Иван Дмитриев — (1760–1837)

Русская поэзия XVIII–XX веков
Иван Иванович Дмитриев прожил довольно долгую жизнь. Он родился в 1760 году на Волге, в родовом поместье неподалеку от Сызрани. Детство его прошло в частных пансионах Казани и Симбирска. Четырнадцати лет Дмитриев начал военную службу в Семеновском полку. В 1775 году в Москве он стал свидетелем казни Емельяна Пугачева. В царствование Екатерины II Дмитриев дослужился до подполковничьего чина и вышел в отставку. При Павле I он был арестован по подозрению в заговоре против императора (как выяснилось, безосновательно), а затем, в порядке «высочайшего» извинения за причиненное беспокойство, назначен обер-прокурором сената. Свою служебную карьеру Дмитриев закончил в 1814 году, при Александре I, министром юстиции. Умер Дмитриев в 1837 году, пережив не только своих сверстников, но и многих поэтов новых поколений – Д. Веневитинова, А. Дельвига, Н. Гнедича, А. Пушкина.
Сам Дмитриев определил продолжительность своего творческого пути так: «Я начал писать, не знав еще правил стихотворства, с 1777 и продолжал до 1810 года». За это время, помимо журнальных публикаций и отдельных сборников, вышло в свет несколько собраний его сочинений. Последнее прижизненное собрание стихотворений Дмитриева (шестое по счету) было напечатано в 1823 году. Подводя итоги своей литературной работы, Дмитриев писал: «Как бы то ни было, но я должен быть признателен к счастливой звезде моей: едва ли кто из моих современников проходил авторское поприще с меньшею заботою и большею удачею».
Восемнадцатый век был отмечен какою-то небывалой, всеобщей тягой к стихотворству. Стихи писали все: столичные и провинциальные дворяне, купцы и разночинцы, священнослужители и ученые, солдаты и офицеры. Даже военачальники, как А. В. Суворов. Даже придворные, как елизаветинский фаворит граф И. И. Шувалов. Даже женщины: императрица Елизавета, дочь Сумарокова, жена Хераскова, сестра Фонвизина…
В стихах преподавали уроки монархам, прославляли военные победы, высмеивали пороки, воспевали добродетель. Театральные сочинения писались в стихах. В стихах же излагались политические и научные теории, формулировались нравственные и философские истины, предлагались рекомендации даже по таким вопросам, как изучение и выращивание различных растений, разбивка садов и парков, устройство и применение громоотвода и т. д. А уж что касается внутреннего мира человека, то здесь господство поэзии было полным и непререкаемым. Раздумья о смысле жизни, любовь разделенная и неразделенная, горе по поводу кончины близких и друзей, поздравления с днем рождения или новым чином – все это рифмовалось и относилось или отсылалось в журналы, которых с годами становилось все больше.
К концу столетия это поголовное увлечение стихотворством принимает характер эпидемии, всеобщего безумия.
Дмитриев вошел в русскую поэзию, когда она переживала очень важную метаморфозу, без которой невозможно себе представить ее дальнейшее развитие и, главное, ее небывалый взлет в пушкинскую эпоху. Всеобщее увлечение стихотворством, высмеянное поэтом так блистательно, имело и свою положительную сторону: по сравнению с первой половиной столетия неизмеримо возрос уровень общей поэтической культуры. Поэзия стала считать себя не только наставницей государей в правлении, а подданных в послушании, но равно в такой же (а подчас и в большей) степени выразительницей и защитницей интимного мира отдельной личности.
Вырабатывалось новое понятие о целях и возможностях поэзии: ей мало быть просто разумной, просто добродетельной, просто поучительной и устремленной ко всеобщему благу. Ей надо стать еще и художественной в полном смысле слова, то есть прекрасной и достоверной. Только тогда она сможет стать благотворной. Чтобы воспитать человека, надо воспитать его чувства. Так зарождался русский сентиментализм, одним из основоположников которого в поэзии стал Дмитриев.
Тот, кто считает писателей-сентименталистов просто слезливыми людьми, глубоко ошибается. Дмитриев, а также его современники и друзья М. Муравьев, Н. Карамзин, Ю. Нелединский-Мелецкий и др. сделали великое художественное открытие в русской поэзии. Уединившись под «тихим кровом», погрузившись в «наслаждающее размышление самого себя», как писал М. Муравьев, в созерцание души человеческой, они поставили литературу перед необходимостью ее познания и выражения. Именно в этом их огромная заслуга перед последующими поколениями писателей – романтиками и реалистами. Ведь классицисты пытались изменить людей, игнорируя их внутренний мир, не желая иметь дела с конкретными порывами «чувствительных сердец», каждое из которых – особый мир.
Из своего «приятного уголка» под «тихим кровом» писатели-сентименталисты выходили к читающей публике с произведениями, которые жадно поглощались ею, изнемогавшей в ожидании непритязательного, живого, от души к душе направленного слова. Так было с «Бедной Лизой» Карамзина. Так было и с песней Дмитриева «Стонет сизый голубочек…» (1792), которая нынче кажется наивной, но которую и полвека спустя пели русские люди.
Истинная поэзия, с точки зрения Дмитриева, та, которая находит пути не к уму, а к сердцу читателя, умеет сделать его чувствительным (не плаксивым, а отзывчивым на чужие движения души).
Но Дмитриев был не только чувствительным в своих стихах. Он был и раздумчивым, как в «Апологах» (над наивной философичностью которых, впрочем, подшучивали впоследствии Пушкин и Языков), и нравоучительным, как в баснях (которые предшествовали и крыловским и еще долгое время читались наряду с ними), и ироничным, как в сказке «Модная жена» (которая уже при его жизни стала классической). В своих эпиграммах Дмитриев боролся с графоманами, с последними приверженцами классицизма, которые удаляли поэзию от жизненной достоверности, превращали ее в набор общих мест, с журналистами, злорадно нападавшими на новую поэзию.
К Дмитриеву с неизменным почтением относились самые разные писатели – Державин, Карамзин, Жуковский, Пушкин, Дельвиг, Баратынский, Языков, Вяземский, Бестужев, Кюхельбекер, Белинский и многие другие. В решающую заслугу Дмитриеву ставилось то, что он «совершил переворот в поэтическом языке», сведя поэзию с одических высот, приноровив ее к выражению непосредственных и непритязательных переживаний «чувствительного сердца», которые, как выяснилось, имеют не меньше прав на поэтическое бессмертие, чем высокие, но абстрактные идеалы, воспеваемые в торжественных одах. «В стихотворениях Дмитриева, по их форме и направлению, – писал В. Г. Белинский, – русская поэзия сделала значительный шаг к сближению с простотою и естественностью, словом, с жизнью и действительностью».
Е. Лебедев
Модная жена[312]

Ах, сколько я в мой век бумаги исписал!
Той песню, той сонет, той лестный мадригал[313];
А вы, о нежные мужья под сединою!
Ни строчкой не были порадованы мною.
Простите в том меня; я молод, ветрен был,
Так диво ли, что вас забыл?
А ныне вяну сам; на лбу моем морщины
Велят уже и мне
Подобной вашей ждать судьбины
И о Цитерской стороне[314]
Лишь в сказках вспоминать; а были, небылицы,
Я знаю, старикам разглаживают лицы:
Так слушайте меня, я сказку вам начну
Про модную жену.
Пролаз в течение полвека
Все полз да полз, да бил челом,
И наконец таким невинным ремеслом
Дополз до степени известна человека,
То есть стал с именем, – я говорю ведь так,
Как говорится в свете:
То есть стал ездить он шестеркою в карете;
Потом вступил он в брак
С пригожей девушкой, котора жить умела,
Была умна, ловка
И старика
Вертела как хотела;
А старикам такой закон,
Что если кто из них вскружит себя вертушкой,
То не она уже, а он
Быть должен наконец игрушкой;
Хоть рад, хотя не рад,
Но поступать с женою в лад
И рубль подчас считать полушкой.
Пролаз хотя пролаз, но муж, как и другой,
И так же, как и все, ценою дорогой
Платил жене за нежны ласки;
Узнал и он, чтó блонды[315], каски[316],
Чтó креп[317], лино-батист[318], тамбурна кисея[319].
Однажды быв жена – вот тут беда моя!
Как лучше изъяснить, не приберу я слова —
Не так чтобы больна, не так чтобы здорова,
А так… ни то ни се… как будто не своя,
Супругу говорит: «Послушай, жизнь моя,
Мне к празднику нужна обнова:
Пожалуй, у мадам Бобри купи тюрбан;
Да слушай, душенька: мне хочется экран
Для моего камина;
А от нее ведь три шага
До английского магазина;
Да если б там еще… нет, слишком дорога!
А ужасть как мила!» – «Да что, мой свет, такое?» —
«Нет, папенька, так, так, пустое…
По чести, мне твоих расходов жаль». —
«Да что, скажи, откройся смело;
Расходы знать мое, а не твое уж дело». —
«Меня… стыжусь… пленила шаль;
Послушай, ангел мой! она такая точно,
Какую, помнишь ты, выписывал нарочно
Князь для княгини, как у князя праздник был».
С последним словом прыг на шею
И чок два раза в лоб, примолвя: «Как ты мил!» —
«Изволь, изволь, я рад со всей моей душею
Услуживать тебе, мой свет! —
Был мужнин ей ответ. —
Карету!.. Только вряд поспеть уж мне к обеду!
Да я… в Дворянский клуб оттоле заверну». —
«Ах, мой жизненочек! как тешишь ты жену!
Ступай же, Ванечка, скорее». – «Еду, еду!»
И Ванечка седой,
Простясь с женою молодой,
В карету с помощью двух долгих слуг втащился,
Сел, крякнул, покатился.
Но он лишь со двора, а гость к нему на двор —
Угодник дамский, Миловзор.
Взлетел на лестницу и прямо порх к уборной.
«Ах! я лишь думала! как мил!» – «Слуга покорной». —
«А я одна». – «Одне? тем лучше! где же он?» —
«Кто? муж?» – «Ваш нежный Купидон». —
«Какой, по чести, ты ругатель!» —
«По крайней мере я всех милых обожатель.
Однако ж это ведь не ложь,
Что друг мой на него хоть несколько похож». —
«То есть он так же стар, хотя не так прекрасен». —
«Нет! Я вам докажу». – «О! этот труд напрасен». —
«Без шуток, слушайте: тот слеп, а этот крив;
Не сходны ли ж они?» – «Ах, как ты злоречив!» —
«Простите, перестану…
Да! покажите мне диванну:
Ведь я еще ее в отделке не видал;
Уж, верно, это храм! храм вкуса». – «Отгадал». —
«Конечно, и… любви?» – «Увы! еще не знаю.
Угодно поглядеть?» – «От всей души желаю».
О бедный муж! спеши иль после не тужи
И от дивана ключ в кармане ты держи:
Диван для городской вострушки,
Когда на нем она сам-друг,
Опаснее, чем для пастушки
Средь рощицы зеленый луг.
И эта выдумка диванов,
По чести, месть нам от султанов[320]!
Но как ни рассуждай, а Миловзор уж там,
Рассматривает все, любуется, дивится;
Амур же, прикорнув на столике к часам,
Приставил к стрелке перст, и стрелка не вертится,
Чтоб двум любовникам часов досадный бой
Не вспоминал того, что скоро возвратится
Вулкан домой.
А он, как в руку сон!.. Судьбы того хотели!
На тяжких вереях вороты заскрипели,
Бич хлопнул, и супруг с торжественным лицом
Явился на конях усталых пред крыльцом.
Уж он на лестнице, таща в руках покупку,
Торопится свою обрадовать голубку;
Уж он и в комнате, а верная жена
Сидит, не думая об нем, и не одна.
Но вы, красавицы, одной с Премилой масти,
Не ахайте об ней и успокойте дух!
Ее пенаты с ней, так ей ли ждать напасти?
Фиделька резвая, ее надежный друг,
Которая лежала,
Свернувшися клубком
На солнышке перед окном,
Вдруг встрепенулася, вскочила, побежала
К дверям и, как разумный зверь,
Приставила ушко, потом толк лапкой в дверь,
Ушла и возвратилась с лаем.
Тогда ж другой пенат, зовомый попугаем,
Три раза вестовой из клетки подал знак,
Вскричавши: «Кто пришел? дурак!»
Премила вздрогнула, и Миловзор подобно;
И тот и та – о время злобно!
О непредвиденна беда! —
Бросаяся туда, сюда,
Решились так, чтоб ей остаться,
А гостю спрятаться хотя позадь дверей, —
О женщины! могу признаться,
Что вы гораздо нас хитрей!
Кто мог бы отгадать, чем кончилась тревога?
Муж, в двери выставя расцветшие два рога,
Вошел в диванную и видит, что жена
Вполглаза на него глядит сквозь тонка сна;
Он ближе к ней – она проснулась,
Зевнула, потянулась;
Потом,
Простерши к мужу руки:
«Каким же, – говорит ему, – я крепким сном
Заснула без тебя от скуки!
И знаешь ли, что мне
Привиделось во сне?
Ах! и теперь еще в восторге утопаю!
Послушай, миленький! лишь только засыпаю,
Вдруг вижу, будто ты уж более не крив;
Ну, если этот сон не лжив?
Позволь мне испытать». – И вмиг, не дав супругу
Прийти в себя, одной рукой
Закрыла глаз ему – здоровый, не кривой, —
Другою же на дверь указывая другу,
Пролазу говорит: «Что, видишь ли, мой свет?»
Муж отвечает: «Нет!» —
«Ни крошечки?» – «Нимало;
Так темно, как теперь, еще и не бывало». —
«Ты шутишь?» – «Право, нет; да дай ты мне взглянуть».
«Прелестная мечта! – Лукреция вскричала, —
Зачем польстила мне, чтоб после обмануть!
Ах! друг мой, как бы я желала,
Чтобы один твой глаз
Похож был на другой!» – Пролаз,
При нежности такой, не мог стоять болваном;
Он сам разнежился и в радости души
Супругу наградил и шалью и тюрбаном.
Пролаз! ты этот день во святцах запиши:
Пример согласия! Жена и муж с обновой!
Но что записывать? Пример такой не новой.
1791
«Стонет сизый голубочек…»[321]

Стонет сизый голубочек,
Стонет он и день и ночь;
Миленький его дружочек
Отлетел надолго прочь.
Он уж боле не воркует
И пшенички не клюет;
Все тоскует, все тоскует
И тихонько слезы льет.
С нежной ветки на другую
Перепархивает он
И подружку дорогую
Ждет к себе со всех сторон.
Ждет ее… увы! но тщетно,
Знать, судил ему так рок!
Сохнет, сохнет неприметно
Страстный, верный голубок.
Он ко травке прилегает;
Носик в перья завернул;
Уж не стонет, не вздыхает;
Голубок… навек уснул!
Вдруг голубка прилетела,
Приуныв, издалека,
Над своим любезным села,
Будит, будит голубка;
Плачет, стонет, сердцем ноя,
Ходит милого вокруг —
Но… увы! прелестна Хлоя!
Не проснется милый друг!
1792
Чужой толк

«Что за диковинка? лет двадцать уж прошло,
Как мы, напрягши ум, наморщивши чело,
Со всеусердием всё оды пишем, пишем,
А ни себе, ни им похвал нигде не слышим!
Ужели выдал Феб свой именной указ,
Чтоб не дерзал никто надеяться из нас
Быть Флакку[322], Рамлеру и их собратьи равным
И столько ж, как они, во песнопеньи славным?
Как думаешь?… Вчера случилось мне сличать
И их и нашу песнь: в их… нечего читать!
Листочек, много три, а любо, как читаешь —
Не знаю, как-то сам как будто бы летаешь!
Судя по краткости, уверен, что они
Писали их резвясь, а не четыре дни;
То как бы нам не быть еще и их счастливей,
Когда мы вó сто раз прилежней, терпеливей?
Ведь наш начнет писать, то все забавы прочь!
Над парою стихов просиживает ночь,
Потеет, думает, чертит и жжет бумагу;
А иногда берет такую он отвагу,
Что целый год сидит над одою одной!
И подлинно уж весь приложит разум свой!
Уж прямо самая торжественная ода!
Я не могу сказать, какого это рода,
Но очень полная, иная в двести строф!
Судите ж, сколько тут хороших есть стишков!
К тому ж и в правилах: сперва прочтешь вступленье,
Тут предложение[323], а там и заключенье —
Точь-в-точь как говорят учены по церквам!
Со всем тем нет читать охоты, вижу сам.
Возьму ли, например, я оды на победы,
Как покорили Крым, как в море гибли шведы:
Все тут подробности сраженья нахожу,
Где было, как, когда, – короче я скажу:
В стихах реляция! прекрасно!.. а зеваю!
Я, бросивши ее, другую раскрываю,
На праздник иль на что подобное тому:
Тут найдешь то, чего б нехитрому уму
Не выдумать и ввек: зари багряны персты,
И райский крин, и Феб, и небеса отверсты[324]!
Так громко, высоко!.. а нет, не веселит,
И сердца, так сказать, ничуть не шевелит!»
Так дедовских времен с любезной простотою
Вчера один старик беседовал со мною.
Я, будучи и сам товарищ тех певцов,
Которых действию дивился он стихов,
Смутился и не знал, как отвечать мне должно;
Но, к счастью – ежели назвать то счастьем можно,
Чтоб слышать и себе ужасный приговор, —
Какой-то Аристарх с ним начал разговор.
«На это, – он сказал, – есть многие причины;
Не обещаюсь их открыть и половины.
А некоторы вам охотно объявлю.
Я сам язык богов, поэзию, люблю,
И нашей, как и вы, утешен так же мало;
Однако ж здесь, в Москве, толкался я бывало
Меж наших Пиндаров и всех их замечал:
Большая часть из них – лейб-гвардии капрал,
Асессор, офицер, какой-нибудь подьячий
Иль из кунсткамеры антик, в пыли ходячий,
Уродов страж, – народ все нужный, должностной;
Так часто я видал, что истинно иной
В два, в три дни рифму лишь прибрать едва успеет,
Затем что в хлопотах досуга не имеет.
Лишь только мысль к нему счастливая придет,
Вдруг било шесть часов! уже карета ждет;
Пора в театр, а там на бал, а там к Лиону[325],
А тут и ночь… Когда ж заехать к Аполлону?
Назавтра, лишь глаза откроет, – уж билет:
На пробу[326] в пять часов… Куда же? В модный свет,
Где лирик наш и сам взял Арлекина ролю.
До оды ль тут? Тверди, скачи два раза к Кролю[327];
Потом опять домой: здесь холься да рядись;
А там в спектакль, и так со днем опять простись!»
К тому ж у древних цель была, у нас другая:
Гораций, например, восторгом грудь питая,
Чего желал? О! он – он брал не с высока,
В веках бессмертия, а в Риме лишь венка
Из лавров иль из мирт, чтоб Делия сказала:
«Он славен, чрез него и я бессмертна стала!»
А наших многих цель – награда перстеньком,
Нередко сто рублей иль дружество с князьком,
Который отроду не читывал другова,
Кроме придворного подчас месяцеслова,
Иль похвала своих приятелей; а им
Печатный всякий лист быть кажется святым.
Судя ж, сколь разные и тех и наших виды,
Наверно льзя сказать, не делая обиды
Ретивым господам, питомцам русских муз,
Что должен быть у них и особливый вкус
И в сочинении лирической поэмы
Другие способы, особые приемы;
Какие же они, сказать вам не могу,
А только объявлю – и, право, не солгу, —
Как думал о стихах один стихотворитель,
Которого трудов «Меркурий» наш, и «Зритель»[328],
И книжный магазин, и лавочки полны.
«Мы с рифмами на свет, – он мыслил, – рождены;
Так не смешно ли нам, поэтам, согласиться
На взморье в хижину, как Демосфен, забиться[329],
Читать да думать все, и то, что вздумал сам,
Рассказывать одним шумящим лишь волнам?
Природа делает певца, а не ученье;
Он не учась учен, как придет в восхищенье;
Науки будут всё науки, а не дар;
Потребный же запас – отвага, рифмы, жар».
И вот как писывал поэт природный оду:
Лишь пушек гром подаст приятну весть народу,
Что Рымникский Алкид[330] поляков разгромил
Иль Ферзен[331] их вождя Костюшку[332] полонил,
Он тотчас за перо и разом вывел: Ода[333]!
Потом в один присест: такого дня и года?
«Тут как?… Пою!.. Иль нет, уж это старина!
Не лучше ль: Даждь мне, Феб!.. Иль так: Не ты одна
Попала под пяту, о чалмоносна Порта!
Но что же мне прибрать к ней в рифму, кроме черта?
Нет, нет! нехорошо; я лучше поброжу
И воздухом себя открытым освежу».
Пошел и на пути так в мыслях рассуждает:
«Начало никогда певцов не устрашает;
Что хочешь, то мели! Вот штука, как хвалить
Героя-то придет! Не знаю, с кем сравнить?
С Румянцевым его, иль с Грейгом, иль с Орловым[334]?
Как жаль, что древних я не читывал! а с новым —
Неловко что-то все. Да просто напишу:
Ликуй, Герой! ликуй, Герой ты! возглашу.
Изрядно! Тут же что! Тут надобен восторг!
Скажу: Кто завесу мне вечности расторг?
Я вижу молний блеск! Я слышу с горня света
И то, и то… А там?., известно: многи лета!
Брависсимо! и план и мысли, все уж есть!
Да здравствует поэт! осталося присесть.
Да только написать, да и печатать смело!»
Бежит на свой чердак, чертит, и в шляпе дело!
И оду уж его тисненью предают,
И в оде уж его нам ваксу продают!
Вот как пиндарил[335] он, и все, ему подобны,
Едва ли вывески надписывать способны!
Желал бы я, чтоб Феб хотя во сне им рек:
«Кто в громкий славою Екатеринин век
Хвалой ему сердец других не восхищает
И лиры сладкою слезой не орошает,
Тот брось ее, разбей, и знай: он не поэт!»
Да ведает же всяк по одам мой клеврет,
Как дерзостный язык бесславил нас, ничтожил,
Как лириков ценил! Воспрянем! Марсий ожил!
Товарищи! к столу, за перья! отомстим,
Надуемся, напрём, ударим, поразим!
Напишем на него предлинную сатиру
И оправдаем тем российску громку лиру.
1794
«Всех цветочков боле…»

Всех цветочков боле
Розу я любил;
Ею только в поле
Взор мой веселил.
С каждым днем милее
Мне она была;
С каждым днем алее,
Все, как вновь, цвела.
Но на счастье прочно
Всяк надежду кинь:
К розе, как нарочно,
Привилась полынь.
Роза не увяла —
Тот же самый цвет;
Но не та уж стала:
Аромата нет!..
Хлоя! как ужасен
Этот нам урок!
Сколь, увы! опасен
Для красы порок!
‹1795›
Дуб и трость[336]

Дуб с Тростию вступил однажды в разговоры:
«Жалею, – Дуб сказал, склоня к ней важны взоры, —
Жалею, Тросточка, об участи твоей!
Я чаю, для тебя тяжел и воробей;
Легчайший ветерок, едва струящий воду,
Ужасен для тебя, как буря в непогоду,
И гнет тебя к земли,
Тогда как я – высок, осанист и вдали
Не только Фебовы лучи пересекаю,
Но даже бурный вихрь и громы презираю;
Стою и слышу вкруг спокойно треск и стон;
Все для меня Зефир, тебе ж все Аквилон.
Блаженна б ты была, когда б росла со мною:
Под тению моей густою
Ты б не страшилась бурь; но рок тебе судил
Расти, наместо злачна дола,
На топких берегах владычества Эола.
По чести, и в меня твой жребий грусть вселил». —
«Ты очень жалостлив, – Трость Дубу отвечала, —
Но, право, о себе еще я не вздыхала,
Да не о чем и воздыхать:
Мне ветры менее, чем для тебя, опасны.
Хотя порывы их ужасны
И не могли тебя досель поколебать,
Но подождем конца». – С сим словом вдруг завыла
От севера гроза и небо помрачила;
Ударил грозный ветр – все рушит и валит,
Летит, кружится лист; Трость гнется – Дуб стоит.
Ветр, пуще воружась, из всей ударил мочи —
И тот, на коего с трудом взирали очи,
Кто ада и небес едва не досягал, —
Упал!
‹1795›

Воспитание льва[337]

У Льва родился сын. В столице, в городах,
Во всех его странах
Потешные огни, веселья, жертвы, оды.
Мохнатые певцы все взапуски кричат:
«Скачи, земля! взыграйте, воды!
У Льва родился сын!» И вправду, кто не рад?
Меж тем, когда всяк зверь восторгом упивался,
Царь Лев, как умный зверь, заботам предавался,
Кому бы на руки дитя свое отдать:
Наставник должен быть умен, учен, незлобен!
Кто б из зверей к тому был более способен?
Не шутка скоро отгадать.
Царь, в нерешимости, велел совет собрать;
В благоволении своем его уверя,
Препоручил избрать ему,
По чистой совести, по долгу своему,
Для сына в менторы[338] достойнейшего зверя.
Встал Тигр и говорит:
«Война, война царей великими творит;
Твой сын, о государь, быть должен страхом света;
И так образовать его младые лета
Лишь тот способен из зверей,
Который всех, по Льве, ужасней и страшней».
«И осторожней, – Медведь к тому прибавил, —
Чтоб он младого Льва наставил
Уметь и храбростью своею управлять».
Противу мненья двух Лисе идти не можно;
Однако ж, так и сяк начав она вилять,
Заметила, что дядьке должно
Знать и политику, быть хитрого ума,
Короче: какова сама.
За нею тот и тот свой голос подавали,
И все они, хотя себя не называли,
Но ясно намекали,
Что в дядьки лучше их уж некого избрать:
Советы и везде почти на эту стать.
«Позволено ль и мне сказать четыре слова? —
Собака наконец свой голос подала. —
Политики, войны нет следствия другова,
Как много шума, много зла.
Но славен добрый царь коварством ли и кровью?
Как подданных своих составит счастье он?
Как будет им отцом? чем утвердит свой трон?
Любовью.
Вот таинство, вот ключ к высокой и святой
Науке доброго правленья!
Кто ж принцу лучшие подаст в ней наставленья?
Никто как сам отец». Тигр смотрит как шальной,
Медведь, другие то ж; а Лев, от умиленья
Заплакав, бросился Собаку обнимать.
«Почто, – сказал, – давно не мог тебя я знать?
О добрый зверь! тебе вручаю
Я счастие мое и подданных моих;
Будь сыну моему наставником! Я знаю,
Сколь пагубны льстецы: укрой его от них,
Укрой и от меня – в твоей он полной воле».
Собака от царя идет с дитятей в поле,
Лелеет, пестует и учит между тем.
Урок был первый тот, что он Щенок, не Львенок,
И в дальнем с ним родстве. Проходит день за днем,
Уже питомец не ребенок,
Уже наставник с ним обходит все страны,
Которые в удел отцу его даны;
И Львенок в первый раз узнал насильство власти,
Народов нищету, зверей худые страсти:
Лиса ест кроликов, а Волк душит овец,
Оленя давит Барс; повсюду, наконец,
Могучие богаты,
Бессильные от них кряхтят,
Быки работают без платы,
А Обезьяну золотят.
Лев молодой дрожит от гнева.
«Наставник, – он сказал, – подобные дела
Доходят ли когда до сведенья царева?
Ах, сколько бедствий, сколько зла!»
«Как могут доходить? – Собака отвечает. —
Его одна толпа счастливцев окружает,
А им не до того; а те, кого съедят,
Не говорят».
И так наш Львеночек, без дальних размышлений
О том, в чем доброту и мудрость ставит свет,
И добр стал и умен; но в этом дива нет:
Пример и опытность полезней наставлений.
Он, в доброй школе той взрастая, получил
Рассудок, мудрость, крепость тела;
Однако ж все еще не ведал, кто он был;
Но вот как случай сам о том ему открыл.
Однажды на пути Собака захотела
Взять отдых и легла под тению дерев.
Вдруг выскочил злой Тигр, разинул страшный зев
И прямо к ней, – но Лев,
Закрыв ее собою,
Взмахнул хвостом, затряс косматой головою,
Взревел – и Тигр уже растерзанный лежит!
Потом он в радости к наставнику бежит
И вóпит: «Победил! благодарю судьбину!
Но я ль то был иль нет?… Поверишь ли, отец,
Что в этот миг, когда твой близок был конец,
Я вдруг почувствовал и жар, и силу Львину;
Я точно… был как Лев!» – «Ты точно, Лев и есть, —
Наставник отвечал, облившися слезами. —
Готовься важную услышать, сын мой, весть:
Отныне… кончилось равéнство между нами;
Ты царь мой! Поспешим возвратом ко двору.
Я все употребил, что мог, тебе к добру;
Но ты… и радости и грусти мне причина!
Прости, о государь, невольно слезы лью…
Отечеству отца даю,
А сам… теряю сына!»
1802
Муха[339]

Бык с плугом на покой тащился по трудах;
А Муха у него сидела на рогах,
И Муху же они дорогой повстречали.
«Откуда ты, сестра?» – от этой был вопрос.
А та, поднявши нос,
В ответ ей говорит: «Откуда? Мы пахали!»
От басни завсегда
Нечаянно дойдешь до были.
Случалось ли подчас вам слышать, господа:
«Мы сбили! Мы решили!»
‹1805›
#ЛевТолстой

 129 Всего посещений