше сиятельство, – отвечал я, – с честью не только предстоящая смерть, но и всемирное разрушение разлучит нас несильно! Клянусь за себя и за всех моих товарищей, что священная для нас особа ваша будет только тогда во власти неприятеля, когда последний из нас, решившись пролить за вас всю свою кровь, падет со славою, какую предоставляют нам Божий Промысел и наша обязанность!»

«Повторите клятву мою, друзья! – сказал я, оборотись к моим сотоварищам. – Пошлем купно теплые молитвы к Господу, да явит он над нами новый опыт неисчислимых своих милостей к верноподданным царя русского; да прольет он в грудь нашу новые силы, новое мужество и да поставит дух и мысль нашу выше всех окружающих нас бедствий! До этого мы показали, как русские дерутся, теперь покажем, как они умирают!»

Кивера с голов слетели, все, перекрестившись, воскликнули: «Клянемся!» Опрокинув две атаки, мы приблизились к форштадту. Неприятель, нас преследовавший, или по случаю наступившей темноты, или видя нас совершенно отрезанными, оставлял нас войскам, бывшим впереди. Все главные силы Наполеон переправил чрез Весле посредством понтонных мостов в двух, если не ошибаюсь, пунктах. Блокировавшие же Реймские ворота, с правой их стороны находившиеся, не ожидая видеть с тыла грозной горсти десницею Всевышнего предводимых москвичей, при громе оружия, по счастью ими не замеченного, все свое внимание устремили на город. Не теряя ни минуты, я распорядился и, оставя графа на попечение храброго майора Роговского, отделя ему взвод, с остальными затем, сделав залп из ружей, бросился в штыки. Пораженные этой внезапностью неприятели, не имея на удивление и секунды, бросив свои пушки в соседстве с нашими, стремглав разбежались в разные стороны. Некоторые из них кидались в реку, город с форштадтом разделяющую; некоторые же, осмелившиеся сделать шаг к сопротивлению, были переколоты.

Со стен города производилась стрельба занимавшим его 3-м батальоном моего же полка, бывшим в резерве, которым, равно и остававшимся по сей час в городе Киевским драгунским полком, командовал генерал Эмануэль.

Общий порядок по корпусу пресекся, и, несмотря на хлопоты квартирмейстерских офицеров, к сохранению людей весьма сильно содействовавших, немногие ретировались полками. Эмануэль видел, что, если он оставит город, не дав времени всем клочкам нашего корпуса отойти на безопасное расстояние, в таком случае они будут верною жертвою неприятеля.

Я с первым батальоном полагался в плену. Некоторые из войск наших, засветло еще ретировавшиеся, видели мое положение и простились со мною; но – что всего хуже – о корпусном генерале не было у них сведений. Уныние овладело всеми, один только Эмануэль, духом неустрашимости вознесшись выше опасностей, действовал как прямой герой и, подвергаясь явным опасностям, подобно орлу, с полета блюл общую пользу.

Груди своей и голосу, которому цену узнал в эту только минуту, обязан я тем, что стрелявшие со стен города осиротевшие рязанцы, коим темнота препятствовала различать своих от неприятелей, не истребили до конца победоносных моих спутников. Пуля в шпору и жестокая контузия в левую руку удвоили мой крик, который наконец был услышан и распознан. Пальба прекратилась, ворота отперты – и мы спасены! Граф Сен-Приест тотчас был положен в коляску, а храбрый Эмануэль, отдав справедливость мужеству рязанцев и приказав мне защищать город еще по крайности с час, потянулся за корпусом. Минут через пять после этого один из граждан города, человек средних лет и благородной наружности, которого я накануне видел в кабинете у графа Сен-Приеста, прибежал ко мне и объявил, что французы вошли уже в Шалонские ворота и что чрез полчаса полк мой будет истреблен, если не поспешит оставить город. В истине этого сомневаться было некстати; к тому же я защищал не крепость: целью моею было спасение ретирующихся, из которых и последние по расчету во времени должны уже были находиться, как говорят трусы, «на благородной дистанции». Вследствие этого приказал я командовавшему 3-м батальоном капитану Гонсбургу, собрав сколько возможно поспешнее стрелков, бывших на городской стене в разных пунктах, следовать на Бериобак, а сам с 1-м батальоном и весьма малою частью людей 3-го, не теряя времени, отправился вперед. Благодетельный француз, пожимая мне руку, говорил, что считает себя счастливым, имев случай оказать столь благовременную услугу русским, ибо в настоящую войну полагал их в службе законного своего короля. Он вел нас по узким переулкам, заклиная всем, что есть свято, соблюдать тишину. Все было мертво. Мы приближались к воротам, как вдруг шум шедших по большой улице французских войск сделался разительно слышен; было тепло, но мороз подрал меня по коже. Страх быть в новой западне соединился с темнотою ночи, сопутствуемой небольшим дождем и представившей нам гробовую мрачность. Чрез пять минут, в которые мы стояли подобно могильным камням, все стихло. Проводник наш объявил, что чрез ворота спасения нет, потому что они должны быть заняты французами. Мы поворотили в другую сторону и, бродя четверть часа, вышли наконец к калитке, в городской стене устроенной. Отворя ее, проводник обнял меня, пожелал счастливой дороги, рассказал, как идти, и, заключив, что все служащие у графа Сен-Приеста близки его сердцу, с быстротою молнии побежал к 3-му батальону, который, встретясь с нашим избавителем, равномерно ему же обязан был своим спасением. Жаль, что фамилия этого посланника Неба мне неизвестна!

Оставя город, шли мы к дороге полем. Люди часто падали, но падали молча; вскоре услышали мы и голоса человеческие: это были конные неприятельские разъезды – караул у ворот окликал их. Дорога лежала от ворот, следовательно, была уже недалеко, но благоразумие требовало пробираться далее полем. Мы отошли уже, наверно, на расстояние более шести верст, как все смолкло и один только голос поющего человека был слышен. Голос время от времени становился слышнее, и наконец можно было узнать мелодию напева русской песни. Тут мы отдохнули душою и с свободным сердцем возблагодарили Бога за чудесное наше спасение. Прежде, однако, нежели приступлю к дальнейшему повествованию о нашем походе, не лишним будет сказать, откуда происходил русский голос, нас столько обрадовавший.

В начале вышеописанного сражения выехал ко мне на верховой весьма ленивой лошади мой денщик Голиков с водкою и закускою, присланными мне мэром города. Так как в то время ни то, ни другое не приходило на мысль, то и оставался он при мне в ожидании моего аппетита. За полчаса до свалки, как фигуре вовсе бесполезной, приказал я ему отъехать к обозу. Приказ этот принял он с огорчением и – остался. Чрез несколько минут, увидя его опять при себе, я повторил, как казалось, благотворный для него совет мой, но он отказался наотрез, заявив, что умрет при мне, и остался. Первые две атаки, по уверению солдат, выдержал он храбро, но после второй, когда услышал ропот на судьбу и приговор нескольких голосов к неминуемой смерти, храбрец рассудил, как говорится, навострить лыжи и с этим намерением вывалился из каре, но, к несчастью, в самое то мгновение, как третья атака неслась на нас с ужасным криком и, казалось, с большею надеждою на верное поражение. У Голикова лошадь, как я сказал выше, была ленивая, шпор и плети он не имел, а удары поводом Буцефал его принимал за шутку; при такой поспешности, разумеется, он находился на небольшом от каре расстоянии. Два француза, сами собою или нарочно посланные, потянулись за ним, полагая, может быть, в нем начальника, спасающего жизнь свою для грядущей славы. Тщетно рыцарь мой старался поколебать постоянство своего, нечувствительного к опасности, спутника: он при всех усилиях всадника пребывал равнодушным. Это, однако, не помешало тактическим соображениям Голикова: он поворотил к берегу и при самом приближении преследовавших его врагов прямо чрез голову животного бросился в реку, получа саблями две легкие раны в спину, на которой лежал походный с закусками кожаный буфет… Французы, дав по Голикову два пистолетных выстрела и ранив его, возвратились, а скакун со свойственным ему равнодушием преспокойно кушал траву. Чрез несколько минут мы подошли к роковому для моего слуги месту. Солдаты, увидя лошадь без всадника, а на седле знаки невинного претерпения пострадавшего завтрака, причли и Голикова к равному жребию и единогласно воскликнули ретивому слуге вечную память, но кончилось не так. Сбросив с себя верхнее платье и удержав остатки упомянутого буфета, Голиков благополучно переплыл реку, выпил оставшиеся в уцелевших графинах водку и вино, вышел на большую дорогу и, улегшись под деревом, уснул богатырским сном. Очнувшись в полночь и не видя зги Божьей, а еще меньше зная, куда ему направить путь свой, признал он за лучшее из всего худого затянуть с горя песню. Странному этому случаю мы почли себя некоторым образом обязанными, ибо вступили на большую дорогу прежде, нежели могли себе это дозволить. Без сладкозвучного этого сигнала Бог знает, сколько и где бы мы еще бродили.

В заключение долгом поставлю присовокупить, что в описании моем есть, без сомнения, недостатки и даже погрешности относительно других частей нашего корпуса и движения наполеоновской армии. Пределы мои были слишком тесны для объема того и другого. Не могу без душевного прискорбия вспомнить о графе, встретившем здесь злополучную участь. К сожалению всех, его знавших, а следовательно, и ценивших его достоинства, он скончался чрез шестнадцать дней после Реймского дела. Подробностей же о событиях 1 марта надлежит искать не у меня: я изложил только то, что слышал собственным ухом, видел собственным глазом.

2 марта было еще темно, как мы пришли в Бериобак. Я тотчас явился к прусскому генералу Йорку, командовавшему авангардом Блюхера. Этот отличный полководец говорил со мною по-русски. Получа от него приказание следовать к Лаону и подходя к батальону, у реки Эне мною оставленному, первую отраду встретил я в том, что в самое это время примкнул к нам и остаток 3-го батальона, прибывший из Реймса.

Рассвело. Я увидел храбрых моих друзей, товарищи увидели меня, и все офицеры и солдаты бросились мне навстречу. Слезы радости лились у каждого – и каждый с сердечным умилением вспоминал о том, из какой опасности чудесно избавлен.

«На колени, друзья! – были первые слова мои. – Прежде всего возблагодарим Бога, милосердие Свое нам явившего. Кто прожил 1 марта, тот перестал принадлежать себе, но обратился в неотъемлемую собственность Провидения!»

При душевных излияниях к Царю царствующих тот только не умеет плакать, кто от колыбели до могилы шел по розам; но мы едва вышли из колючего терния, а потому и неудивительно, что рыдания часто прерывали мою ораторию.

Священника с нами не было: я прочел молитву, по окончании которой чистая радость зашумела в воздухе. Воины, прижимаясь сердцем к сердцу, едва верили спасению, столь счастливо над ними совершившемуся. Разделяя восторг этот вместе со всеми и порознь с каждым, я, без сомнения, был в наисчастливейшем положении, но это тем более изнурило мои силы, истощавшиеся до последней степени. Тридцать шесть часов оставался я без сна и пищи – и двадцать из них не переставал действовать всеми способностями души и тела; к тому же от удара в артерию левой руки чувствовал я неимоверную боль, что вместе образовало во мне совершенного мученика. Обоз был впереди, но товарищи мои, вынув из ранцев своих заветный запас, составили для меня превосходный завтрак, подслащенный бутылкой славного шампанского. После этого, под благотворною бдительностью прусского авангарда, решился я дать людям отдых и, воспользовавшись им, отправился в дальнейший путь хотя и в болезненном, однако же в гораздо лучшем состоянии.



www.reliablecounter.com
Click here



Яндекс.Метрика









0

Необходимость истинного просвещения для простолюдинов

0


Солдатская переписка 1812 года

Откланявшись «Библиотеке для чтения» и отрекомендовавшись снова в приязнь старому другу, штыку, лишь только взялся я укладывать в походный чемодан памятные записки и упрямого, непримиримого врага моего, грамматику, добрый приятель К-вский – как сон в руку – шасть в кабинет.

– Ты едешь? – спросил он меня.

– И не думаю еще! – отвечал я.

– К чему же эти сборы?

– Закупориваю все соблазны, то есть все орудия грамоты, которою наказал меня Господь Бог за тяжкие грехи!

– Помилуй, любезный, не стыдно ли тебе роптать на благородную страсть?

– Ты балагуришь, а мне с этою благородною страстью, право, не до шуток, – продолжал я. – Проводя нередко ночи без сна, дни без пищи, я бьюсь, как рыба об лед, не зная, где поставить кавычку, где ерок. Но если бы ты ведал, с каким страхом и трепетом повергаю я статьи мои на рассмотрение цензора и как страдаю, когда чадо сердца моего из типографии является в свет, – уж, верно, повторил бы нравоучение сорокалетнего друга моего, Кремнева, который, явясь ко мне, по словам его, «на побывку» и увидев непрерывную борьбу и хлопоты мои с грамотою, сделал следующее и, кажется, весьма благоразумное замечание: «Я радовался прежде, видев в вас смолоду охоту учиться, думая, что грамота пригодится вам про себя; но теперь, как вы стали писать про других – плачу за вас. Батюшка Иван Никитич… воля ваша, а на этот раз вы больно проштыкнулись! Ну какой резон трудиться день и ночь для того только, чтоб вас осудили, осмеяли? По-нашему это значит: не было печали, да черти накачали! Мы грамотеи темные, а слыхали от многих и знаем, что Карамзин разжевал русское слово да и в рот всем положил, но нашлись же люди, что и его побранивают!» «Ты прав, Данилыч! – сказал я Кремневу. – Встречать собственным лбом чужие пули – проделка трусу не совсем веселая! Но писать, не учась, в тысячу раз скучнее». Сказал … да в ту же минуту и отправился писать. Теперь суди! Есть ли человек на белом свете проказнее меня? Но чтобы хотя несколько извинить в себе эту пагубную страсть, я расскажу тебе всю подноготную тайну…

– Не хочу, не хочу! – возопил К-вский. – Если ты друг и любишь меня, пришли эту тайну с журналом.

Что делать? Виноват! Закадычному отказать не умею!.. Итак, марш, безрукий писатель, опять к перу, а читателей милости просим опять к терпению!

Слушайте же, отцы и командиры (а если не противно, то и командирши), чистосердечную исповедь инвалида, у которого грудь нараспашку, сердце наружу! Но меня только слушайте, а браните К-вского! Я, право, не виноват – ни душою, ни телом.

В сотовариществе с солдатом отцвели красные дни моей жизни; с солдатом встречал я радости и печали, с ним делил горькое и сладкое, с ним умирал, торжествовал победы и на ратном кровавом поле, обливаясь слезами умиления, воссылал к Царю Царей искренние молитвы за спасение жизни, при явной опасности уцелевшей! Рука солдата – и не однажды – отражала смертельный удар, в грудь мою направленный…

Теперь определите, благороднейшие читатели, расстояние солдата от моего сердца!.. «Не далее рубахи!» – без сомнения, молвите вы. Именно так!

Кто служил в рядах, тот знает, что русский солдат – это образцовое, славное создание, всегда на одной дистанции от добродетели – и от порока: магический баланс – в искусстве ближайшего к нему начальника! При неослабной страсти к делу службы, при пылком взоре на нравственность и поведение не ленитесь только указывать ему путь к чести, знакомить его с благородным ощущением славы! И покоренный пленительными русскому сердцу примерами, при врожденных чувствах к добру, солдат, не страшась смерти, мгновенно готов на славное, великое дело! И хотя нет правила без исключения, но – убежденный в этой истине собственными опытами, – увидя заблудшего солдата в несчастном, отвратительном положении, я спешу жалеть о нем, не спешу винить его, зная, что человек с душою, веры, надежды и любви чуждою, по белу свету бродит в потемках. Кто бы не хотел, чтобы русский солдат был добр, весел и счастлив? А для этого довольно, чтобы он слышал полезные уроки – и в пустое, невинное сердце впивал благие спасительные наставления.

Отчет мой ясен: втискавшись насильно в литераторы, вопреки всех прав, образованием и воспитанием предписанных, я свильнул на чужую; но надежда, что к началу моему будет продолжение, что люди с дарованием и с живым участием к ближнему одарят русских солдат новым, лучшим творением – и простым, русским, понятным слогом посеют в душу защитников веры и трона новые дары, – мирит меня с ропотом публики, если он возник уже, что, впрочем, признаюсь, нелегко было бы моему сердцу!

Но одним ли солдатам, составляющим ветвь корня, полезно чтение? По моему мнению, и все низкого сословия люди, с этой точки, заслуживают внимания.

«А, кажется, было бы лучше, чтоб люди, на последней степени образованности стоящие, вели жизнь согласную с их предками, по пословице: всякой сверчок знает свой шесток», – скажут многие. В знак согласия отвечаю следующим примером.

В начале последнего десятка лет XVIII века, врезавшись за отличие по службе в чин сержанта, посреди непрерывных восхищений возымел я мысль: неожиданным этим счастьем обрадовать мать мою. Будучи в строгом смысле солдатом по службе, но ребенком еще по возрасту, не обдумав предстоящих мне затруднений, обратился я с просьбою по команде и по особенному ко мне благоволению начальства немедленно получил отпуск, но, ощупав все карманы, я не нашел у себя денег ни одного алтына! Что делать? Отказаться от удовольствия прижаться к нежному родительскому сердцу, не блеснуть тремя на обшлагах галунами перед товарищами детских игр, с которыми за три пред сим года разлучен был сладкозвучным гулом велегласного барабана, – большое горе! Но и того прискорбнее, казалось мне, осрамить себя перед всей ротой непостоянством характера или тяжкою сердцу нищетою. Кремнев был одно существо, которому свободно мог я открыть мое сердце… и красненькая ассигнация, в ссуду от него полученная, оправдала мои надежды.

Будучи на ногу легок, здоров и весел, в три дня я оставил за собою двести пятнадцать верст! Но давно уже замечено, что, кто начинает большим, тот вечно оканчивает малым. Так и со мною случилось. При чувствах искренней сыновней любви к обожаемой родительнице я не прежде ощутил крайнюю боль в ногах, как стер с них не только кожу, но и мясо до сухих жил и как снятые для осмотра ног сапоги надеть было уже невозможно.

Чтоб изобразить тоску столь затруднительным положением наповал убитой души, не только пера, да и языка моего было бы недостаточно. Но в плане покровительствующего Провидения скорбящему, сиротскому сердцу готовилась внезапная отрада. Сельский староста, поместив меня к себе на квартиру, совокупно с доброю супругою приняли во мне родственное участие: обложили раны мои медвежьим салом, угостили чем могли лучшим и обещались призреть до совершенного выздоровления.

– Благодарю вас усерднейше, добрые люди, но боюсь, чтоб в ногах моих не оказался антонов огонь; тогда смерть моя будет неизбежна, – сказал я им, без сомнения, по влиянию свыше.

– Боже тебя сохрани! – возопил испуганный староста, у которого лицо тотчас подернулось смертной бледностью. – Нет, кормилец, возьми что хочешь, а в нашей деревне, Ради Христа, не умирай! Ты нас вконец разоришь! Да мы за смерть твою с капитаном-исправником в век наш не расплатимся!

– А вы-то чем же будете виноваты? – спросил я старосту.

– Ах, государь мой! Ты, видно, не живал с мужиками. Да коли в нашей деревне чужая кляча околеет хотя бы она и двух рублей не стоила, но если исправник узнает, так хоть тресни, а двести рублей с миру вынь да положь!

– За чем же дело стало? Я за хлеб, за соль злом платить не намерен. Еду умирать в другую деревню. Подводу скорее! – прокомандовал я.

– Голубчик ты наш! Родной ты наш! Да управь Господь Бог твою путь-дороженьку! – закричали в один голос староста с женою, с чем вместе тысяча молитв о здоровье моем полетели в Небо, а я чрез десять минут, с окутанными в тряпки ногами, на лихой паре летел по дороге к дому.

Само по себе разумеется, что подводчик, привезший меня к старосте соседнего селения, не потаил слышанного опасения насчет моей смерти, что страх этот переходил от одного к другому и что меня мчали с такою поспешностью, с какою не возят и самих исправников! Итак, в трое суток, сделав более четырехсот верст, я приближался уже к Волге. Ноги мои вполовину зажили, опухоль спала, и я, казалось, мог бы надеть сапоги, да какая в том нужда? Благо попал на стремя, думал я, напевая песенку: «Унеси ты мое горе, быстра реченька, с собой!»

Прибыв в село, называемое Кошки, в доме старосты узнал я, что он на мирской сходке и что в селе находится прибывший из уездного города судья. «Беда! Пешком идти будет трудновато, подводы требовать нельзя! Что же делать? Пойду к судье, – сказал я про себя. – Смертью его не испугаю, но, показав бедные ноги, двину благородную душу к участию. Судья, без сомнения, служил сам, по собственным высоким чувствам дворянина знает крайности военных людей и, верно, пособит плачевному путешественнику в критическом его положении».

Обувшись с небольшим, впрочем, трудом, побрел я к куче народа, посреди коей коверкалась фигура, образовавшая собою со всеми оттенками Кощея в картинах! Сняв солдатскую шапку, имея на себе поверх куртки плащ, сходный по цвету с крестьянским зипуном, и будучи в то время малорослее многих мужиков, примкнул я к последним и остался незамеченным. Вот разговор, которого судил мне Бог быть свидетелем.

Староста. Так поэтому опять, Терентий Макарыч, турок наступает?

Макарыч. Да еще как наступает! Так и ладит прорваться к Волге. Вот уж я шестнадцать лет подканцеляристом служу, часто с турком воевали, а экой рыси в нем не слыхивал!

Многие голоса. Вот те на, эка вяха! Ну, поди пожалуй!

Староста. Да за что он ярится и что ему у нас пообытчалось? Чего у него, у злодея, недостает? Аль земли мало? Аль вода пересохла?

Макарыч. И земля есть, и воды много, почтеннейший, да одного недостает – важнейшего! Турок, изволите видеть, магометанского исповедания и строго соблюдает многоженство: всякий мусульманин по закону веры всенепременно обязан иметь семь жен и семь наложниц. А поелику мужеский и женский пол родится у них, так же как и у нас, в равном числе, того ради и надлежит приобретать жен и наложниц огнем и мечом.

Крестьянин. Тьфу, проклятый! Да как он с этакой гурьбой ладит? Нече сказать, видно, что востер окаянный, а наш брат и от одной жены иное место не знает, куда девать!

Староста. Так неужто, Терентий Макарыч, этот бусурман добирается до наших жен и дочерей?

Макарыч. Да, не погневайся! Я слыхал, что там, за морем, есть какое-то царство, попавшее к турку в когти. Веру-де исповедует нашу, христианскую, а браком сочетаются с такими только девицами, которые зело обезображены, например: оспою, бельмоглазием, кривоножием, сухоручием, тупоумием и тому подобными телесными недостатками, а чуть посмазливее – тавро к бедру… да и на расправу!

Многие голоса. Да в своем ли ты уме, Макарыч? Какой ты нас чертовщиной стращаешь? Аль мы не русские люди и живем не на святой Руси? Аль покинул нас Всемогущий Бог? Аль мы вовсе вдруг осиротели?. . Да скорее вырастет на том месте полынь горькая, где стоят теперь наши родные домы, скорее на берегах Волги положим мы наши буйные головушки и дикие волки разнесут непогребенные косточки, чем бусурману-нехристю на родной своей сторонушке дадим мы себя в обиду! (Поворачиваясь друг к другу.) Ощетинимся, ребята! Куда кривая ни вынесет, не поддадимся турку. И коли на то пойдет, смерть нам, да не уцелеть и супостату! Слушай, староста! Сейчас поезжай в город! Воеводе иль другому набольшему скажи просто-напросто, что мы идем на злодея Турка с головы на голову.

Макарыч. Ай да русачки почтеннейшие! Я наперед знал, что будет кутерьма! Уж подлинно русская кровь! И смотреть и слушать вас любо! Во всех селениях одна песня!

Крестьянин. Что, Макарыч, везде по-нашему, ты говоришь? Но отовсюду ли поехали в город?

Макарыч. До этого еще не близко, друзья любезнейшие. Мне повелено только пощупать вашу натуру, но враг лишь зашевелился, а попечительное начальство заблаговременно приступает уже к мерам осторожности; короче сказать, что на сей раз нужна некоторая только акциденция. (Макарыч вынул из-за пазухи новенькую книжку, которая вмещала в себе Брюсов календарь[1]).

Многие голоса. Какая акуренция, Макарыч? Сказывай скорей: мы на все готовы!

Макарыч. О! Я надеюсь, почтеннейшие, что вы не введете меня в слово! Да и поборец маловажный: только новенький, небывалый!

Несколько голосов. К делу, скорее к делу, Макарыч! При этой оказии тарабара и в задний угол не годится. Читай книгу да рассказывай, что командирам надобно.

Макарыч. Глядите сами, православные! Книжица печатненькая, из Правительствующего Сената на почту, а с почты к нам. В ней все указы, приказы и требования верховного правительства касательно войны с турком изложены ясно: тут иглы не подтачаешь, и чуть у кого глаза есть, того обмануть нельзя.

С последним словом Макарыч, открыв лист, на котором напечатаны двенадцать небесных знаков, присовокупил: «Книжица воистину святая! В ней все изображено в лицах и расписано по губерниям; кого чем Бог благословил, то только с небольшим прибавлением и к сбору определено; но милосерднейшие наши начальники, не желая народ стеснять, дают крещеному миру полную свободу: угодно – вези в натуре, не изволишь – давай деньгами; каждому предоставлена воля дорогая!»

Услышав о звании Макарыча и увидев, что он просто выжига, мне, как сержанту, облеченному превосходным званием, без шапки стоять уже и не приходилось; но, опасаясь быть узнанным прежде, нежели кончится вся его плутовская проделка, я притаился более прежнего, а Макарыч продолжал:

– В нашем уезде с каждого сотенного жеребья положено: во-первых, Овен, то есть овин пшеницы, числом двенадцать четвертей; во-вторых, Телец, значит – не теленок, но телец, то есть упитанный, из которого, кроме шкуры, может поступить в приход на порции чистой говядины двенадцать пудов; в-третьих, Рак, то есть морской, преогромный, чтобы, кроме ракового мяса для приготовления из него в постные дни мушкетерской похлебки, по крайности по одному солдату с ружьем и с ранцем можно было поместить от дождя и солнечного зноя в каждую клешню; в-четвертых, Весы, означающие двенадцать пудов меду солдатам на сбитень и двенадцать пудов орешков им же, бедняжкам, на потешку; в-пятых, Рыбы, то есть двенадцать живых стерлядей, каждая в полтора аршина, и, наконец, Водолей, то есть налей воды в бочку да и вези стерлядей в армию к Потемкину.

Но… не угодно ли, почтеннейшие миряне, посмотреть, какие требования простираются к прочим губерниям? Вот чудо! Например, здесь для рукопашной драки с турками требуют живого Льва, зверя пресердитого; там берут Деву, то есть целомудренную, на фабрику для солдатских сукон; тот вези какого-то Скорпиона, другой Стрельца, третий Близнеца, четвертый Козерога…

Староста. Ахти, кормилец! Да нельзя ли нам на место морского-то рака представить козий рог? У десятника Тришки вырос на диковинку.

Многие голоса. Все, староста! Та беда не беда, что на деньгу пошла. Сказывай, Макарыч, скорее: сколько с души!

Макарыч. Раскладка учинена; на ревизскую душу легло шесть рублей шестьдесять шесть копеек, три четверти, три осьмых и тридцать три дробных, то есть коли по восьми рублей ровно привезете, так и хлопот не будет!

Все (кланяясь). Покорно благодарим, батюшка Терентий Макарыч!

Староста. Куда же деньги везти?

Макарыч. К ее благородию, к капитан-исправнице Акулине Вонифатьевне Цепляевой, а уж она за отсутствием Платона Пафнутьевича распорядится на законном основании. Да не скупитесь, почтеннейшие, и не прозевайте Царства Небесного!

Все. Не бойсь, Макарыч! За Бога и за царя не пожалеем жизни; бери все, что на душе и под душою: вот те Христос! – а уж не петь турку на святой Руси бусурманских песен и не владеть проклятому нашими девками!.. Далеко куцому до зайца!

Прогневанный народ поспешно расходился, и взор восхищенного подканцеляриста по необходимости остановился на сержанте, который, как будто невзначай, откинув плащ, обнаружил блестящие позументы.

Макарыч. Ах, препочтеннейший господин, милостивый государь! Какими оказиями, отколь и зачем Христос тебя занес в наши края?

Я. Из армии, любезнейший Терентий Макарыч, от Потемкина, за стерлядями!

Макарыч (улыбаясь). Так, по-видимому, ты здесь давненько?

Я. Да, я имел удовольствие прослушать все мастерские распоряжения, которые большую делают тебе честь!

Макарыч. На честь, милостивейший государь, не только мы, мелкие люди, да и начальники наши родясь не претендовали. Добрый ей путь на все четыре сторонушки! А уж учинить в пользу благодетельного начальства непроницаемую ремарочку, подшибить и подтибрить копейку на лету – у нас рука не дрогнет!

Я. Высокая добродетель! Редкое достоинство! Есть чем хвастать! Но скажи, удивительный Макарыч, неужели все эти штуки счастливо сойдут с рук? И неужели изобретательный талант твой не поведет тебя в Сибирь на золотые рудники, где, по моему мнению, ты будешь не бесполезен?

Макарыч. Молоденек, любезнейший, подшучивать: рано, дружок, закудахтал. Видали мы вашего брата, штыковой работы востряка: скобытчится, топорщится, бодрится, дондеже порох еще не испарился, а как вдохнет в себя шепотку архивной пыли да слизнет с бумаги чернильную букву, сразу обчинится и выйдет молодец с раскепцом: хоть сквозь сердце – так проткнет и не поморщится! У нас, почтеннейший, и не такие, как ты, люди полируются и военная их косточка мигом привыкает к нашему подьяческому хомутику. Мы, грешные люди, дерем только с живых, а переменившие военную веру на штатскую (поелику они задним числом неустрашимее нас) частенько потягивают и с мертвых! Короче сказать, все творится по пословице: куда идет иголочка, туда идет и ниточка. Мудреное – не перехитрить; ведь в штыке, дружок, один лишь страх, а в пере – смерть! Будь ты семи пядей во лбу и будь храбрее рыцаря Пересвета, но, уж коли взял в руки законы да стал читать указы, попляшешь, попляшешь по своей дудочке да и тряхнешь, брат, голубца под губернскую песенку!

«Пример хорош, а учиться нечему!» – сказал я Макарычу, отправляясь в дальнейший путь.

После этого не трудно определить, к кому надобно поспешить с просвещением. О предмете столь важном кроме убедительной диссертации одного заморского мудреца писано много, но грамота не ждет: она штурмом врывается во всякое село, в каждую деревню. Грамота то же, что быстрый поток, которому легко дать полезное направление, но остановить стремление воды усилия смертных слабы! Ныне морским раком никого не удивишь, и что в Кронштадте возят на них воду, никого не уверишь[2]. Читатели, без сомнения, согласятся, что грамотный человек, не согретый религией и не проникнутый чувствами чести, есть злейший яд, жгучая крапива. Кто посреди безграмотного народа первейший плут? Уж верно грамотей! Чтобы исправить развращенную нравственность, для сотни людей двух отличных профессоров едва ли достаточно; но чтоб развратить слепую, жалкую неопытность – и одного грамотного негодяя на целую тысячу довольно. Что же при настоящем порядке входит в обязанность патриотизма? Угадать потребность времени, обеспечить быт необразованных соотечественников, созидая полезное чтение для солдат и мужиков. «О чем писать?» – спросят иные. Ввести простонародный журнал: сообщать примеры благочестия, преданности престолу, самоотвержения, великодушия; описывать подвиги предков, знакомить с отечеством, ныне понятию их чуждым, со свойствами его, с выгодами, с нуждами; указывать на господствующие пороки; изображать вред, от них происходящий, и в частном человеке, и в массе людей; искоренять нелепые, а часто и пагубные предрассудки; в случаях же важных, как-то: во время войны, повальных болезней, голода и пр., и пр., утешать, успокаивать, ободрять народ, направлять мысли и действия к общему благу, внушать любовь и доверенность к правительству.

«Северная пчела» жужжит в барских палатах. Почему же какому-нибудь «Северному соловью», народному журналу, не петь в сельских хижинах?

Попечительное правительство порывам к доброму покровительствует: стоит откликнуться редактору и определить цену журналу, во что именно обойдется бумага и типографские издержки. На десятирублевую газету требование явится всероссийское! Писатели 14-й степени, то есть наша братия, свинцовая масть, не ударят лицом в грязь! И доморощенный простонародный журнал будет … расхохонюшки! Тогда не полетит ворона в высокие хоромы, а писатель-самоучка не оскорбит славы модного, драгоценного журнала. Да зато и наше сочинение полузаморских франтов мы попросим читать, если угодно, взяв наперехватку не зараженную бусурманскою ересью, а свежую, здоровую русскую голову.

Русский народ любопытен и понятлив: этих условий слишком достаточно, чтоб на пустой ныне ниве произвести полезные плоды. Главное дело в обработке, в слоге, а предметов много; за море за материалами не поедем: лет на десяток хватит одной старины! А сколько у нас заслуживающих трудов пера устарелых, простых российских воинов! Сколько славных граждан, добродетельных хлебопашцев и, с позволения сказать, пречестнейших секретарей! Но о чем говорить? На святой Руси, чего хочешь, того просишь.

О смертной охоте русского народа к новостям можно судить по сплетням, которые повсеместно подвизаются, а в матушке белокаменной Москве, можно сказать, свирепствуют! Народный журнал, без сомнения, сократил бы толки наизнанку! Чему, кстати, имею честь представить слабый образчик.

«Ну будь оне с хвостами, ужасная была бы беда! Сохрани Господи! И подумать страшно! Где Питер, тут было бы голо и сине!» – проворчал голос на улице возле самого окна, при котором сидел я, питаясь после дождя благорастворенным воздухом. Высунув поспешно голову, я увидел двух проходивших каменщиков…

– Послушай, брат земляк! Растолкуй мне, пожалуйста, чьи хвосты угрожали нам столь великой бедой? – спросил я каменщика.

– Да разве, ваша милость, не слыхали? Ведь на Выборгской стороне на днях зазвонной был пожар. И такая была трескотня!

– О пожаре я слыхал, любезный, но у вас речь шла о хвостах.

– А вот извольте прислушать, ваше благородие. Загорелась антерелиская лапаторья, в которой лежали шесть тысяч кондратовых ракит[3].

– Вздор, братеи! К чему в лаборатории ракеты?

– Точно так, я вашей милости не солгу. Это, извольте видеть, начиненные порохом чугунные яйца; их, говорят, выдумал заморский хитрец Кондрат Ракитин – так по нем и яйца эти приказано величать; вещь, слышь, предиковинная! Когда порох в яйцах загорится, так они и пойдут хлестать во все стороны, словно сам сатана с ними вертится, – и видно, что тут не без греха, прости Господи! Но без хвостов в них-де сила уж не та: они юлят, да не летят, а с хвостами, к счастью, было только шесть. И гляди же, кормилец, куда их нелегкая носила! Они были и в Зимнем дворце, и в саду великого князя, и в Александровской лавре! Все, слышь, жгут, к чему не прильнут! Да, спасибо, народушка не спал; остерегся, так немного они поживились! А уж часовой лихо отличился! Парень молодой, а сметка славная! Он как увидел, что кондратовы ракиты заерзали, зашептали, что они живые, страх его пронял, а бежать-то нельзя! Ведь вы, чай, знаете, ваше благородие, говорят, что солдату хоть до последнего суставчика гореть, а пост оставить не приходится. Что же парню делать? Молодец перекрестился, обернул штык, очертил себя трижды с молитвою да и стал в кружок, как вкопанный. «Вечная память служивому!» – люди говорили. Ракиты перелопались, все сгорело, пожар потух; глядь – а часовой стоит как ни в чем не бывал! Умора, да и только! «Ай да Ларион Кулябин! Перехитрил Кондрата Ракитина!» – калякают набольшие. Да и награда разудалому вышла залихватская! Лишь только доложили государю – «Дать триста рублей и в гвардию молодца!» – прогремел царь наш батюшка.

Это то же, что сказка о Бове и Еруслане, которые и поныне посреди простонародья имеют приют несмотря на то, что ни к чему не ведут и сердцу ничего полезного не сообщают: на безрыбье и рак рыба, говорит пословица. Но этот же самый случай, простым русским народным слогом верно и отчетливо изложенный, – с одной стороны, похвальным поступком Кулябина, с другой, высокомонаршим вниманием к правилам твердого в обязанностях солдата, – восхитил бы слушателей! Народ у кружальца, подобный анекдот выслушавший, приударил бы в рукавицы, гаркнул бы «ура!». А там – «Эй, Ванька, смекай! Да заруби себе на носу! – закричал бы сосед сыну соседа. – Ты на очереди, тебе не отвертеться от красной шапки. Держи ухо востро и учись, брат, заранее, как заслуживать царскую милость!»

«Небось, дядя! Скорее в золу оборочусь, а с часов шагу не сделаю! Благо, что узнал!» – отвечал бы окураженный Иванушка.

Вот какие последствия произведет повсеместное чтение народного журнала, и вот желание, за которое я без вины виноват.

Примечания:

[1] Астрологический календарь со знаками Зодиака.

[2] Виноват: дело прошлое – лет сорок назад – и меня подкузьмил один моряк на эту шутку, и до того уверил, варвар, что я готов был присягу принять, что в Кронштадте на раках порою возят воду в казармы. Автор.

[3] Ракет. Автор.



www.reliablecounter.com
Click here



Яндекс.Метрика









0

Письмо заслуженного русского воина к двенадцатилетнему сыну[1]

0


Солдатская переписка 1812 года

Милый сын! Во всех письмах, получаемых мною от матери твоей, читаю я огромные похвалы осторожному поведению и усердию твоему к наукам (чем, как она говорит, отличаешься ты в пансионе). Зная цену слепой материнской любви и ведая, как немного надобно, чтобы двинуть слабую женщину к восхищению, берусь за перо с тем именно, чтобы в качестве родственной беседы преподать тебе дружеские советы.

1. Вернейшие и беспристрастнейшие похвалы достоинствам нашим сопутствуют нам только в гробу; на лице же земли они редко справедливы, и потому заслуживать их должно, но увлекаться похвалами вредно. Один будет восхищаться тобою из любви, другой из глупости, третий с намерением, чтоб произвесть в тебе гордость, – а глупее гордости, милый друг, нет под луною глупости!

2. Гордость – гибельная чума. При малейшей неосторожности впивается она в души знатных и ученых. Увидя гордеца, ты тотчас его узнаешь: он похож на индейского петуха. Смотри же, брат, держи ухо востро! По чести, не много мне будет радости, увидя в тебе образчик этой неавантажной птицы.

3. Помни родную русскую пословицу: «По дрожжам пиво не узнают!» Неоспоримо, что всякий возраст имеет свою собственность, на которую часто мы по необходимости смотрим как на фундамент величественного в будущности здания; но этот фундамент может быть тогда только прочен и здание тогда только счастливо совершится, когда с усердными, теплыми молитвами будешь ты ежедневно прибегать к Господу Богу и когда все благотворные в себе причины будешь признавать благими дарами Царя, Отца Небесного!

4. Страшась соблазна, могущего учинить тебя индейским петухом, советую не забывать, что ты не более как сын русского солдата и что в родословной твоей первый, свинцом означенный кружок вмешает порохом закопченную фигуру отца твоего, который потому только не носил лаптей, что босиком бегать было ему легче. Впрочем, фамилию свою можешь ты, не краснея, произносить во всех углах нашего обширного отечества. И сей-то исключительно важнейший для гражданина шаг ты, не употребя собственного труда, уже сделал, опершись на бедный полуостов грешного тела отца своего, который, пролив всю кровь за честь и славу Белого Царя и положив фунтов пять костей на престол милого отечества, твердую имеет надежду, что ты не осрамишь этой священной жертвы! Всякое путями правды приобретение требует особенных усилий; но мой труд по службе и мои хлопоты в пользу ее истощили во мне все силы, иссушили все слезы. У тебя же горести эти позади, надобно только:

5. При буквальной покорности к старшим быть вежливым с младшими; уважать в достойных людях истинные заслуги и стараться подражать им, но не выслуживаться, – упаси Боже! Благородная, чистая, полезная служба, как пробка на воде: и глас Бога, и глас народа – все в ее пользу. Подлая же выслуга, хотя часто идет и рядом, а бывает, что и упреждает, но сколько надобно усилий, сколько уловок, уверток, сколько снастей! Чертовская наука! Но она не по нашему департаменту!.. Марш – мимо!

В людях, обладающих похвальными качествами, снискивай дружбу и храни ее свято. Не верь, что не бывает истинной дружбы; будь только достоин ее: природа пестра и щедра.

6. Если будешь достоин счастья, пользуйся счастливыми средствами спасти несчастного, которого умей отличить от бездельника и пьяницы. Нет душевной пищи вкуснее доброго дела! Но, если жертва погружается в бездну быстрее мер твоих, пожалей, сделай пол-оборота направо, и опять… марш – мимо!

Оказывай должное почтение людям знатных, древних фамилий (без унижения, однако же). Впрочем, среди них есть люди такой масти, что лучше бы не встречаться. Но если встретишься, поклонись в лице его покойному прародителю, то есть знаменитому виновнику той знатности, на которую в потомке без слез смотреть нельзя, – а все-таки поклонись!

Берегись слабостей, но не осуждай их в ближнем. Я, кажется, сказывал тебе, что дед твой до 80 лет и рейнского в рот не брал, а на девятом десятке, вероятно, осудил кого-то, накушался до того, что поминай как звали…

7. Приказывать не могу, чтоб ты не играл в карты; шила в мешке не утаишь –согрешил окаянный! – дерзал сам, и даже неосторожно, но осмеливаюсь просить: пожалуйста, брат Митя, плюнь на эту пагубную страсть! Честью отвечаю, что, не быв достойным презрения плутом, не приобретешь алтына и кончишь по-моему! Положим, что ты будешь умен, так тем приличнее от скуки играть в дурачки: на несколько минут и притом же шутя, очень весело быть дураком! Бывает и обратно. Нередко набитые глупцы (также игрою слепого случая), попадая в умные, вовсе не скучают этой ролью, оставаясь в ней даже по нескольку лет!

8. Если будешь начальником, то предварительно познакомься с правилами, нежному отцу свойственными: иначе дела не пойдут на лад! Важнее всего, помни, что ты не более как человек и брат каждому христианину. Прежде употреби все зависящие от тебя средства к исправлению предавшегося порокам (не преступлению, однако же) – и осуди его в жертву заслуженного наказания, как потеряешь надежду, – и очистишь тем совесть!

9. На развалинах счастья ближнего не созидай, брат, собственных выгод! Кроме того, что это правило варварское, оно и не прочно. Да спасет тебя Господь Бог даже от помышления, благородной душе столь тяжкого! Сколько было фертиков, из трудов отца твоего устроивших себе маскарадный костюм! Но фертики все еще вертятся около ферта, а отец твой, с Божию помощью, двинулся вперед – к ижице! А в заключение:

10. Для модного света учись ты чему хочешь и говори, если можно, с заморскими птицами, но для меня исключительно будь русским, честным и чистым человеком. За ошибку, которую от намерения отличить легко, мы с тобою разве что поссоримся, но за обдуманные, порочные шалости я, брат, без церемоний выворочу шкуру наизнанку; и никакими философически-математическими науками не отделаешься, и никаким языком не отговоришься ты от спасительных великороссийских, полновесных, гренадерских моих фухтелей!

Прощай, брат Митя! Христос с тобой! Ты знаешь, что я тебе не лгу и, без сомнения, веришь, что все мое счастье, все отрады, все награды и все радости вмещаются в твоей жизни и в твоем поведении.

Верный твой друг и отец…

Примечания:

[1] Невымышленное. Это письмо было написано автором несколько лет тому назад к сыну-ребенку, который стал офицером, оправдывая надежды и исполняя советы отца.



www.reliablecounter.com
Click here



Яндекс.Метрика









0

Солдат на балу

0


Солдатская переписка 1812 года

«Из жизни твоей я успел уже собрать изрядный запас различных проказ», – сказал мне однажды добрый мой приятель Ванчоусов. «К чему тебе они и из чего ты хлопочешь?» – спросил я его. «Чтоб вслед за эпитафиею отвалить твою биографию», – отвечал приятель. «Вот новое горе, – думал я, возвратясь в свой скромный уголок, – как люди услужливы! Они и в могилу готовят гостинцы страдальцу; не менее того, что напишется пером, не вырубить топором! На выдумки слово купится: за чем же стало?.. Предупрежу бредни, примусь писать историю собственной жизни с полною откровенностью, обрисую сцены со всеми окрестностями и, оградясь законною десятилетнею давностию, черкну смело за целые полвека о себе и о товарищах хорошее и дурное! Положим, что труд мой и не принесет пользы человечеству, по крайности я оставлю по себе в наследство горящую истину о предметах, коротко и близко мне известных: это не безделица! Но вот я уж и в походе: дело мое растет, как пшеничное тесто на опаре киснет! Слог нехорош, происшествия связываются и того хуже, но верность и точность их заменяют собою все недостатки логики и красноречия».

– Чем ты занят? – спросил меня Ванчоусов, рассудивший навестить урода.

– Беседую с живыми и с мертвыми … решился … и пишу собственную историю.

– Прочти, пожалуйста, что-нибудь.

– Изволь!

– Помилуй, братец! – возопил приятель, прервав чтение. – Да это ни на что не похоже! Какая надобность из доброй воли выставлять себя чудаком! По-моему, что нам было некогда грешно и смешно и чему свидетелей уж нет – в мешок, да с камнем в воду!

– А по-моему, нельзя: я хочу сказать сущую правду. «Быль молодцу не укор» – твердит пословица… Но отставим спор, пустим статью в свет и послушаем мнения публики, лучшего судьи… Вот статья!

Прошу простить, если в порядок рассказа вотрутся новые обстоятельства и если с большой дороги сверну я на проселочную. Это будет новым доказательством, что удел безграмотных – охота смертная, а участь горькая!

Имея в одной руке указку и ухватясь другою рукою за штык, определился я в войско, стоявшее на страже по Оренбургской линии, где кинжал и винтовка, по мнению пограничных дикарей, вмещали в себе честь и славу, где ум и способности денно и ночно истощались в изысканиях средств пролить кровь ближнего, где душа смертного не озарялась лучами христианского просвещения, святая вера не имела участия в жизни человека, не производила на нравственность спасительного влияния и люди отличались от зверей только наружным видом! Там буйная чудь, движимая мщением, корыстолюбием и другими столь же низкими страстями, суетилась в ежедневных вымыслах на пагубу друг друга и упражнялась почти в ежедневных убийствах. Кочующие киргизы, вторгаясь в пределы России, отгоняли у пограничных казаков и башкирцев скот, схватывали целыми селениями беззащитных хлебопашцев и, убивая старых и малых, обращали в пастухи способных к работе или продавали в Бухарию; причем и казаки с башкирцами вели себя на ту же стать. Они под предлогом преследования хищников, отнюдь не заботясь ни об отыскании виновных, ни об освобождении несчастных страдальцев, нападали на мирных невинных киргизцев, лишали их жизни и имущества и этими поступками сеяли новую пагубную вражду, новые гибельные раздоры – и взаимному мщению не было конца.

Вот слабый очерк положения края, благословенного Творцом, обезображенного вкравшимися злоупотреблениями и характером жителей, посреди которых поступающим на службу юным, неопытным воинам надлежало учиться военному ремеслу, впитывать первые уроки образования, познавать святой долг брани и знакомиться с Божескими и человеческими законами!

Впоследствии благотворные лучи прямо-полезного, а вместе и криво-модного воспитания, несмотря на обширность России, проникли во все отдаленные пределы. Ныне и на Оренбургской линии хлопочут о заморских языках, судят, рядят и частенько проникают в сокровеннейшие тайны мудрой заморской политики!.. Но в мое время в понятиях коренных обитателей этой страны порок и добродетель в высшей степени отражались только в том убеждении, что лизнуть в пятницу сметанки – ужасное, непростительное преступление, а зарезать соседственного киргизца, мирно и с радушием угощающего бешбармаком и кумысом, менее грешно, нежели спугнуть севшую на нос муху. Короче сказать, там рука сильного сплошь душила слабого собрата.

Но всему есть конец! Настал час воли Божией: застонал корень зла, затряслось оно с самой маковки, и святая матка-правда торжественно вступила в права свои!.. Мощная десница императора Павла мгновенно определила преступному злодеянию достойную по заслугам кару, указала каждому свои обязанности, свое место – и на другой же год царствования этого монарха пограничный житель косил сено свое, как будто в подмосковной. Чрез густой туман дикого, зверского невежества на мрачном горизонте страдавшего края величественно и важно явились: закон, спасительная строгость и благотворное милосердие, чем в совокупности положено твердое основание незыблемому блаженству, в котором эта призренная Провидением и монархами страна час от часу более процветает.

Столь быстрый переход безнравственного, но весьма храброго народа от жизни варварской, буйной к жизни христианской, мирной подал молодым людям полезный пример и внушил нравоучительный урок. По крайности на меня обстоятельство это произвело сильное впечатление. Это было то именно время, в которое с чувствами сердца сочеталась во мне мысль, что лишать жизни себе подобного человека, чтоб присвоить принадлежавшую ему лошадь, есть подвиг в общем мнении не совсем хороший и что в Питере за подобные проделки не очень хвалят!

В это время, как на Оренбургской линии все дела час от часу улучшались и как ретивые из диких ордынцев волею и неволею, оставя обоюдно невыгодную брань, обратились к торгам и даже к хлебопашеству, а ленивые, чтобы выманить кусок хлеба, под окнами у русских запели соловьем, Германия застонала под железным скипетром Наполеона, и все войска, стоявшие на Сибирской и Оренбургской линиях, двинулись к прусской границе.

В 26-й егерский полк (в состав которого – с утлыми понятиями, но в звании уже офицера – поступил и я) назначен был шефом полковник Эриксон. Пословица: мал золотник, да дорог – выдумана, кажется, собственно для Ивана Матвеевича[1]. Рост его – два аршина два вершка, а тут и все, что можно было свесить и смерить; но ум и способности этого благороднейшего и храбрейшего полководца были необыкновенны. Он не любил говорить много, зато сказанное им слово, вторгаясь в душу, на всю жизнь оставалось памятным. Казалось, что в особе его сочетались узами брака нежная попечительность отца со строгостью справедливейшего командира, и поэтому все чины без изъятия любили его, как любят красное солнце в зимнее время, и боялись, как боится грешник тяжкой смерти!

Неустрашимее Эриксона нельзя быть в сражении, но хвалить в нем храбрость – значит оскорблять священную память героя. Достоинство это было в нем последнее. Барклай-де-Толли, князь Багратион, Раевский, Каменский и другие известные генералы дорожили дружбою Эриксона и уважали его как воина, обладающего, при необыкновенных дарованиях, опытностью, приобретенной в многотрудных кампаниях. Я мог бы назвать людей и означить время, в которое советы скромного Эриксона их прославили. Личность и зависть в душе этого славного мужа не имели места: часто случалось, что труд его награждался в лице другого. Эриксон, восхищаясь полезным делом, радовался от души успехам счастливца, и – Боже упаси! – кто бы решился указать ему на несправедливость начальника, погрешившего в донесении! Уверенный в отличной своей службе, он не сомневался в лестном к себе расположении правительства: это доставляло благородному его честолюбию достойную награду. Эриксона украшали семь ран, из которых заслуживает особого внимания рана, полученная в последнюю кампанию бессмертного Суворова против французов в сражении при Нови. Ружейная пуля ударила ему прямо в знак, бывший на груди, под которым, по счастью, хранился свернутый платок; пробив то и другое насквозь, пуля остановилась в грудной кости, а впоследствии, когда рана излечилась, рубцы от нее образовали точь-в-точь Георгиевский крест.

Государь император Павел Петрович, зная отличную службу славного Эриксона, высочайше повелел пробитый знак носить ему во всяком роде службы.

Будучи человеком вполне добродетельным, чистым, он всегда был весел, страдал при перемене погоды от тяжких ран, но не жаловался и вздыхал редко. Он любил беседы в женском обществе и с удовольствием спешил на бал, где смертельные его боли врачевались в кругу прелестных. Ныне бальные формы вовсе не те, и страдалец Эриксон не нашел бы в них отрады… Виноват, не вытерплю!.. Свергну с души, что давно лежит на ней, исполню свое желание: поговорю с вами, милые деревенские соседки! Честью уверяю вас, благороднейшие командирши, что на скучных, из-за моря даже и к нам на Жиздру[2] перенесшихся балах, при всей любезности вашей, иногда дрожь проймет и русскому сердцу нечем согреться. По-нашему, если бал не подправлен разудалой мазуркой и пленительными русскими танцами, он просто игра в кулюкушки и – курам на смех!.. Не все то хорошо, что русское. Нечем было восхищаться и прежде, слушая добрых, почтенных старушек наших, когда они затягивали любимую свою песенку:

Ходи, миленькой, почаще,
Носи пряничков послаще,
Винограду,
Хоть для взгляду,
А изюму –
Ради уму!
Но вы забыли все свое родное – то, чем русские бывают очарованы и чему учатся даже многие иностранцы. Например: гряньте хоть на фортепиано «Во саду ли, в огороде девица гуляла!» – и скажите, вспомня час смертный, не прелесть ли это, не совершенство ли?.. Теперь пусть прекрасные обладательницы счастливой наружности под эту же песню пройдут по-русски! Даю голову на плаху, если во всем подлунном мире эта пленительная проделка не будет лучшая! Но это не конец: вы не знаете всех выгод ваших, заключающих в себе важную государственную пользу: из уст милой красавицы хорошая песня, как и русская пляска, возбуждает в нас пламенную любовь к отечеству. Услышав одно, увидев другое, до смерти, бывало, грустно, что мы не идем в огонь прямо с балу.

«Да будет известно, что в первом же деле, как лев, я дерусь за Веру, которая божественно пела!», «Я, товарищи, умру за Надежду, которая мастерски плясала!», «А я, друзья, пролью кровь за Любовь, которая отличилась и тем и другим!» – толкуют, бывало, восхищенные офицеры на другой день после бала в походе; солдаты превнимательно вслушиваются и, желая, по естественному ходу вещей, подражать начальникам, припоминают милых: кто Пашу, кто Наташу, и в дополнение к священному долгу дают новый сердцу обет, и … горе супостатам!

Вам, славные наши современницы, ныне сорокалетние красавицы, принадлежит лавровый венок! Прелести ваши вместе с прелестными русскими песнями и пляскою имели творческую силу и творили героев. Одним словом, патриотизм и амазонская любовь ваша к родному, к русскому, служили отечеству вместе с нами. Но у вас теперь, соседки, все наизнанку! Говорите вы не по-русски, танцуете не свое, поете чужое, да и русский-то хлеб кушаете не в час, не в пору, ну – право, не по-русски! Посмотришь – все у вас идет вверх ногами, а судьба все-таки виновата!

«Ныне нет прямой, чистой любви. Женихи ищут невест богатых, сватовство – коммерция, без приданого брак – горе!» – с прискорбием вопиете вы, страшась звания царь-девы. На кого же роптать за карманную чахотку после огромного, родительским невежеством упроченного вам состояния, при зрелых расчетах ваших переплавившегося в наполеондоры? Неужели вся беда падает исключительно на волшебное искусство чародеев-гувернеров и сметливых мадам на Кузнецком мосту, прославившихся исторически?.. Это, воля ваша, несправедливо! Под влиянием этих благодетельниц цель ваша вполне достигнута. Заразясь заморской ересью, вы взлелеяли в себе те причины, по которым родной край путеводительницам вашим сделался чуждым. Стало – волки сыты, а овцы?.. Но не в том сила: это дело почти побочное; вся важность в любви к отечеству.

Что науки полезны и приятны, никто не будет спорить; но чтоб с успехом нравиться землякам, преимущественно надобно бы учиться по-русски и не презирать родных обычаев святой старины. Верьте, что науки, просвещающие ум и сердце, пойдут без прискорбия нога в ногу не только с русским языком, но и с сарафанами и кокошниками, и с умилением будут взирать на безмолвных представителей покойных прапрабабушек ваших!

Перелетите воображением в землю немцев – пожалуй, хоть наших – и полюбуйтесь: там воспитывают начистоту! Французский язык, на котором вы без угомону хлопочете, которым гордитесь и который нередко покупаете благом жизни целого потомства, знают там многие, и не хуже вас; но вы узнаете о том не прежде, как назовете себя француженкою или … русскою. Не менее того, дворянка научит вас долгу жены, матери, хозяйки и буквально растолкует обязанности поселянина, хлебопашца, а супруга купца расскажет вам торговые пути по всем частям белого света. Согласитесь, милые соседки, что это также, в свою очередь, полезно и приятно!

«Да без французского языка в столицах наших и на тротуар нельзя показать глаз!» – со слов полузаморских франтов толкуете, бывало, вы мне, горе-горькому простаку. Не верьте, ради Бога! Французский язык употребляется в столицах более по необходимости. Я живу в Питере с лишком год и, по точным наблюдениям, решительно определяю, что французским языком говорят здесь русские с иностранцами и, обратно, иностранцы с русскими. Язык этот слышу я нередко. Говорят по-французски и русские с русскими, но это именно те, которые в борьбе спасительного просвещения с модным по-русски вовсе не учились и все сведения о родной стороне скомкали в нуль. Так виноваты ли они, сердечные? И рад бы в рай, да грехи не пускают! У меня есть приятель, который частенько пытается говорить по-французски даже и со мною. Но Бог его суди! Он добрый малый, и я при каждой встрече страдаю, видя, с какими корчами, трудом и усилием ловит и связывает он, бедняга, русские слова, чтобы сказать … хоть несколько побольше, нежели ничего!

В заключение скажу, что прямой сын России на берегах Невы, Дона, Волги и Оки – всюду свой, кровный и за русскую в себе натуру не краснеет.

«Да будет мне стыдно!» – говорили доблестные предки наши, желая произнести в деле правды ужаснейшую клятву. Какова клятва! Каковы предки!.. И после этого краснеть!

Да поразит крапивная лихорадка и куриная слепота каждого, кто не хочет знать цены дивной чистоты и чести столь оригинальных праотцев, кто потеряет уважение к собственной славе, лишится способности чтить достоинство народной гордости, вместе с жизнью в грудь нашу от них снисшедшей, на незыблемом фундаменте основанной и прочно утвержденной.

Не верьте также, почтенные соседки, и молодым русским воинам, восхищающимся в вас парижской ловкостью и порицающим русские нравы. Они вам льстят, но мысль у них другая. Посмотрели бы вы, как эти варвары дерутся за матушку святую Русь! Как умирают за честь драгоценнейшего, милого им отечества, тогда легко бы угадали, что они вас, злодеи, просто надувают!.. Опять-таки соединение полезного с приятным – и дельно! Браво, товарищи!..

«Уж если надобно дражайшую половину перевоспитывать снова – так лучше при богатстве!» – сказал кто-то из ученых, подсластивший горький опыт умозрительной философией.

«А ты сам как женился?» – неравно спросят соседки. «А вот как – прошу прослушать! Рожденный к военной службе, я ближе видел себя к монашескому клобуку, нежели к супружескому венцу. Все невесты для меня были на одно лицо. Но – нашла коса на камень! Девка делом смекнула, проникла в свинцовую душу – до ижицы разгадала – и, как пить дала, русака подкузьмила! Во время бала нарядилась, разбойница, в сарафан, вплела в русу косу алу ленту, шепнула музыке заиграть «Уж я в три косы косила муравую» – да как хватит, злодейка, по-нашему! Мгновенно, с быстротою молнии, искра любви к родному зажгла во мне всю внутренность. Кровь закипела. Я было бежать – но уж поздно! Отзыв забыт, крепость разрушилась, штык вдребезги, и бедное сердце вырвалось из груди, замерло, шлепнулось – и растянулось у ног победительницы! Советую всем, кто замуж спешит: шейте сарафаны, учитесь по-русски, и дело будет – как бы сказать? – хоть не [в] шляпе, а в вашем ридикюле.

«С родной стороны и кошка была бы здесь дорогая гостья! Прелестных много, а милых нет; чужие хороши … да не по-нашему!.. Пестры, востры – но не по сердцу!» – вот как обыкновенно в дружеской откровенной беседе, на биваках русские воины, находясь под чуждым небом, отзываются о заморских красавицах.

Теперь не трудно угадать, что задеть молодцев за живое легче всего пламенною любовью к своему родному, к русскому!.. Попробуйте, дорогие соседки, ну хоть притворитесь – отвечаю вам за успех! Берусь быть вашим сватом…

Простите великодушно, благосклоннейшие читатели! Проштыкнулся, утомил вас бреднями, и почти слышу справедливый ропот. Да что же делать! Отцы и командиры, научите: куда деваться с сердцем? Оно ведь русское! Кампании на три еще хватило бы мне крови, которая до основания высушена дивною, непонятною, рабскою покорностью странных моих соседок к ветреным, непостоянным парижским затеям, к всесокрушающему, всепожирающему и всеистребляющему идолу – моде!..

С умилением воспоминаю ответ боярина князя Репнина царю Иоанну Васильевичу Грозному, хотевшему учредить в России маскарад: «Лучше умру, но личины не надену!» И с горестью слышу частые восклицания соседок: «Лучше умру, но и за ворота не выеду неодетою по последней, из Парижа полученной, модной картинке!» Как согласить такую разительную противоположность? И к чему последствие довело бы нас, грешных, если бы подобных соседок развелось побольше!.. Здесь поневоле ум за разум заходит… Но обратимся к предмету.

В благодарности, которою одушевлялся Эриксон, судя по мнению модных людей настоящего времени, было что-то сверхъестественное. Имея при себе портрет генерала Анрепа, бывшего его начальника, он каждодневно, после утренней молитвы, отвешивал портрету этому земной поклон. «Неблагодарный человек – пустая кубышка», – отвечал Иван Матвеевич на вопрос мой: «Какую услугу оказал ему Анреп?» «Мы должны быть благодарны даже и тому, кто, поражая встречного и поперечного из одного только тщеславия, по милости Божией, не сделает нам зла. Природа пестра: есть люди, которые при недостатке ума и дарований, но по расчету гнездящихся в слабой душе сильного идола себялюбия и зависти ненавидят весь человеческий род; а в незабвенном мне Анрепе я имел отца, начальника и друга. Впрочем, во всяком случае, неблагодарный человек – жалкий урод, лишенный гневным к нему Провидением самого богатейшего чувства, и горе тому, кому отказано в этом благороднейшем даре! Благодарность, по законам натуры, ощущают и бессловесные твари».

Все, что принадлежит царю и отечеству, было свято Эриксону, но собственная польза далеко была ниже помышлений моего героя. Он не умел ни хвалиться избытком, ни жаловаться на недостаток.

Во время нахождения полка в авангарде князя Багратиона при встретившемся затруднении в продовольствии нижних чинов, когда фунт черного хлеба продавался по рублю серебром[3], этот верный друг чести и человечества, увидя из ведомости, что в казенном ящике хранятся собственно ему принадлежащие тридцать две тысячи рублей ассигнациями, приказал каждодневно покупать по одному с половиною фунта хлеба на каждого солдата, которых состояло налицо до двух тысяч человек, и варить общий суп для всех штаб- и обер-офицеров. И когда израсходовалась вся эта сумма, а недостаток в провианте увеличился, он велел продать все свое серебро, всех излишних лошадей, все, даже заветные, свои веши и деревянную свою ложку променял на серебряную уже в Мемеле, после Тильзитского мира.

Легчайшим средством не понравиться Эриксону и отдалить его от себя на всю жизнь – было солгать. Будучи врагом всякой неправды, он весьма искусно испытывал подчиненных с этой стороны, даже и насчет незавидной своей наружности.

– У меня славный полк и люди молодцы! Я уверен, что они важно подерутся! – сказал он мне при первом свидании, прибыв к полку на походе, когда я, находясь в звании полкового квартирмейстера, вошел к нему с квартирным расписанием.

– Без всякого сомнения! – отвечал я.

– По Сеньке шапка! – продолжал Эриксон. – Вы, без сомнения, и меня находите молодцом?.. Что же вы молчите?

– Не имея чести знать вас коротко, боюсь сказать мое мнение, – молвил я, почувствовав мороз на коже.

– Когда же вы его скажете?

– Вернее всего, после первого сражения.

– Браво, – восхитился полковник. – За то с этой минуты в полку ты квартирмейстер, а у меня адъютант!..

Но выбор этот навлек ему большую неприятность. Я скоро доказал на деле жестокую ошибку Ивана Матвеевича.

Наш полк проходил чрез город Владимир-на-Клязьме, где гражданским губернатором был князь И.М. Долгорукий. Он с давних времен знал Эриксона и, как доброму приятелю, заблаговременно приготовил блестящий бал. В самый же день прибытия князь пригласил его к себе на семейный вечер, разумеется, с адъютантом. С восхищением выслушал я повеление шефа ехать вместе с ним и посреди забот, чтоб не ударить лицом в грязь, подумал, что при появлении на таком новом и лестном для меня поприще необходимо опрыскать себя благовонными духами. Казенный денщик, разделяя славу господина, опрометью бросился на рынок и в первой мелочной лавочке купил пузырек прескверного розового масла и банку полусгнившей жасминной помады.

Успех в столь важном, по мнению моему, артикуле крайне меня обрадовал. «Теперь уж не до экономии! – сказал я денщику. – Один вечер не разорит нас, лей розовое масло во все карманы и щедрою рукою мажь меня помадою с ног до головы!» Что сказано, то сделано. Туалетные заботы заключились преузорочными похвалами велеумного слуги, и я прибежал к шефу в самое то время, как он садился уже в экипаж, следственно, и не мог заметить проказ, подготовленных мною, к горю его.

Войдя в гостиную, увидел я нескольких дам и с полдюжины резвеньких, пригоженьких барышень, в числе которых по странному стечению обстоятельств, не зависящих от воли смертного, была и та, которая ровно чрез двенадцать лет после вышереченной сарафанной экспедиции учинилась спутницей моей жизни, то есть просто женою. Сердце мое росло и, как будто предчувствуя будущность, вырывалось из груди. Я был счастлив, но – увы! – не долго.

Проклятое розовое масло и жасминная помада, постепенно разогреваясь буйно кипящею во мне кровью, заразили в комнате воздух. Дамы почувствовали дурноту, француженка-мамзель упала в обморок, у милых малюток разболелись головки. Все, как серны, разбежались, и я остался один. Хорош молодец!.. Но, чтоб поправить прежние и отвратить новые беды, мне представилось лучшим дать стречка, что под предлогом казенной надобности и учинил я с желаемым успехом.

«Прежде нам с тобою нужно выучиться, как между людьми жить в свете. Но до того, извини, брат-товарищ, я не только не поеду с тобою в порядочный дом на бал, но и на посиделки!» – сказал мне Эриксон при встрече на другой день утром, и с этой же минуты началось мое воспитание.

Мир священному для меня праху твоему, благороднейший друг, отец и командир! В русском царстве не писан твой портрет, следственно, и я его не имею, но вписано благодетельное имя твое между покойными моими родителями и в подножии образа Спасителя, сопутствующего мне всюду, врезано драгоценное наследие, гербовая печать твоя. Нет дня в жизни моей, чтобы ты не встретился со мною в памяти и не откликнулся во вновь созданном и по возможности обработанном тобою сердце!..

Примечания:

[1] Имя Эриксона, умершего в чине генерал-майора в 1810 году.

[2] Река в месте жительства сочинителя, который в то время, когда писал эту статью жил в Калужской губернии.

[3] Рубль серебра стоил рубль шестьдесят копеек ассигнациями.



www.reliablecounter.com
Click here



Яндекс.Метрика









0

Военное красноречие

0


Солдатская переписка 1812 года

В военное время, вслед за исправным продовольствием армии, военное красноречие из века в век составляло важнейшую принадлежность поля брани. От Сципиона до Наполеона примеры неисчислимы, как жалкие остатки в пух разбитых войск, одушевясь словом вождя, до основания истребляли своих победителей, и служат поводом, что о военном красноречии говорят и пишут весьма много, но, к сожалению, менее всего на пользу русских солдат.

По опытам известно уже, что ободренные солдаты славно дерутся, даже и голодные. Лучшее красноречие есть то, которое вполне понимают виновники побед и славы, те именно, к лицу которых оно обращается. Гений располагает делом, штык совершает подвиг: для кого же нужно красноречие? Конечно не для гения!

С небольшим исключением мы не можем еще хвалиться всемощным мастерством в критические минуты – с помощью русского родного слова – воспламенять сердца и руководить духом солдат; но должны, не греша, сказать, что у нас есть и были люди, близкие к совершенству в деле этого рода и достойные подражания. К числу их без спора и апелляции надлежит причислить славного Кульнева.

По стечению счастливых обстоятельств я имел честь находиться некоторое время под лестною командою храброго Кульнева и с двумя ротами егерей, в авангарде героя, содержать передовые посты. В четырнадцать дней – от поступления моего в авангард до полученной раны, разлучившей меня с ним, – четырнадцать раз дрались мы с отступающим арьергардом храбрых шведов, не зная отдыха, причем имели случай взаимно ознакомиться более, нежели возможно в четырнадцать лет мирного времени на скользком паркете.

Прослужив чуть не полвека, я знал и знаю людей из сослуживцев, по отчаянной храбрости которых можно бы подумать, что без свиста пуль, без резанины они отказались бы жить на белом свете несмотря на то, что у них доброе сердце! Таков был и Кульнев; и хоть в семье не без урода, я первый… вовсе не из храбрых, – но в авангарде и трус по сердцу не найдет приюта. Думай, что хочешь, а мурлыкай вместе с дивными чудаками победную песнь: «Наши в поле не робеют!» Поэтому у всех авангардных витязей сердечные чувства вечно на лице: где щетка, трещотка и пуговица, там найдешь завет, секрет и сокровеннейшую тайну.

Кто хочет видеть искреннюю дружбу, ступай в авангард: там одною ложкою кушают трое, говорят друг другу правду, дают денег взаймы без процентов и даже без расписок; там смерть и слава, вера и надежда соединили сердца узами родства, заставили их трепетать одно для другого, и все эти ощущения тем разительнее, тем сильнее, что в ста саженях стоит чужая пушка, а в руках врага горит фитиль, готовый подписать мрачный паспорт за пределы мира. Несколько ближе увидишь и встретишь и другое: сюда нередко втираются обозные рыцари, по-заморски сказать, фификусы, которые во всех славных делах, во всех тяжких трудах – и даже в крови храбрых – без зазрения совести имеют свой пай, а часто и лучшую долю. Они не жалуют пуль и ядер, дела и людей судят наизнанку, зато служащим в авангарде – приятели закадычные!

В войну со шведами Кульнев приобрел бессмертную славу и обратился в кумира всей действующей армии. Он в особенности умел окружать себя людьми, известными под вывескою: смерть – копейка, голова – наживное дело! Каждая из подобных голов готова была слететь с плеч по мановению обожаемого начальника.

«Всемогущему Богу – слава! Белому Царю – ура! Штыку молодцу – хвала, а вам, друзья, за мастерскую проделку – полновесное спасибо!» – загремел Кульнев после первой счастливой стычки нашей под его начальством. «Шведы дерутся славно! Но тем славнее для нас побеждать их. Они молодцы, да и в наших жилах течет кровь памятных шведам полтавских чудо-богатырей! Пройдут века, иссохнут реки, и моря сделаются болотами, но Полтава с Петром Великим и с созданною им победоносною Русскою армиею не забудутся в заморских землях. Кому же из потомков знаменитых праотцев войдет в голову постыдною трусостью запятнать честь русского оружия и помрачить славу храбрых? Кто решится объявить себя врагом святой веры? Чья грудь откажется быть щитом храма Пресвятой Богородицы, трона родных царей и спокойствия милого отечества? Вздор! не верю! Не то говорит русское сердце! Еще раз, спасибо, ребята… До свидания!» С сим вместе, дав коню шпоры, он умчался вихрем.

Товарищей моих обдало жаром; в продолжение речи они росли выше, выше; кости у них хрустели, глаза горели, грудь колебалась, члены тряслись, оружие щебетало. «Вот образцовый привет образцового молодца!» – гаркнули в один темп двадцать голосов.

Вечером получил я от Кульнева записку следующего содержания: «Для пули нужен верный глаз, штык требует сил, а желудок каши. Прикажите, любезный товарищ, сварить оную к трем часам утра; распорядитесь и не забудьте часовых, а в доказательство, что каша была и что все сыты, велите каждому солдату в час прибытия моего иметь каши по щепоти на носу». Я прочел записку вслух: солдаты поняли шутку, вмыкающую отеческие заботы начальника о благе подчиненных, и с этой минуты Кульнев для солдат моих был светлым праздником, причиною к душевным и сердечным их радостям.

Предназначенный судьбою к трудам и суровой жизни русский солдат бывает мгновенно восхищен даже и при малейшем о нем попечении, а увидя веселое лицо командира, приобретшего полную его доверенность, он не вникает в причины: он весел, поет и пляшет. Поэтому каша на носу заменила на этот раз блистательнейшую статью, хотя бы из юмористики Ф.В. Булгарина, а для предстоявшего дела это вовсе не безделица!

Все хорошо в своем месте: славный век Благословенного Александра явил всему свету, что русский солдат даже и умственными способностями стоит если не выше, то и не ниже людей равного звания всех известных держав. Это более или менее зависит от мастерского влияния начальства. Но отчего французский солдат пойдет танцевать, русский усом не поведет, не пошевелится. Речь Наполеона в Египте не произвела бы в наших войсках счастливого действия. Душу русского солдата, по милости Божией, бодрят и греют Вера, Трон и Отечество; но смотрят ли на него с египетских пирамид прошедшие века или отворотились – ему все равно.

Храбрый Карпенко умел двигать солдат на смерть и выигрывать добрую их волю молча. Раздав приказания штаб- и обер-офицерам, оградив готовый в дело полк крестным знамением, он спешил дать собою пример и подставлял собственную грудь навстречу первой неприятельской пуле – и это христианское действие, это благородное самоотвержение, производившие в подчиненных умиление, уважение и любовь к неустрашимому начальнику, в Шведскую и достопамятную Отечественную войну поставили его в ряд известных и сердцу соотечественников драгоценных героев.

Известный красавец словом – не лицом, однако же: льстить не хочу, – разудалой наездник наш Давыдов однажды, вовсе без намерения, привил к душе моей большое горе. Я был уже готов двинуться в атаку; полубатальон мой стоял в строю, недоставало только сигнала. «Поздравляю, брат Иван, с пушками! – провизжал тенором прискакавший Давыдов. – У тебя не люди, но орлы быстрокрылые! Для них шутка – и слона за ноги, и черта за рога! – С этим вместе он выхватил саблю. – Клянусь, – примолвил он, – булатом покойного отца, которым при матушке Екатерине в жилах турок сушил он кровь: пусть ухо мое не слышит военного грома, глаз не видит подвига храбрых… ужасно… Но… пусть, наконец, лишусь я способности различать дым табака с порохом, если эти молодцы штыками не приколят к груди твоей Георгиевского креста!»

В эту минуту получено приказание. Восхищенные солдаты, желая оправдать пророческие надежды славного гусара, тотчас врезались в середину неприятельского арьергарда, явили редкий пример отчаянной храбрости, отбили пять зарядных ящиков – и действительно прикололи мне крест с бантом. Но он дорого мне стоил: с того времени я никогда не допускал краснобая наездника к моей команде, чего и впредь строго держаться обещаюсь.

В последнюю польскую войну я имел случай слышать и затвердить наизусть речь одного генерала, говоренную им пред сражением; вот она:

«Солдаты! Святой храм Русского Бога, законные права отца нашего Царя, неблагодарными подданными оскорбленные, и обширные границы драгоценного нам отечества всегда имели стальной, непобедимой шит в груди верных сынов своих. Слава наша всегда, во всех концах Земли, гремела под луною, и русский в поле штыком писал врагу законы. Теперь следует вопрос: будем ли мы в христианских обязанностях слабее предков? Изменилась ли в нас важность присяги? Простыла ли любовь к родине и менее ль дорога нам честь матери нашей России?.. Слышу – «скорее в землю обратимся, но не осрамимся!» – воркует молодецкое сердце победоносных товарищей! Вижу огненную готовность неустрашимых сразиться, победить или умереть! Верю искренним чувствам и пламенному желанию! Восхищаюсь, но не удивляюсь. К чему не способны и чего не сделают Богом возлюбленные дети страшного врагам Севера, братья родных русских вихрей, вьюг и буранов? Но… чьей души не греют молитвы, в храме живого Бога за нас воссылаемые, кто не питает твердой надежды на Господа Вседержителя, покровителя правых, кто в бою на ногу тяжел, чья пуля не верна и чей штык не лизнет бусурманской крови, – тот не герой и не товарищ мой!

Храбрый понял меня и верит слову, а трусу я покажу на деле, как жить и умереть со славою. Праотцы наши не знали середины, и завет этот булатными мечами вписали в кровавое, в святое знамя России, в Куликово поле!

Как старший из вас солдат, я первый вам пример и первая причина к доказательству, что за святое дело умереть весело, славно! Не думайте, однако же, ребята, чтобы мне не о ком было пожалеть, чтобы мне стошнилось жить на белом свете. Напротив, я не круглый сирота и поспешил к вам, оставя детей и жену, да еще какую! – кровь с молоком! Из одной моей жены без нужды можно бы выкроить по крайности тройку славных солдатских жен».

С последним словом солдаты гаркнули «ура!», и чтоб прекратить шумный восторг их, потребовалось наконец волшебное слово: «Смирно!»

Заключаю бредни мои искренним желанием всем юным, благородным отрокам, посвящающим жизнь свою полю славы, следственно, будущим героям, фельдмаршалам, полководцам, счастливых успехов в науке – даром русского слова пролагать путь к сердцу русских солдат! Строгость, справедливость и бескорыстие к науке этой – то же, что приклад к ружью, лафет к пушке; далее следует уменье в важную и целым иногда веком упроченную минуту заставить солдата предпочесть славную смерть поносной жизни, возбудить любовь к отечеству, вдохнуть, втиснуть в грудь его верную надежду на Бога – и дело сделано!

В трехдневное сражение при Требии в 1799 году[1] неприятель, имея все выгоды, дарованные ему местоположением, и гордясь превосходством сил, посреди самого дела, опрокинув один полк наш, двинулся вперед сильною колонною и, подобно лаве, текущей из огнедышащей Этны, опровергал все препятствия. Уже наши отступали, и неприятель торжественно прошел первую линию. Суворов, бдительным оком обозревавший поле битвы, приказал поспешить к этому пункту батальону гренадер с несколькими казаками, мгновенно сам явился посреди войск, отступающих в беспорядке, и, проезжая бегущих, кричал: «Заманивайте, заманивайте их, ребята! И наша денежка не щербата: скоро пробьет и наш час!» Потом вдруг скомандовал: «Стой! Вперед! Ура! Наша взяла!» Вмиг торжествующий неприятель был опрокинут, гренадеры с казаками подоспели, и удвоенное поражение умножило совершенную гибель французов.

Вот как знал Суворов свойство русских солдат и как умел вдохнуть в них слепую, сердечную к себе доверенность, на которой именно основывалось неподражаемое их мужество! Под командою бессмертного Суворова никто не сомневался в победе, и никто не знал, что значит быть побежденным. Наука важная, но для созданного быть полководцем вовсе не хитра. Верный шаг к этой науке – после врожденных способностей и образования, разумеется, – совершенное знание свойств народных, языка солдат и постоянные заботы об их здоровье. Суворов, вполне одаренный первым свыше, с успехом употреблял последнее, что, между прочим, доказывает и следующий приказ – № 750.

«Здоровье: драгоценность блюдения оного в естественных правилах. Питье: квас, для него двойная посуда, чтоб не было молодого и перекислого; коли же вода, то свежая или несколько приправленная. Еда: котлы вылуженные, припасы здоровые, хлеб выпеченный, пища доварная, не переварная, не отстоянная, не подогретая, горячая; и для того, кто к каше не поспел, лишен ее на тот раз. Воздух: в теплое время отдыхать под тенью, ночью в палатках укрываться; в холодное же отнюдь бы в них сквозной ветер не был. Чрез ротных фельдшеров довольный запас в артелях ботанических средств: сие подробнее и для лазаретов описано в примечаниях искусного штаб-лекаря Белопольского. Подлинный подписал: А. Суворов. Сверял секунд-майор Буйносов».

Теперь спросите, что солдаты говорят между собою, выслушав подобный приказ, хотя бы написал его не более как батальонный командир. Объявляя себя, без стыда, сорокалетним неразлучным спутником русских солдат, отвечаю утвердительно, что все они воскликнут в одно слово: «Нам, братцы, клад Бог дал в таком начальнике! С ним идти смело в огонь и в воду! Если дорого ему наше здоровье, так голова даром не ляжет! На него, как на каменную стену, как на отца родного, надеяться можно, лишь бы Царица Небесная сохранила молодца и не разлучила нас с этим сокровищем!»

Но жизнь и даже честь мою прозакладаю, что начальник с пушком на рыльце – как умно сказано в басне Крылова – никогда не приобретет солдатской доверенности. Трус все-таки на что-нибудь годится, но преступный корыстолюбец в войне и в мире решительно вредная, тяжкая службе фигура. Слава Богу, что этого рода проказники перевелись в наших храбрых рядах и благодаря неусыпному попечению начальства о нравственности военного сословия нынче известны они только по преданию!

Русский солдат молчит, но знает цену сущему делу, любит строгого, справедливого и бескорыстного начальника, благодарен беспредельно и ни за что не уступит ему первого места к смерти. Сколько раз видел я, как убедительно с полными слез глазами в пылу боя солдаты упрашивали своих офицеров поберечь жизнь для их счастья и славы и как заслоняли они собственною грудью обожаемого ими отца и командира, чистыми правилами и похвальным поведением выигрывшего и утвердившего солдат в верной на себя надежде.

Надежда – сладкое, святое чувство, драгоценнейший дар Неба, благодетельная спутница странника в этом мире…

Примечания:

[1] В числе собственных записок А.В.Суворова, полученных мною от генерал-адъютанта Н.Н.Муравьева, к совершенному удовольствию, нашел я некоторые сведения и об этом деле, написанные вчерне, вероятно, очевидцем. Автор.



www.reliablecounter.com
Click here



Яндекс.Метрика









0

Седой жених

0


Солдатская переписка 1812 года

Мой закадычный друг Звездолюбов отдежурил в своей славной боевой жизни с похвальным усердием, с неутомимою ревностью, не щадя поту и крови – как гласит знак отличия беспорочной службы и указ на повсеместное проживание, – кругло пятьдесят два года. Не то чтобы страсть к службе в нем охладела или чтобы старость его пришибла, – сохрани Господи! – в наш век ребята росли и зрели по-русски: в двадцать пять лет нас не величали людьми, зато в шестьдесят пять и не называли стариками. В Звездолюбове жизнь кипит, и он, по словам его, только что возмужал; но ему надоел сиротский быт, грустное одиночество: он видел, что многие из его сослуживцев, как следует добрым сынам отечества, уплатив без недоимки долг Богу и Царю, приютились к мирному крову, избрали по сердцу милых подруг, развелись детьми и, огражденные благоразумною умеренностью, уважением и любовью ближних, по праву заслуг и чести наслаждаются, в полном смысле слова, семейным счастьем. Поэтому пламенное воображение моего закадычного друга представило ему в очаровательном виде все приятности сельской жизни, где весною настоящий рай! С ангелом-супругою, прелестными детьми и чистою совестью весело и отрадно встречать ароматное утро с красным солнцем; тут вы можете восхищаться величественным гимном матери-природы, дышать радостью каждого цветка, с каждою невинною птичкою петь хвалу всещедрому Творцу. Ведь это не жизнь, а чудо! Звездолюбову страх понравилось.

Звездолюбов служил по большой части в отдаленном глухом углу России, где узы брака, по губернским понятиям людей, признаются священными и где супружеская верность составляет похвальный аттестат, а нарушитель ее не имеет в публике ни лица, ни голоса. Есть такие углы в России! Звездолюбов привык думать о брачном венце по древним, странным обычаям граждан этого золотого угла и – с этою дородною, румяною, как нижегородская помещица, надеждою – решился отправиться церемониальным маршем в сердечную рекогносцировку.

С солидным званием, при полном пенсионе, при светлых знаках и здоровой натуре недостаток цвета в лице и излишество седины на голове для самолюбия почти неприметны. Крякнул мой герой, с самодовольством и приятною улыбкою посматривая в зеркало, и рассуждал тако: «Да где же суженая? В этой дикой стороне много невест с достоинствами… С приданым же, черт возьми, ни одной! Ну, так на Волгу, к сердцу России, в соседство матушки белокаменной! Там, чего хочешь, того просишь».

Сказано – сделано. Звездолюбов подмахнул челобитную, получил чистую и поселился в том именно приволжском городке, в котором волею и неволею пришлось горе мыкать и мне, страдальцу-инвалиду.

Рыбак рыбака далеко в плесе видит. Сентиментальный народ хвастает, что у любви есть свой бессловесный, но весьма понятный язык. Я, как солдат, утверждаю, что люди, которых грудь полна страсти к военной славе, тоже узнают друг друга сразу и что их одинаковые склонности выказывают себя вразумительно и быстро. В первый же день, во время развода, взор мой остановился на воинственной осанке Звездолюбова; он, не мигая, смотрел на мою фигуру – «руку, дружище!». И с развода мы отправились уже в одном экипаже. С того времени Звездолюбов во всех обязанностях службы был моим неразлучным спутником и за все дурное и хорошее страдал и радовался от чистого сердца вместе со мною

Читатели, без сомнения, смекнуть изволили, что мы с Звездолюбовым солдаты хоть на выставку; и если б в любовных делишках русский штык был к чему-нибудь годен, женихи были бы мы – картинные! К несчастию, нас сгубила старинная поговорка: для цветов и плодов розы в порох не сажают.

Не так, однако ж, думал Звездолюбов: титул, чин и нарядное словцо лелеяли в нем надежду. Он еще до прибытия моего тлел нежною страстию, просился с сердцем к сердцу, но его не пустили, следственно, огорчили и несколько несправедливо. Приняв в резон старую пословицу: красен жених статью, он этим брал, а дело не клеилось. Юные вострушки нашли, что в сюртуке он похож на присяжного, а без эполет, в мундире, – на подьячего. «Надень фрак», – сказали ему.

– Черт возьми, неужели для того, чтобы жениться, надобно до глупости дурачиться?! – воскликнул Звездолюбов. – И по капризам неосновательной девчонки безобразить военную кость? Неужели и я, пятидесятидвухлетний слуга Белого Царя, должен таскаться в заморской форме, тогда как от самого нашествия на Русь немецких кафтанов не кипела еще под ними военная кровь Звездолюбовых? Вздор! Легче останусь век сиротою, а фрака не надену.

Но здесь – нашла коса на камень. Любовь – огонь, на котором плавится и геройское сердце. Ему шепнули, что только этим доказательством привязанности и постоянства он может тронуть обожаемый предмет и что, во всяком случае, жене его, молодой светской даме, невозможно было бы выехать в публику с мужем, которого наряд не отвечает принятым обыкновениям.

– Ужаснейшая жертва! – возопил Звездолюбов. Но нужда и закон изменяет; между горем и фраком выбор не труден. «Закройщика!»

И на другой день Звездолюбов расхаживал на бульваре в модном фраке с жабо и батистовыми брыжами.

– Ах, как жалок Звездолюбов во фраке! – запищали те же насмешницы в один голос. – Шея предлинная, голова точнехонько на колу торчит. Бедняжка! На нем все платье как будто краденое.

– Отбой! – прокомандовал Звездолюбов, обманутый, отбракованный и пораженный прямо в ретивое, и с той минуты страстная любовь, закупоренная в старый телячий ранец, покоится у него на чердаке. Но он зол на нынешний свет.

– Как будто шутка без труда и службы, в один момент, сделаться титульною сановницею и пользоваться в свете столь важными преимуществами! – гаркнул однажды добрый друг мой, не совсем равнодушно, но с полною откровенностью рассказывая план своей неудачной атаки и порядок плачевной ретирады. – Ты, верно, не забыл, чего стоят нам чины.

– Помню, братец, помню. Но здесь не о чинах речь.

– А деньжонок на прожиток, по милости Бога и государя, собственно на мою особу хватит, даже и с лихвою!

– И не о деньгах, любезнейший, хлопотала невеста…

– Так какой же рожон был ей нужен, прости Господи! – подхватил с батальною горячностью мой закадычный приятель. – Любви, уважения, даже покорности нельзя было доказать разительнее и сильнее моего: круглый год у неблагодарной был я послушным ординарцем и все это время простоял, как перед фельдмаршалом, навытяжку.

– Это ей вовсе не противно, – сказал я, когда он несколько успокоился, – но только сидеть у постели, слушать тяжкие вздохи и под ненастье растирать спиртом в барометр обратившегося супруга, право, не завидная, милый друг, доля для женщины! К тому же нас с тобою без ножа зарежут варварские формуляры, послужные списки и адрес-календари, именно к нашему прискорбию вымышленные. Не будь их, от нас бы зависело: прибавить себе два, три года; к чарке – стереть десяток, а к женитьбе – уничтожить и двадцать лет. А теперь как прикажешь? Вот список, гляди: «1784 года, сержант Звездолюбов, всемилостивейше пожалован в прапорщики».

– Так что ж? – возразил он. – Разве пожилой детина не может быть молодцом? Конечно, мы тертые калачи, но, не бойсь, не попятимся от штыка, не струсим от пули, а в нужде поймаем, запряжем и на ухабе сбережем. С нами и из двадцатилетних нынешних всеведущих рыцарей не каждый поравняется: ведь в их натуре физические силы – мгновенная вспышка; того и гляди, что жалкие дети роскоши будут носить одну соломину всемером. Умора, да и только!

Ободренный моим согласием Звездолюбов захохотал во все горло.

– Что за народ нынче родится! Умными слывут, а к чему годны? Посмотришь: молод, казист, а ну-ткась, по-нашему, начистоту, смертоносный в руки, да на бусурмана грудью!.. Куда куцому за зайцем! Пуховый герой, он и от гренадерского туза света Божьего не взвидит; протянется – не пикнет! Срам сказать: проказники от ветерка чахнут. Не с той, видишь, стороны подуло – беда! – тотчас распростудились. Иное место их и жаль, сердечных, а пособить нельзя: таков материал – ему и солнце и воздух вредны; чуть мокро иль сыро – заржавел и не отчистишь: эх, ты, молодость, наша молодость, ты куда прошла, прокатилася? Уж воля твоя, а без восторга нельзя вспомнить залихватского раздолья на поле славы, как мы некогда тянулись с Костюшкой, боролись с Наполеоном! Попадешь, бывало, под снаряды, да после взглянешь – ин здесь у тебя отхватило фунт мяса, там отлетел аршин костей. Вздор! День, два, много неделя – молодец снова готов соколом порхать, соловьем свистать! Теперь, хоть бусурманская кровь не стерлась еще с конца штыка, которым чертился на небе гигантский полет русских орлов и орлят, уже все забыто, все презрено; околевай холостяком, никто не вздохнет, никто не охнет. Прощай, святая старина!..

– Утешься, любезный друг, – сказал я в заключение разговора, – при исполинских успехах просвещения и при всеобщем стремлении людей к добру геройские подвиги храбрых сподвижников чести не навек смолкли. Под пеплом, в искрах говорят святые истины, и славные дела дождутся пера беспристрастного. Но о святой старине вздохнем и пожалеем, почтеннейший товарищ, вместе. Худо нам! Правда, что по струям матушки-Волги не мчится нынче буйный сигнал «сарынь-на-кичку», – зато порядок брачного сватовства ни в колья, ни в мелья не годится. По чести, смешно и грустно: изволь понравиться прежде невесте. Решительно наизнанку! Сущая республика, нарушающая благотворную субординацию и родительскую власть! И вот что вышло от этого препроказнейшего нововведения: нашему брату, инвалиду, хоть треснуть с досады, а о женитьбе и думать нельзя!..



www.reliablecounter.com
Click here



Яндекс.Метрика









0

Штык.

0


Солдатская переписка 1812 года

И.Н. Скобелев
«Рассказы русского инвалида»

Штык
Суворов! Бессмертный русский вождь! Его имя есть волшебное слово для русского солдата. Он из века в век не перестанет согревать воображение нашего воина, и как порох вспыхивает от искры, так воспламеняется сердце и бодрится дух солдата от драгоценного имени Суворова.

Поставьте роту в строй и скажите: «Суворов воскрес, ребята, в лице такого-то!» Потом спешите, меряйте солдат – и вы найдете, что каждый из них, против ранжирного списка, вершком выше, если не более.

Вот что значит ведать характер своего народа, не переставшего, слава Богу, гордиться коренными обычаями, что значит уметь пользоваться минутою! Запеть петухом кстати, в час и в пору, гораздо полезнее, нежели прочитать солдатам всю естественную историю о птицах. Старый друг мой, Кремнев, служивший под лестным начальством Суворова, часто говаривал: «Как теперь гляжу на батюшку-Суворова. При всяком его слове, бывало, сердце и душа тают, как воск от огня!»

«Пуля дура, штык молодец!» – говаривал вдохновенный, неподражаемый гений, и это выражение незабвенного и сердцу солдатскому милого предводителя блистательно сроднило штык с русским солдатом, в руках которого действие этого гибельного, смертоносного орудия и по сие время еще остается неоспоримым. Случаи, могущие служить доказательством этому – неисчислимы; но один из них, со слов лишившегося руки солдата Свистунова и других очевидцев, перескажу я вам, читатели, не красноречиво, но справедливо. Прошу простить: с одного вола двух шкур не дерут!

«Лишь только надежа Белый Царь помирился с Бонапартом в 1807 году в Тильзите, 26-й егерский полк, в котором я служил, – говорил мне Свистунов, – двинулся в Финляндию и в начале следующего года под командою славнейшего Эриксона покупал уже каждый шаг земли… кровью! Кто находился когда-либо в кампании против шведов, тот, без сомнения, убежден, что равным быть можно, но храбрее шведов, характернее и даже честнее… воля ваша, никак нельзя!

Полк наш был в авангарде, Великолуцкий пехотный тянулся за нами; молодец Кульнев обозревал проселочные пути; снега были глубокие, дороги узкие; Тавастгуст был целью командующего отрядом, и нам надлежало на первый случай овладеть этим городом. Оставя границы родной стороны, встретили мы шведские войска в числе двух гарнизонных, или инвалидных, рот, бывших по границе на страже. Они соединились в селении Арцио. Начальник с трубачом выехал навстречу, поговорил с нашим полковником и тотчас очистил ночлег, оставив в добычу полный сарай салаки, вяленого мяса и сушеных лепешек, которые заготовляются у них для продовольствия нижних чинов на двухгодовую и более пропорцию. Переночевав преспокойно в Арцио и Аккеройсе, приобретение которых не стоило щепотки табаку, к вечеру третьего дня подошли мы к селению Арематилло. Здесь шведский капитан менее был вежлив: он не рассудил встречать нас сам, но, подпустив на дистанцию, приветствовал ядрами, послужившими манифестом к войне и сигналом к бою. Мы встрепенулись, перекрестились, и три сестры – Честь, Смерть и Слава – с той же минуты сделались нашими спутницами.

Полковник, не желая остаться в долгу, приказал трубить, и капитан явился; но на предложение очистить ночлег без драки решительно отвечал, что в Арематилло ночует он сам и дает честное слово не уступить его до утра.

«Дело отважное, но вместе странное! – говорит Эриксон. – Посмотрим, как поддержат ваше слово две пушки и две дряхлые инвалидные роты против красноречия двенадцати орудий и трех тысяч человек молодых, рьяных воинов».

– Посмотрим! – возвращаясь к храброй своей дружине, возразил маститый капитан, на лице которого чистая совесть и святой долг верного сына отечества отпечатали благовидно блестящие свои вывески.

– Я воевал уже со шведами и знаю их коротко, – сказал Эриксон. – Капитан, по-видимому, решился умереть здесь, и потому этот пункт будет нам не дешев. Однако ж с Богом! Арематилло – ночлег по маршруту.

Вместе с тем начались распоряжения к атаке. Стрелки против глубоких снегов вооружились лыжами, приготовленными заблаговременно, которые, впрочем, не принесли существенной пользы. Все двинулось по мановению воли – и чрез несколько минут душа удальца, страстная к военному грому, купалась в кровавых удовольствиях, как в масле.

Поручик Гебауер командовал правым флангом стрелков. Этот офицер родился и воспитывался в Сибири: два аршина и одиннадцать вершков роста, угрюмый, пасмурный взор, привычка кушать живую рыбу и замеченное нами в нем восхищение при виде, как хвост и голова ее шевелятся, когда спинка несчастной в желудке варится, – обещали в нем ужасного героя. Но в непреложную волю Провидения вмыкалось не то!

Дело наше двигалось с малым успехом. Шведы воспользовались всеми средствами: они завалили бревнами вход в селение, заняли знакомые им выгодные места и перекрестными выстрелами, а подчас и поленьями через палисады упреждали всякое покушение наших стрелков. Жители помогали им и мгновенно погашали пожары, причиненные брандскугелями. Ночь была темная. Распоряжение начальства не могло в полной мере понравиться командующему частью отряда; время летело, и инвалиды… торжествовали! Но молодецкий гений не дремлет: Мальгин, фланговой егерь 1-й роты, согласив восемь человек залихватских товарищей, в том числе и Свистунова, решился ползком пробраться в селение. Им надобно было спуститься по ужасному сугробу и взобраться на гору, потом перелезть чрез забор, в сарай или в какую-нибудь закутку, а оттоль уже действовать на позицию инвалидов. И всю эту проделку надлежало скрыть от бдящего неприятеля: иначе гибель в самом начале была бы неизбежна. С этим намерением разудалые подошли к поручику, чтоб испросить у него позволение.

– Положим, что вы уже в селении, – сказал Гебауер. – А там как?

– А там просто-напросто будем колоть шведов, ваше благородие, да и только.

– Но вы забыли, что шведов в селении до пятисот человек, кроме жителей?

– Да мы не считать их идем. Ведь не в перестрелку с ними вступать!.. Мы хватим в штыки – а там что Бог пошлет! Да воротиться-то мы, может быть, и не воротимся, – примолвил Мальгин, – но уж недаром головы положим… Потешимся, ваше благородие!

Презавидная философия: кто живет – поет, а умирает – пляшет! Подобный человек боится только дурных дел, худой по заслугам славы, отчета за гробом; прочее ему – трын-трава. Глядят ли на него косо, бранят ли его? Он тотчас наводит справку с совестью и, находя себя чистым, правым, назло недоброжелателям запевает. Ласкают ли, хвалят ли его? Он благодарит – и снова запевает. Такой чудак, проходя путь жизни с упованием на Бога, без жалобы и ропота на судьбу, капризами которой располагать нельзя, без зависти и ненависти к счастливцам служит припеваючи и, по-моему, против добровольного страдальца живет вдвое.

Таков именно был и мой герой, Мальгин, и таким легко быть можно, особенно нашему брату – солдату, не почитающему себя важным звеном в цепи мироздания, не дорожащему своим существованием и решительно чуждому причуд заморской изнеженности. Даст ему Бог день, даст и пищу – с чем вместе – ура! запевай сначала!

Волшебное слово «потешимся!» пленило беднягу Гебауера. Кровь его закипела. «Я с вами, ребята!» – гаркнул сибиряк и, схватя у раненого егеря суму и ружье, пустился на подвиг. Но едва успел он пройти двадцать сажен, как пуля в грудь навылет исключила молодца из военных списков.

– Теперь, друзья, к смертельной нашей охоте, – сказал Мальгин, – присоединился святой долг… Отмстим за поручика! Без нас он жил бы еще на белом свете.

Преодолев все затруднения и счастливо скрыв движение, семерым из них удалось перебраться чрез забор, но последний, долженствовавший подсаживать других, по необходимости остался в поле, лишенный средств разделить славу товарищей.

Обозревая двор, на который швырнула их судьба, увидели они, что дверь избы отворена. В избе был слышен гул. Тотчас можно было догадаться, что шведы должны стрелять в окна, выходящие на лицевую сторону дома. Так и было: во всех примыкающих к полю строениях были прорублены отверстия; инвалиды, заслоняясь от пуль стенами, хладнокровно выжидали и весьма удачно убивали сближавшихся на верную дистанцию стрелков наших. Подойдя с осторожностью к дверям, Мальгин насчитал семь окошек и убедился, что у каждого хлопотали по два человека. С радостью сообщил он своим товарищам, что внимание шведов обращено в поле и что нашествие их заметят они на том уже свете. Он не ошибся в своем расчете. Тогда как инвалиды заняты были стрельбою в противную сторону, наши удальцы, подкравшись всякий к своей жертве, пронзили их штыками, и прежде, нежели послышался стон одних от полученного удара, жизнь других погасла уже под смертоносным орудием.

Успех, увенчавший столь дерзкое предприятие, крайне ободрил наших героев. Они перешли на соседний двор и на передвижении закололи двух мужиков из опасения быть открытыми. В другой избе нашли они девять человек и истребили их, но уже с меньшим счастием: один из инвалидов успел оборотить ружье, выстрелил и наповал убил егеря Матвеева. Мальгина не остановила смерть товарища. Быстро с дружиной перелетел он в следующую избу, но она, как крайняя к улице и въезду, была занята более нежели двадцатью человеками, а у въезда находился сам капитан с одною пушкою и с некоторым прикрытием.

– Ребята! – сказал Мальгин, высмотрев все силы противников. – Ведь чрез забор назад лезть нам не приходится. Уж лучше было не начинать, чем струсить и не кончить! Двух смертей не будет, а одной не миновать. Раз родились, раз и умрем, а проказ наделаем. Чего же нам больше? Кому на небе написано ехать на корабле за море, к величанам[1], тот и будет жив!

– Идем! – шепнули храбрецы и юркнули в избу, и – пошла потеха!

«Русские в селении!.. И здесь уже они!» – закричали по-своему инвалиды чрез окно храброму капитану.

Старик не струсил, но, желая сохранить честь и страшась менее за жизнь, чем за пушки, тотчас подал условный сигнал. С помощью приготовленных жителями лошадей инвалиды в повозках дали стречка, а селение заняли мы… перед рассветом!

– Скорее, ради Бога, скорее позовите сюда штаб-лекаря! – кричали из всей мочи майор Латухин и капитан Пяткин, высунув головы из крайней избы, куда завернули они с намерением обозреть шанцы бежавших инвалидов.

– Кому такая поспешная нужна помощь? – спросил полковник.

– Здесь наши раненые! – отвечали они.

– Как это могло случиться? – воскликнул изумленный Эриксон, приближаясь к избе.

Дело было кончено прежде, нежели начальник наш узнал, каким образом оно происходило.

Справедливость этого анекдота мне легко было бы доказать оригинальными актами, которые и поднесь у меня хранятся, но тяжело начертать в нескольких словах картину, поразившую полковника и бывших с ним офицеров. Весь пол роковой избы был потоплен кровью; двадцать два человека неприятельских и три наших солдата лежали заколотыми, пятеро шведов и двое русских умирали от тяжких ран, а один из последних, обремененный девятью ранами, ослабленный течением крови и покрытый уже бледной тенью смерти, тихо, но бодро и с восхищением рассказывал неподражаемые подвиги покойных товарищей, и этот один был – Мальгин!

Мигом прибывший штаб-лекарь перевязал раны славного Мальгина. Три из них оказались сомнительными, но ни одной смертельной. Полковник не прежде оставил удалую голову, как по совершении всех нужных медицинских пособий. Потом перенесли героя на квартиру и берегли молодца, как дар неба. По выступлении нашем в дальнейший поход он был оставлен в учрежденном на этапе госпитале, где, сколько было возможно, выздоровел и дожил до отставки.

Командир корпуса князь Багратион, получив донесение об этом, отвечал Эриксону собственноручным письмом следующего содержания: «Государь император храброму вашему Мальгину всемилостивейше пожаловал знак ордена Св. Георгия и, сверх того, пятьдесят рублей серебром денег. Главнокомандующий, желая познакомиться с отличным воином, поручил мне доставить Мальгину сто рублей ассигнациями; причем и моя денежка не щербата: подружите и меня с этим русским Геркулесом и вручите ему следующие при сем пятьдесят рублей».

После этого нельзя не согласиться со словами Кремнева: «Я люблю штык, и потому особенно он хорош и мил, что решителен. Как впустишь вершков пять врагу с брюхо, так хоть бы у него между глаз калена стрела улеглась, небось травы топтать не станет!»

Неравно захотел бы кто спросить: а рассказчик Свистунов как же спасся? Он – тот самый, что за забором остался.



www.reliablecounter.com
Click here



Яндекс.Метрика









0

Прибавление от русского безрукого инвалида.

0


Солдатская переписка 1812 года

К 6 декабря (1812 года), торжественному дню, празднуемому св. угоднику и чудотворцу Николаю, на лице Русской земли победная песнь заменила смертоносные, убийственные гулы, близ полугода в огорченных русских сердцах отражавшиеся. Отеческое внимание и щедрые награды государя императора, везде, всюду и на все звания Богом спасенного народа пролившиеся, были неисчислимы, а восхищение и радость победителей равнялись с тяжким горем побежденных, следовательно, и неописанны!

Не было подвига, который, коснувшись нежной отеческой монаршей души, остался бы достойно и праведно неуплаченным! Этому доказательством не менее прочего служат и наши герои, из коих Ручкин, как известно, произведен в офицеры; Свистунову, по смерти его, определена пенсия – по сто двадцати рублей в год; а родителю Сучкова, отставному унтер-офицеру, который, по розыску, оказался присяжным в Казначействе, высочайше повелено выдать единовременно пятьсот рублей. Кремнев, явивший собою в числе прочих редкий пример сыновней любви к отечеству, кроме того, что обеспеченный высокомонаршею милостью в житейском быту и поднесь еще блаженствует, пользуясь явным во всех делах и предприятиях пособием всеобщего покровителя, Господа Бога, скупает у помещиков по соседству в оброчное содержание излишнюю землю, обрабатывает ее наемными людьми, ведет значительный торг хлебом и этим, позволительным всякому гражданину промыслом успел составить знатный капитал. Ему под семьдесят уже лет, но он здоров, весел и довольно еще имеет сил присматривать за хозяйством; супруга его, Хавронья Абросимовна, и по сей час еще баба, что называется, король. Из трех сыновей, которыми благословил Бог эту счастливую чету, два на военном уже поприще, а последний, младший, во уважение к службе почтенного воина, по ходатайству местного начальства оставлен старикам на пропитание и со временем будет составлять подпору и утешение инвалида. Я любил Кремнева, как родного брата; было некогда, что одним медиком пользовались и одним фельдшером перевязывались раны наши, в сражении на одном поле полученные; видел его в 1812 году и хвалил, в свою очередь, достойный уважения подвиг его, а как с того времени пролетел 21 год, посему давно уже полагал я доброго друга в покойной могиле. Но Провидение длит жизнь верных сынов Церкви! Проезжая недавно по некоторым надобностям проселочною дорогою чрез село Богоявленское, при любопытном разговоре с жителями, к чему, признаюсь, имею врожденную страсть, узнал я, что в том селе было двое жестоко израненных и на меня похожих солдат, из которых: безногий Ранцев несколько месяцев тому назад умер, а Кремнев с женою живут на краю села в собственном доме.

Сердце мое забилось от удовольствия, и как по дальнейшим расспросам не оставалось более сомнения, немедленно приказал я проводить себя к старому сослуживцу и товарищу, которым тотчас был узнан по недостатку членов (о чем Кремнев уведомлен был всеобщею молвою). Перо мое слабо выразит необыкновенную и сумасбродную, можно сказать, радость сорокалетнего друга! Сто раз бросался он обнимать меня, сто раз принимался плакать, смеяться, творить молитвы и петь песни; Абросимовна (с именем моим чрез сожителя, вероятно, давно уже знакомая) в восхищениях не уступала мужу, и я при столь непритворных комплиментах, повинуясь чувствам души, залился также слезами – только уж истинно сладкими!..

Время было раннего обеда, добрый Кремнев Христом и Богом упрашивал меня не побрезговать хлебом-солью всем сердцем обрадованного хозяина, на что мне приятно было согласиться, тем более что в коляске моей дорожной запас был холодный, черствый, а светлица Кремнева, преисполненная благотворным запахом сального вещества, обещала славные великороссийские щи, к коим впоследствии присоединились превкусная с потрохами похлебка и жареный поросенок с начинкой из гречневой каши; короче сказать: стол, по чести, был царский! Кремнев, ног под собой не слышавший, ободрился, вытянулся, помолодел и, прокомандовав жене (с деликатнейшею нежностию): «Поворачивайся, старая хрычовка!» – выскочил в клеть, где облекся в тонкий, темно-зеленого сукна, галунами украшенный, сюртук, и явился с полуштофом медовой анисовой водки, с бутылкою домашней вишневки, и скатертца тотчас развернулась! «Первое горе с тех пор, как в отставке, узнал я, лишась соседа и приятеля моего Ранцева, который на руках моих скончался и без которого о старине и службе здесь поговорить не с кем; впрочем, я доволен всем по горло! Не знаю, как и благодарить Господа Бога за милость Его к нам, грешным, – сказал Кремнев, – а для такого дорогого гостя у меня все найдется! Да что ж ты осовела, Хавроньюшка?!» «Ахти, Данилыч! Какой ты рьяной: видно, не знаешь, что у меня от радости все еще трясутся руки!» – отвечала Абросимовна.

Приметя, что радушные хозяева имеют намерение угощать меня, как большого барина, с почестью, земскому заседателю приличною, я наотрез сказал, что буду пить и есть, сколько им угодно, с условием, однако же, чтоб добрая чета обедала вместе со мною, какового уважения, кроме шести ран, полученных стариком в сражениях, и имеющегося у него знака военного ордена, я нахожу его достойным и по одной уже отличной службе, в продолжение которой мы разом подвигались в горестную эпоху Отечественной войны, разом плакали за скорбь матери нашей России и в одно время прыгали от радости за успехи Белого Царя! «Довольно! Чины в сторону! – повелительно сказал я. – Долой тридцать лет с костей! Сядем по ранжиру, как славные русские солдаты-товарищи, как родственные друзья по молодецкому штыку и по смешавшейся на полях чести крови нашей, как страдальцы, обеими ногами в гробу стоящие, но как герои, врагам все еще страшные, при первой опасности любезному отечеству мечом препоясаться и по первому призывному слову батюшки-царя каменную грудь нашу к стене верных примкнуть готовые».

Едва я окончил приказ мой, Кремнев кинулся мне на шею, целовал во что попало и слезами запачкал мне, пострел, все лицо, а к довершению благодарности за честь, коей умел дать цену, он приказал без пощады лобызать меня и Хавронье Абросимовне. Наконец, после всех из непритворной радости родившихся проделок, перекрестясь, как водится, все уселись за столом. Мы забыли настоящее, дышали прошедшим, следовательно, были молоды, веселы и довольны, как счастливые, по страсти женившиеся мужья в первый день свадьбы или как по расчету сочетавшиеся супруги при получении во владение тучных пажитей и банковых билетов. Никто не мешал сердечным излияниям и взаимным рассказам нашим о делах славы; никто не огорчал нас тяжкими вопросами о прожитых нами на белом свете летах; и тяжелая и чугунная тайна сердца всех стариков, покоясь в полуразрушенных оболочках, кой-где, кстати, и то слегка, нежно, скромно отзывалась, что обоим нам вместе стукнуло ровнехонько сто двадцать пять лет; короче сказать: говоря о святой старине, мы были молодцы в точном смысле слова, и Абросимовна не ходила, но летала с блюдами, как Христова пчелка: тихо, томно, скромно, чтоб не прервать и не проронить словечка из штурмовой громоносной рыцарской были. В продолжение трапезы предложены заздравные кубки. Выпито было за здравье славного русского императора Николая, за весь благословенный, драгоценный Дом его, за наследника престола, юного русского солнца, прекрасного Александра, которого Кремнев, в бытность в Москве в ноябре 1831 года, видел в соборе, когда с венценосным родителем прикладывался он к святым мощам. «Голубчик мой, – в умилении сердца воскликнул Кремнев, – он и хорош-то именно по-русски!» Он осушил чару до дна, присовокупя сквозь слезы, что минута, столь трогательная, святая и в жизни его едва ли не лучшая, пойдет с ним в фоб! После того не забыто было здоровье победоносного российского воинства и матушки России!

«Так помянем покойного благодетеля отца-государя Александра Павловича и спасителя отечества Кутузова?» – спросил меня Кремнев. С удивлением взглянул я на почтенного солдата. По чести, выходка, столь благородная и благодарная, разительным была мне упреком. Кремнев знал, что я сделал исполинский шаг – от патронной сумы к шитому золотом мундиру – в царствование Благословенного Александра, ведал, что Кутузов по час смерти был моим благодетелем, и без намерения, конечно, но важный дал мне урок! «А ты как бы хотел выполнить этот священный долг?» – спросил я Кремнева, на которого – признаюсь, припомня русскую пословицу: кусок золота неопрятный сын земли: не умоешь и не утрешь, не заблестит и не узнаешь, – стал я посматривать другими глазами. «По-моему, встать, – сказал он, – помолиться о душах незабвенных и выпить за упокой, чем оканчивают и священные чины». «Но они подчас… и чересчур!» – примолвила Абросимовна. После сего Кремнев и жена его выскочили из-за стола и, сделав от чистого сердца поклонов по тридцати, рассказали мне, что первый шаг к промыслу, которым упрочили настоящее безбедное состояние, сделали они с помощью царской награды, полученной в Вильне. Дорога милостыня во время скудости! «Точь-в-точь и со мной было тоже, – сказал я, – но все-таки спасибо тому, кто кормит, а вдвое тому, кто хлеб-соль помнит». «Как забыть императора Александра! – добавил Кремнев. – Я ручаюсь, что и дети мои до гробовой доски не престанут с таким же усердием молиться за него Богу!»

Не скрою слабости моей: люблю добрых, честных солдат не менее самого себя, будучи убежден, что от душ их текут выражения чистые, неподдельные и признательность к справедливому начальству, желчью не растворенная. Поэтому я ни в чем не хотел отказывать Кремневу; но, исполняя желание его, препорядочно подгулял.

Садясь в коляску, я хотел было сделать Кремневу денежный подарок. «Не отравляйте ядом, ваше превосходительство, дня, в жизни моей драгоценного!» – сказал он. Поняв, что у него на душе, я простился с другом и уехал с удвоенным почтением – не только к службе, но и к правилам благородного русского солдата!



www.reliablecounter.com
Click here



Яндекс.Метрика









0

Письмо XXX.

0


Солдатская переписка 1812 года

Уведомляю тебя, сизая голубушка, светлая моя звездочка, наливное мое яблочко, что я жив, здоров и весел, а впредь уповаю на Господа! Теперь ни сердиться, ни плакать тебе не приходится: вся беда на святой Руси кончилась; заживем с тобою припеваючи! Лазаревич пишет, что ты и невесть как кручинишься; не гневи Бога, ненаглядная, не ропщи и не жалуйся; у тебя хоть сердце нежное, но русское, разудалое, ведь не усидеть бы и тебе в дому, поджав ручки белотелые, если б враг толкнул тебя в живое ни за что, ни про что, ни дай, ни вынеси; а военная душа за всех горит: русский солдат до гробовой доски монета царская, ходячая. Но о чем же более? Разлука наша кончилась, я навеки твой и люблю тебя, как душеньку; ты мне краше цвету макова, миловидней цвету розова, ты душистее садовой зари! И Кремнев твой, отслужа царю, молодцом к тебе представится, вдвое лучше, чем доселе был, веселее и казистее! Жди, нагряну с поцелуями, с залихватскими, с… горячими. Лишь любовь бы да согласие, а вдвоем – все легко выдумать!



www.reliablecounter.com
Click here



Яндекс.Метрика









0

Письмо XXIX.

0


Солдатская переписка 1812 года

Ты знаешь старые пословицы: «за Богом молитва, а за Царем служба не пропадает» и «что стерпится, то слюбится» – так со мною и сбылось. Чрез три дня, как прибыл в Вильну батюшка наш, царь-государь, тотчас объявлено всем нижним чинам, по доброй воле к армии прибывшим, что тем, которые пойдут за границу и останутся в службе до конца всей войны, будет выдаваться по смерть жалованье вчетверо, а кто пожелает ныне воротиться домой, получает двойной оклад и, сверх того, тем и другим повелено выдать на дорогу каждому по 50 рублей в награду. «Настал золотой век, – говорит наш генерал, – осветит, согреет, оживотворит наше красное солнышко, Александр I, весь подлунный мир! Скоро загорятся и бусурманские сердца чистейшею к нему любовью, как горят и пламенеют наши, русские верноподданные!» Многие вышли вперед и отозвались, что готовы с отцом-царем хошь на край белого света! Зависть и в мою душу заглянула, но имячко молодой жены, дорогой моей Хавроньюшки, строго прокомандовало сердцу: «стой!» Я хватил кулаком по сердцу, отвалял налево кругом – и получил пашпорт.

На всех больших и малых начальников пролились обильные милости: Кутузов назван князем Смоленским и получил 1-го Егорья, преширокую чрез плечо ленту, на какой и у тебя есть, и у меня висит серебряный крест, полученный в Швеции. Нашему генералу напялили красную – и тоже через плечо, а во всей армии будут, вишь, медали на голубой ленте с надписью: «Не нам, не нам, а имени Твоему». Не забыт и наш брат солдат; я – за Красное еще – произведен в унтер-офицеры, а теперь удвоено жалованье и на прежний крест и за службу: есть за что благодарить Бога и великого государя! Прослужил прежде 25 лет да теперь три месяца, мне только 47-й год, работать могу, сила есть, жена молодая, славная, дети будут, царских милостей хватит – и на одежду, и на брагу к престольному празднику! Заживем, брат Лазаревич, как в малиннике! Чай, помнишь Ручкина? Он тоже хватил на диковинку: теперь уж прапорщик и, верно, не осрамит благородного звания, станет у хороших людей учиться, как в свете жить, не запачкает офицерского мундира и по привычке хошь душой и будет жить с солдатами, но телом станет двигаться, как прилично, знашь, боярину; ведь он теперь полный дворянин, не дерзнет солдатскую сивуху пить стаканами, не будет закусывать луковкой, не провоняет от него комната в квартире порядочного хозяина, не даст он собою дурного примера своим подчиненным, не лизнет чужбинки, не допустит ни пушка, ни перышка к рыльцу, и не станет живиться потовою и кровавою солдатскою копейкою, переймет (недалеко ходить) у генерала, чем заставляет он честных, добрых людей любить себя, как душу, и почему – в одно и то же время – всем дурням кажется громовою стрелою; будет идти путем чести и правды. «Хороший и справедливый начальник, – говорит генерал, – достояние общее. Он не забывает прежнего родства, знакомства и дружбы, но не менее он нежный друг и близкий родственник всякому тому, кто служит честно и у кого добрая воля есть – лучезарная звезда, путь к славе освещающая!» Короче сказать, наш Ручкин хошь и доморощенный офицер, но с помощью Бога пойдет в дело, и уж коли угодно было судьбе приподнять его выше, так столкнуть его можно, но сам он не проступится и не упадет – шалишь, кривая, не туда заехала!

Передай, брат Лазаревич, приложенную при сем грамотку моей хозяюшке и скажи, что все отставные, в Россию возвращающиеся, для замены служащих назначены провожать пленных в разные места. Мне досталось идти в Тамбовскую губернию, но конча эту последнюю службу, я вытянусь перед нею и закричу со всей мочи: «Здравия желаю, друг сердечный, Хавронья Абросимовна!»



www.reliablecounter.com
Click here



Яндекс.Метрика









0

Письмо XXVIII

0


Солдатская переписка 1812 года

Березина загружена обозом и телами утопших в ней бусурманов, нам запрещено и воду брать из реки. Версты, слышь, на две дорога загромождена была повозками, навьюченными московским добром и церковной утварью. Но неправедное создание не пошло впрок. Следуя далее к Вильне, пришлось увидеть все ужасы, каким бывают обречены и преданы безбожные люди – Бонапарт и французы, злодеи наши. Но не было дня, чтоб мы не плакали, видя несчастия и беды лютых врагов своих. Не родись человек на белый свет!.. Свое горе – от сердца отлегло, а чужое – на сердце упало!

Вдруг видишь целый лагерь умерших солдат, а между большими сотнями окостеневших десяток-другой шевелящихся, слышащих наше движение, желающих попросить помощи и пиши, но лишенных уже сил говорить. Они мычат только непонятным гулом, и от редкого услышишь: дуйпень![1] – а некоторые выучились и просят клеба![2] Но как пособить горю нельзя, то и отворотишься в другую сторону, а тут опять те же полузамерзшие, завернутые в юбки, в тряпки и в сырые, содранные с ушлых лошадей шкуры; часто видишь, что у шатающегося, без всякой уже мысли, полупокойника шапкою укутана нога, а снятыми с умершего товарища панталонами обвернута голова. По счастью, большая из них часть бродит, не имея ни памяти, ни понятия, ни чувства! Некоторые, собравшись с последними силами, раскладывают огонек, начинают греться – да и сгорят вместе с хворостом и дровами; а у кого есть еще силы, лишь завидят русских, бегут к нам и рады, бедные, как будто своим! Ну, уж этакому-то, брат, от сердца оторвешь, а поделишься чем Бог послал! Да правду сказать: мы-таки редким и отказывали, покуда могли.

Лежачего не бьют (как говорится), а нужда и рукавицу с рукой сроднила. Кроме того, виноват, Лазаревич, мне нравится уж подлинно военный в них обычай: ведь холодно, голодно, животики у окаянных пустехоньки, нашлось бы место наседке и с яйцами, – а заморской чести не роняют: руки всегда держат в кармане и плюют вечно чрез зубок!

Третьего дня еще получено, слышь, донесение, что Вильну занял славный, неутомимый наш наездник Сеславин, который выдержал жаркое сражение, получил жестокую рану, но победил врагов и овладел городом.

Вчерась, лишь вступили мы в Вильну, тотчас лучи от красного солнышка обогрели наши сердечушки, пронеслась милая весточка, что царь-государь себя нам покажет и на нас поглядит; я сам видел уже многих из Питера приехавших царских генерал-адъютантов. Поляки суетятся и приготовляются встречать его, но с нашей стороны все батюшке православному царю приготовлено; мы перед царскою главою, как лист пред травою, станем с чистою любовью, с преданною душою, с пламенным сердцем и с готовностию лететь вновь, куда прикажет! Стало быть, чем богаты, тем и рады.

На молитву, брат Лазарич, становись на колени и молись всеблагому, непостижимому, милосердому русскому Богу! Не успел я и письма кончить, как государь прибыл, а вместе разнеслась по всему городу и влилась в сердце каждого русского торжественная радость: пришел-де рапорт от атамана Платова и от наездников, что всю иностранную сволочь, которая могла еще передвигать ноги, выгнали они за границу, что Бонапарт ускакал в жидовской бричке за море и что ни единого бусурмана на святой Руси с оружием в руках не осталось: отлились коровке медвежьи слезки!

Ура!.. С нами Бог! Разумейте языцы и покоряйтеся, яко с нами Бог!

Теперь прочти надпись на царском кресте, в московском Успенском соборе хранящемся: Имеяй Веру непостыдную и исполняяй заповеди Божия, победишь враги своя. Что же сказать после этого? По-моему, молча опять на колени, и опять тоже: С нами Бог! Разумейте языцы и покоряйтеся, яко с нами Бог!



www.reliablecounter.com
Click here



Яндекс.Метрика









0

Письмо XXVII

0


Солдатская переписка 1812 года

Нужно ли полно мне рассказывать другу моему Лазаревичу, как наказаны всемогущим Богом преступные бусурманы? Война дело обыкновенное: кто с кем не воюет? Где не дерутся по ноздрям и где не потчуют друг друга под микитки? Но в ссору человеческую не приходится впутывать Творца милосердого. Не сойдет даром никому с рук, кто шутит законами Царя Небесного, всевидящего и всеслышащего, и кто полагает руку на святые иконы или не уважает святого храма Его! Лавно ли, кажись, было, что французы обрывали ризы и строили в наших церквах конюшни! Теперь эти же французы просят у нас пиши, и каким, ты думаешь, языком? Кириста ради!.. Полно, не могу более говорить!.. Да и чтоб я ни сказал о столь важном, великом деле – значит вынуть бы одно только зернышко из полного, набитого хлебом анбара!

Взглянем разом на весь белый свет, посмотрим, что в нем насаждено, каких недостает еще плодов и чудес! Наконец, подумаем: чьих бы сил на это хватило? Но для десницы Спасителя нашего Иисуса Христа создать и разрушить нужен один миг! А мы, глупые, скаредные твари, осмеливаемся подчас ломать пустую голову, умничать, судить и пересуживать непостижимые нам дела Его! А что и того хуже и греховоднее, позволяем себе мыслить, что подлые, святой вере противные поступки и нетвердая в нас присяга укроются от проницательного взора Сердцеведца и что мы отделаемся без наказания!

Нет, приятели, не так! Скорее Волга потечет обратно в Тверскую губернию, чем обманем мы Бога!

Ныне не по-прежнему: на ученых людей, слава Богу, недостатка нет, число грамотных час от часу увеличивается, а мастерство всякого рода так цветет и зреет и с таким успехом лезет в гору, что в старину у нас и над лаптями немного поболее голову ломали, нежели в теперешнее время над часами, которые где ни послышишь, то стучат, то кукуют; а по трактирам есть такие, что и казачка, проклятые, взваривают. Ну, право, досыта напляшется, кому попадет булавка в голову! К слову скажу тебе, не солгу, а и самому все еще не верится. Однажды на походе ночевали мы возле села, молодому еще, но как лунь седому, барину принадлежащего; посреди села – преогромный пруд, на плотине – мельница и суконная фабрика, мы ходили смотреть, и что же? Снаружи два колеса вертятся как и везде, а внутри: в одном месте рожь из возов сыплется сама, мука в мешки набивается сама, и мешки на телегу укладываются, сказывают, сами же! В другом: шерсть бьется без людей, чешется, прядется, мотается и снуется без людей, половинки ткутся, слышь, без народа; потом хоть мы и не видали, но говорят, что эти половинки ухватятся за крючки да и переползут в краску сами, а выкрасясь порядком, и высушатся, и выстригутся, скатаются себе – и делу конец!

«Да что же вам-то остается?» – спросил я надсмотрщиков. «Ехать на базар, продать сукно да взять деньги», – отвечала мне фабричная синяя фигура. «Ну так у вас здесь просто дьявольщина!» «Нет, служба, не греши! – подхватил подошедший бурмистр. – Ко всему прилажены машины. Сперва и мы тоже думали, как только делались пробы, но, как пришло к заправской работе, барин призвал попа, отслужил молебен с водосвятием, велел окропить все строение и инструменты, что и маковой росинки не осталось, где бы черту можно было спрятаться. Так после этого упаси Господи дурное молвить! Хошь выдумка-то (нечего греха таить) и заморская, но дело, брат, чистое».

Вот до чего мы дожили и какие на святой Руси явились причуды! Но коли в этих причудах нечистая сила не в доле, почему не учиться? Давай Бог ума да разума: полезное перенимать резон! Не одним же чертям, прости Господи, горшки-то обжигать! Наука не тяжелая и не громоздкая ноша, ни в куль, ни в ранец не укладываются, плечей не трут, и голова от них не пухнет. Напротив того (слушай, как генерал говорит), науки клад; они полируют человека, открывают в нем понятия и способности; науками приобретаются избыток и изобилие, составляющие счастье людей, вместе всех и розно каждого. Но при всех высоких науках (толкует он), к торгам и промыслам относящихся, отнюдь не следует ум и сердце отучать от святой веры, главнейшее блаженство людей составляющей! Все, о чем речь шла выше, есть дело людское, святая же вера есть дело Божеское! Пусть, дескать, кто-нибудь из полузаморских фокусников выучится проникать в сокровеннейшие тайны, в природе существующие и одному только всемогущему Творцу известные! Пусть произведет дождь, окропит поля, в засухе страждущие, упрочит благословенную жатву, устроит благо народа и предупредит беду (вон, как порасскажут в Питере и как при нас в Масальске случилось: помнишь, какое ужасное было наводнение?). Пусть слазит туда, отколь в различных явлениях ниспосылаются к нам и благодать и гнев Господень! Наконец, пусть снесет с неба новый устав веры и объявит новую волю Вседержителя! Но и тогда обязанности к присяге могут перестроиться на иной лад, но не могут сделаться менее важны, менее священны! Ум – дар Неба! Сокровище сие вверяется нам к общей пользе человечества! Получивший драгоценный дар сей неизбежно поставлен в священную обязанность уплатить долг Творцу, сливая пестрые понятия людей, ограниченных, недальних, в общий сосуд веры, надежды и любви, иначе подобный человек не стоит выеденного яйца! Вникните в строгость законов, существующих между пчелами в улье, посмотрите на порядок и устройство этого маленького царства, на труд и повиновение подданных к матери-царице этих дивных трудолюбивых творений! Честью уверяю, что человек, нетвердый в вере, но с умом, с душой и с сердцем, покраснеет, раскается и исправится, оставаясь на всю жизнь благодарен благородным мухам, которые за море не летают, а волю Творца своего едва ли не лучше людей знают. Пусть – еще раз скажу – кто-нибудь из блудных детей природы произведет новое, пчелиному подобное царство и покажет чудо это усилию человека покорившимся; тогда и мы вместе с ним подумаем, как делу быть. Против этого, брат Лазаревич, сказать точно нечего! Генерал редко говорит о пчелах; видно, что за ними не хаживал, а я с покойным отцом до службы живмя жил на пчельнике и пречудные диковинки знаю, так, что мурашки по коже заползают, коли все пересказать. В улье-то, брат, такие подчас перепалки идут, что и Боже упаси! Чуть которая замечена в лености – тотчас крылья прочь, а это все равно что нашему брату голову оттяпать.

Я люблю слушать, когда генерал учит нас: речь у него всегда умная, понятная, и доказательства верные; но, между нами будь сказано, Вавила Пафнутьич, по-моему, не хуже его дока! Лишь остались мы одни, а он и выступил вперед. «Калякал его превосходительство много, а ведь начало-то вышло без конца, – молвил Пафнутьич. – Чтоб вколотить правду-матку в душу каждого из нас, надобно бы сказать покороче да потолще; ну о чем тут толковать?

Если каждая устроенная хата имеет своего хозяина (без которого ее бы и не было), то, конечно, есть и Создатель Мира. А пословица ясно говорит: что в России и в Польше хозяина нет больше! Мы – простые люди, но затейливы, частенько даже и за сущую безделицу сердимся и Бог знает за что колошматим, если не людей, так бедную скотину! А что в благой час достается от нас дражайшим супругам нашим? Иной раз так ей, сердечной, хохол натрешь, что бедняжка, словно угорелая, и в сенцы не вдруг след сыщет. Быть по-моему, да и только, говорим мы!.. А кто же мы? Едва мыслящие жалкие слепцы, ну, просто-напросто ползающие черви. Можно ли после этого забыть веру, ниспосланную Виновником бытия нашего, Господом Вседержителем, изменить присяге и позволить себе преступную дерзость сказать: не быть по власти Божией?» «Стой! – заревел во все горло осерчавший Пафнутьич. – Опомнись, несчастная тварь! Подлая, ничтожная паутина – образумься! И со слезами горести и скорби умоляй о прошении, помиловании и спасении поганой души твоей. Благ Господь и милостив! Он не отвергает чистосердечных раскаяний грешника, и на примирение с Отцом Небесным – всегда не поздно!»

«К кашам!» – прокомандовал дежурный. Прощай, брат; желудок рассудку не всегда верный друг: у него свои машины. Вот, Лазаревич, было бы славно, если бы заморские хитрецы выдумали этому неугомонному желудку какую-нибудь музыкальную дудку, чтоб он песенки слушал, а хлеба не просил. В один только год, по меньшей мере, семьсот раз придется удовлетворить неотступным его требованиям: сколько надобно провианта? А чего это стоит бедным зубам? Уж подлинно от души сказал бы проказникам спасибо, избавясь от докук и ежедневных хлопот! Но покуда они дудку-то выдумывают, а теперь поспешим, чтоб не простыла мать наша… каша.



www.reliablecounter.com
Click here



Яндекс.Метрика









0

Письмо XXVI

0


Солдатская переписка 1812 года

У Светлейшего с начала войны находится в ординарцах поручик Кушников, который генералу, вишь, сродни; сегодня, приехав повидаться, только что вошел он в ригу, в которой ночевал весь наш полк, да и охлеснул нас весточкой – чтоб другой век не слыхать! «Я привез к вам большое горе, – сказал Кушников шефу, – уж то не беда, что Наполеон прорвался и ушел, но горе за Кутузова, который так расстроился неудачей, что захворал даже, сердечный! Да и есть от чего: как прочли ему эту проклятую бумагу, он, забывшись, так хватил кулаком по столу, что доска пополам разлетелась, да и кулаку-то не пройдет, чай, даром!» «Порыв сей извинителен, – сказал генерал, – он свойствен всякому истинному сыну Церкви и отечества! Таким же точно некогда двинута была душа немецкого апостола Мартина Лютера, когда он пустил чернилицу в черта! Это значит, что и самому умнейшему человеку трудно предписать себе равнодушие в деле веры, чести и отечества!»

«Но неужели и вся неприятельская армия успела без вреда переправиться чрез Березину?» «Пишут, что с большою и даже непомерною потерею, – продолжал Кушников, – однако ж Наполеон не один и не для одного себя состроил два моста; само собой разумеется, что и при неимоверном счастье мосты эти недешево ему стоят; не менее того крайне удивительным кажется успех его при тех легких способах, какие в подобном случае неисчислимы на стороне занимающего противоположный берег и препятствующего переправе, к чему и самая река представляла важные пособия ужасными глыбами льда, по ней плывущими; но Чичагов или вовсе не умел воспользоваться предлежавшими ему средствами, или варварски был обманут!» «Последнее вернее, – сказал генерал, – отличная служба Чичаговых оценена в России не ныне, впрочем, без ошибки век не проживешь. Кто бежит – тому одна дорога, а кто ловит – тому много путей». Тут закричали: выходи! – и чем кончился разговор, не знаю, но на походе приютившийся к нам знакомый Строчкину казак, из сторожевых полков в Главную квартиру присланный, всю подноготную показал нам, как облупленное яйцо.

Лишь только заморский проказник вышел из Москвы (сказал разудалой донец), то и начал опять выкидывать штуки; ведь под Ярославцем наши казаки совсем было его схватили, уж он почти в руках был, один только миг оставался… Вдруг окаянный оборотился дроздом, порхнул – и сгинул! Вот и теперь тоже; ведь войска наши были начеку и ждали его, как праздника, но пустил, слышь, клятвопреступник целую тучу чертенят, по-французски одетых, к Старой Березине да и велел им морочить наших со всех сторон, а сам катнул в Веселую[1] да и переправился у Холодка[2], хоть и не одна-де тысяча из армии его юркнула в реку, кормить собою раков! Да и он нашему генералу Чаплицу задал память, утер, слышь, ему нос, схватил за ноги и отбросил, говорят, куда-то к Стахову; да сполать Витгенштейну, подоспевшему из Полоцка, этот молодец все дело поправил, он до того бил и громил бусурманов, что одна дивизия, положа ружья, сдалась в плен, а другую, которая поупрямилась, подогнав к реке, велел просто живьем столкнуть в воду; вот те песня вся – и плясать нельзя!

Поравнявшись с Борисовом, узнали мы, что при холоде, который со вчерашнего дня важно стал напоминать нам о своей родной России, а французам, что они в гостях, на чужой стороне, – вся Наполеонова армия, чрез Березину переправившаяся, разбрелась, как беспастушное стадо: команды не стало, порядок исчез, и каждый спасается по-своему, только уж без пороха и без штыка! Теперь, брат, и мы без ошибки можем сказать: этой большой, огромной, страшной армии, которая ввалила к нам, как грозная туча со всемирным потоком, – вечная память!



www.reliablecounter.com
Click here



Яндекс.Метрика









0

Письмо XXV

0


Солдатская переписка 1812 года

«Здравствуйте, отец и командир! – сказал нашему генералу подъехавший к полку на походе знакомый адъютант Кутузова. – Поздравляю с прошедшими именинами и знаменитою победою!» «Благодарю, любезный земляк, и радуюсь, что вижу вас после вчерашнего пира, который, без сомнения, не дешево нам стоит», – молвил генерал. «Напротив, наши потери весьма незначительны, – продолжал адъютант. – Убит полковник граф Грабовский, а офицеров и нижних чинов более легкораненых, потому что дело началось и кончилось почти на одних только штыках, а на штыках мы – старые прослесари[1]».

«Можно ли спросить – не о том, конечно, сколько убитых, которых счесть нельзя и не стоит, но – сколько взято французов в плен и какие отбиты трофимы[2]?»

«Извините, ваше превосходительство! Чтоб исчислить все это в настоящее короткое время, не пособит никакая матимачиха[3]. И теперь еще гонят пленных, как стада овец, везут и несут трофимы, как в дождливое лето грибы, а потому дело это окончательно возложено на Вертеля[4], как военного начальника в Смоленске. Но нам предстоит другой, не менее торжественный праздник: вы знаете, что адмирал Чичагов имеет достаточные средства пресечь Наполеону отступление, о чем в ночь еще посланы к нему в разных направлениях три фельдъегеря с повелениями фельдмаршала, которые, если получатся вовремя и исполнятся в точности, – мы будем иметь удовольствие угощать победителя Меропы[5] на русских биваках».

«Солдатскою тюрею», – подхватил генерал. «Помилуйте, – продолжал адъютант, – его же добром, да ему же челом. У нас теперь благодаря успехам оружия и чутью славных донцев отличные парижские повара и, как закром, полная кухня; можем даже позаимствовать и походную его французского величества серебряную посуду, в казацкие фуражные торбы переселившуюся, лишь бы пожаловал да попался в руки, а за нами дело не станет: тотчас изготовим, какое изволит хрюкасе[6], впрочем, я столько убежден в этом событии и полагаю его так верным, как и то, что вы с полком вашим будете сегодня ночевать на снегу в поле, а я – на навозе в коровнике. На станции нет ни одной пустой избы, кроме бывшей квартиры Наполеона, занятой фельдмаршалу; все решительно наполнены умершими, смрадными и умирающими французами. По счастию, горе это утопает в душевной радости, возникшей из превосходнейшего и богатейшего источника, явно предсказывающего нам участь французского императора, долженствующего соединиться с нами, если не душой, так телом, то есть если не собственной персоной, так всей своей армией». «Нельзя ли и нас сделать участниками?» – сказал генерал. «С удовольствием! – отвечал Настругов. Он продолжал: – Из памяти и сердца каждого россиянина-христианина до последнего зевка не изгладится, конечно, манифест 6 июля сего года. Но нельзя не повторить важнейших и, без сомнения, по влиянию свыше помешенных в нем слов: «Дотоль не вложу меча моего во влагалище, доколе не сотру с лица земли врага, дерзнувшего войти в пределы мои… На начинающего Бог!» Это первое.

6 августа сего, 1812 года – когда Смоленскую Божию Матерь при неизбежной опасности выносили из собора к армии по желанию народа, в большом количестве стекшегося, на городской площади отправлен был молебен; и только что священник, читавший св. Евангелие от Луки, успел заключить его словами: «Пребысть же Мариам с нею яко три месяцы и возвратися в дом свой», – в ту же минуту загрохотали убийственные орудия, посыпались ядра, и народ стремглав разбежался, унося с собою последние звуки пастырского слова: «Яко три месяцы и возвратися в дом свой!» Это другое.

Наконец, 6 ноября сего ж самого, 1812 года, следственно, чрез три месяца ровно, Смоленская Божия Матерь внесена в предместье Смоленска, и на другой день с приличествующими почестями водворилась по-прежнему в Смоленском соборе! Теперь положите руку на сердце и скажите, все крещеные люди, все добросовестные образованные христиане! Не видите ли, не чувствуете ли вы движе