Дело прошлое—Леонид Андреев

Дело прошлое—Леонид Андреев Они шли и весело болтали о пустяках, когда внезапно почувствовали, что они одни — совсем одни в этом густом и задумчивом лесу. Остальные, участвовавшие в прогулке, все время перекликались где-то вблизи, а теперь точно растаяли в сыром воздухе, пахнущем грибами и распаренным листом березы.
— Ау-у! — крикнула Зинаида Александровна, и полный звук ее голоса поднялся к молчаливым вершинам берез, словно запутался в их густых ветвях и, беспомощный, вернулся обратно в виде тихого отзвука: а-у-у.
— Ми-ха-ил, — отчеканил по слогам Разумовский, стараясь кричать басом, и прислушался. Не было ни отзвука, ни ответа. В глубоком и важном молчании стояли высокие деревья, и только слышно было, как тревожно бьются два сердца. Разумовский взглянул на Зинаиду Александровну: она пристально смотрела вдаль, и сквозь пряди вьющихся волос нежно краснели ее маленькие уши.
— Как же теперь быть? — спросила она, не оборачиваясь, и слова ее дышали непонятным страхом.
— Пойдемте искать их. Не пропадут.
Зинаида Александровна обернулась и встретилась взглядом с глазами Разумовского. Что-то страшно понятное и близкое было в их глазах, встретившихся друг с другом, как сверкающие лезвия шпаг, и словно обвившихся, переплетшихся между собою. Этот взгляд уничтожал разделяющее их пространство, пронизывал голову и казался таким громким, что весь лес должен был наполниться его отголосками. Вздрогнув, они с усилием отвели глаза, и в ту же минуту лица обоих приняли выражение холодной вражды. Губы Зинаиды Александровны решительно сжались, и пушок над ними потемнел. Разумовский с видом равнодушия посмотрел на небо, на свои высокие сапоги и засвистал какую-то песенку.
— Пойдемте же, — так же равнодушно сказала Зинаида Александровна, и они тронулись вперед, плечом к плечу, так как никто из них не решался хоть на полшага опередить другого и показать этим, что он боится. И они шли всё медленнее и степеннее, и лица становились равнодушнее; Разумовский срывал листья, жевал их и бросал, — и искоса посматривал на Зинаиду Александровну: она со скучающим видом сбивала зонтиком цветы и изредка прижимала руку к груди, на которой, словно от ветра, колыхалось белое кружево.
— Итак, Зинаида Александровна, вы решили ехать обязательно?
— Да, в пятницу. Я и то уже опоздала, тетя удивляется.
— А знаете что, — начал Разумовский разговорным тоном, обычным между хорошими знакомыми, — это, пожалуй, и хорошо, что мы потеряли наших, (л. 2) — мне кое о чем хотелось поговорить с вами.
— Мы, кажется, говорим немало.
— Да, на людях. А то, что я хочу сказать…
— Между нами не может быть тайн, — сухо и жестко перебила его Зинаида Александровна.
— Изволите немного ошибаться, — голос Разумовского зазвучал так же жестко и вызывающе. — Между нами есть тайна, и зовут ее Евгенией Николаевной.
— Ах, вы о ней хотите говорить? Что такое — я слушаю.
— Нет, я хочу говорить о вас, но в связи с ней. Прежде всего позвольте мне принести вам благодарность за ту помощь, которую оказываете вы нашей любви. Бесспорно, если бы не ваше великодушное содействие, наше вчерашнее свидание с нею не могло бы состояться. И, повторяю, я благодарен вам, но на будущее время попрошу вас… предоставить нас самим себе.
— Я никому не навязываюсь и, конечно, исполню вашу просьбу.
— Ваше самолюбие уже заговорило — вы не хотите даже узнать, почему я прошу вас об этом?
— Признаюсь, меня мало интересует это. Однако наших что-то не видно.
— К черту этих наших!
— Но ведь среди них и Женя.
— Вы смеетесь? Зинаида Александровна…
— Как торжественно!
— Я хочу серьезно поговорить с вами, и шуткам здесь не место. Скажите, почему вы считали нужным помогать нам?
— Странный вы, ей-богу, человек. Ведь вы любите ее? Да притом я помогала не вам, а ей; и она просила меня об этом. И я, конечно, рада была сделать для нее все, что возможно: мы с нею такие друзья.
— Это меня и удивляет. Вы настолько различные люди…
— Разве это мешает мне любить ее? И я именно люблю ее за то, что она так непохожа на меня. Это удивительно цельный и честный человек; ни в любви, ни в ненависти для нее нет сомнений и вопросов. А верить кто-нибудь из нас так умеет? Когда вы говорите хорошие слова, вы только оглянитесь на нее: ведь она глотает каждое ваше слово и верит в вас, как в Бога.
— Пусть будет так. Но мы уклоняемся в сторону от того, что я хотел вам сказать. Вы позволите, конечно, говорить мне со всею откровенностью? Как вы, быть может, догадываетесь, я хочу вернуться к прошлому — нашему с вами, Зинаида Александровна, прошлому. Мы никогда о нем не говорим, и вы, думается мне, и не думаете о нем. Это понятно: кажется, вы уже успели полюбить другого…
— Да, успела.
— И я могу вас поздравить с удачным выбором: это очень славный юноша. Но вернемся к тому, что было. Оно прошло и никогда (л. 3) не вернется, и говорить о нем можно свободно, как об умершем. Итак, не знаю, как вы, но я любил вас глубоко и сильно, может быть, даже слишком сильно для того, чтобы сохранить вашу любовь. Вы что-то хотели сказать? Ничего? Я продолжаю. Мы разошлись. Не знаю, право, кто виноват был в этом, вы или я. Думаю, что оба. А может быть, и один я. Теперь, на расстоянии, я начинаю понимать то, что тогда только мучило меня, как наваждение. Это была ревность…
— Ревность? К кому?
— Ко всему в мире, к вам самой. Я хотел, чтобы тело и душа ваши принадлежали мне безраздельно. Когда я видел, что у вас есть мысль, которой я не знаю, я ревновал к этой мысли. Когда вы смотрели на меня этим вашим проклятым — извините — взглядом, словно перед вами находится стена или дерево, мне хотелось разбить вашу головку, чтобы увидеть ваше я. Увидеть, а не слышать о нем. А то вы смеялись, или плакали, и на все вопросы отвечали «так», и я сидел перед вами и хлопал ушами. Это было по черт знает что такое!
— Однако пока виноватою выхожу я. Впрочем, это безразлично: вы хотели о чем-то говорить?
— Вот сейчас вы несколько напоминаете мне ту, какой вы бывали по временам. Продолжаю. Помните вы ваше письмо, последнее ваше письмо, вернее, записочку карандашом? Там было немного слов…
— И слова были кривые: я писала в вагоне.
— Вы писали: пусть настоящее исчезнет, а останется одно прошлое, чистое, светлое и радостное. Вы писали: никогда я не забуду, что вы, т.е. я, были моею первою любовью, и хочу беречь память о ней. Помните?
— Но что отсюда следует?
— Вы не понимаете? Но ведь вы допускаете, что и мне хотелось бы того же, что и я хочу иметь ваш образ в душе чистым и светлым? В моей душе, душе мужчины, узнавшего женщин с семнадцати лет, столько грязи и пошлости, что нужен хоть какой-нибудь светлый уголок для отдыха, для покоя. Вы долго были им, а теперь вы грязните его.
— Николай Константинович!
— Не гневайтесь, Зинаида Александровна! я не хочу оскорбить вас. Я думаю, что вы виновны только в одном: в том, что вы забыли, — всё забыли. А я помню, и оттого так тяжело было мне вчера, оттого и сегодня всю ночь думал я о вас. Слушайте: вам ведь кажется очень просто, что вы под ручку с Евгенией Николаевной приходите к мостику… к мостику, вы понимаете? Что я подхожу к вам, галантно здороваюсь, и вы говорите с милою благосклонностью: дети мои…
(л. 4) — Вы преувеличиваете.
— Дети мои, два часа я буду ждать вас на этом месте, а пока до свидания. Интересно знать, что вы делали эти два часа?
— Читала.
— Вы, значит, забыли, что такое для нас был этот мостик? Простите за напоминание: ведь мы, кажется, всякий раз встречались у мостика? Помните, как прошлым летом вы прощались со мною у калитки и шептали: завтра, у мостика? И вы не забыли, как встречались мы? Заляжешь, бывало, с книгою за кустами и ждешь… Я только сейчас сообразил: за каким чертом таскал я с собою книгу — я ведь никогда не читал ее!
— Вы приносили с собой какую-то очень толстую.
— Шпильгагена. Все руки, бывало, потом оттянет. И вот ждешь. Кто-то говорил, что ожидать скучно. Пустое — я нарочно приходил пораньше. Лес такой веселый, земля такая теплая, трава такая пахучая. Вот сейчас лес много хуже. И смотришь, бывало, в одно место между деревьями, там, где должно показаться ваше белое платье. В нынешнем году я что-то не вижу его?
— Я не ношу его.
— И никогда все-таки мне не удавалось уловить момента, когда вы показывались, все равно как звезда: пока смотришь, стоит, отвернулся на минуту — она уже упала. И каждый раз вы казались мне новой и неожиданной: я никак не мог привыкнуть к тому, что под этими большими деревьями вы были такой маленькой, худенькой и стройной, совсем как девочка. И лицо у вас казалось мне совсем детским, испуганным, тревожным и милым совсем по-новому. И вот выскочишь, бывало, обнимешь…
— Да, да, я знаю. Но к чему вы говорите все это? Оно прошло и не вернется никогда. Но где же наконец наши?
— Вы понимаете теперь, что лучше вам было привести Евгению Николаевну куда-нибудь в другое место?
— Да и я, пожалуй, предпочла бы другое место, но это так близко и удобно.
— Удобно?
— Конечно. Я не понимаю одного: зачем вы придаете такое значение пустякам: в сущности, не все ли равно, где бы вы ни встречались? А потом вы не так нападали бы на меня, если бы знали, как мучалась Женя, так долго не видя вас. По ночам она плакала. Когда все эти дни она видела ваше мрачное лицо и замечала, что вы точно избегаете смотреть на нее, она стала думать, что вы уже разлюбили. Ведь вы посмотрите, до чего она чиста и не способна ко лжи. Она и в других не понимает ее. Сама же условилась с вами держать себя так, чтобы не возникло ни малейшего подозрения относительно ваших отношений, — и как только вы начали приводить это в исполнение, она сейчас же поверила тому, что видит. Зато как радовалась она вчера — я не могла без улыбки смотреть на нее. Милая! Вы знаете, она ведь поет, и голосок у нее тоже такой чистенький. Чего же вы молчите? Разве вы не рады тому, что вас так любят? Какой мрачный взгляд!
— Зинаида Александровна!
(л. 5) — Вы меня, честное слово, удивляете. Разве вы забыли, чего вы хотели всегда? Вот вы и нашли человека, который всюду пойдет за вами. В тюрьму, в сумасшедший дом, и куда еще вы там говорили? Ах да: в театр. Вы забыли одну нашу ссору, когда вы звали меня с собой в театр, а я не пошла? Опять мрачный взгляд!
— А не скажете вы мне, Зинаида Александровна, отчего плакали ночью вы? Мне вчера сказала об этом Евгения Николаевна!
— Это неправда. Я не плакала.
— Неделю тому назад Евгения Николаевна проснулась, — это было уже к утру, и слышала, как вы плачете, но не решилась пойти к вам: она боится вас. У вас есть горе?
— Повторяю, она ошиблась. Однако где же наши?
— Но я еще не кончил. Когда я увидел вас вчера у мостика в качестве наперсницы, мне стало так горько! Точно тень какая опустилась на тот светлый образ, что живет во мне. И вы остались одна. Уходя, я чувствовал ваш взгляд. Вы читали? Я не заметил у вас книги.
— Читала. Какая прелесть этот Горький!
— Вы знаете, что дорога от мостика одна, к тому оврагу — вы помните. Есть у природы одно страшное свойство: она не меняется вместе с нами. Умирает у вас близкий, дорогой человек — а в окно вы видите те же тучи, то же небо, на которое он смотрел вчера вместе с вами. Когда я сидел вчера у оврага, я потерял представление о времени. Я органически не мог допустить мысли о том, что прошел уже целый год. Лес точно застыл на это время. Трава точь-в-точь та же, реденькая, иглами. Сучки лежат в том же положении. Внизу водомоина и земля в ней такая же темная и те же корни выходят наружу. Напротив два шершавых дерева. Мои глаза столько раз видели эту картину, я столько раз представлял себе ее зимою, но когда я шел туда, то думал, что увижу что-нибудь другое. Эта картина слилась с представлением о вас, и так как вас для меня уже не было, то мне казалось вполне естественным и простым, что и остального ничего нет. И вдруг все то же. Это возмутительно! Вот вы теперь уедете. Когда вы будете далеко отсюда, неужели вам легко будет вообразить, что там, в овраге, все так же стоят те два дерева, так же иглами пробивается трава?
— Право, я никогда об этом не думаю…
— Мне начинает казаться, что вы только притворяетесь непонимающей. Напрасно вы пожимаете плечами — вы не можете не понимать меня, это так просто. Ведь в чем вся сила: умерла-то наша любовь не своею смертью. Она была сорвана, как цветок, только что распустившийся. Он оторван от жизни, но хранит еще и краски, и цветы. Для него не наступала мертвая осень…
— Вы не начали ли писать стихов? Я думала, что нет более естественной смерти, чем равнодушие.
— Ах, вы намекаете на мое письмо? Дело прошлое, и теперь можно говорить свободно: неужели вы не догадывались, что я лгал, говоря в этом письме, что я не люблю вас, что я глубоко равнодушен к вам и что, одним словом, все к лучшему в этом лучшем из миров? Чем же иным мог я ответить (л. 6) на ваше письмо, предпоследнее? В нем вы говорили, что не чувствуете себя способной дать мне столько любви и счастья, сколько я заслуживаю. В то же время вы подвергали мою особу откровеннейшей и жесточайшей критике. Признаться, это единственное из ваших писем, которое я прочел один только раз — во второй раз духу не хватило. Но я его и так помню. Особенно остроумно вы иронизировали по поводу моих хороших слов. Вы спрашивали, на какую это борьбу с жизнью и людьми зову я вас, когда с самим собою сладить не могу. Вы смеялись над моим маленьким делом, таким маленьким, что вы с утрированным удивлением разводили руками и спрашивали: где же оно?
— Вы несколько изменились в этот год.
— Да, пожалуй, вы правы. А знаете, в чем разница: ведь тогда все мои душевные силы уходили не на дело — правда, я тогда только говорил о нем, — не на борьбу с жизнью, а на борьбу с вами. Вы были экраном, закрывшим от меня весь мир. Мог ли я думать о чем бы то ни было в мире, когда дни, ночи я перебирал и толковал ваши слова, жесты. Ведь я дошел до мании: в движении вашего пальца я видел больше смысла, чем в движении народов.
Я понимаю и вас: какими громкими и фальшивыми должны были казаться мои речи о борьбе, когда на самом интересном месте они прерывались нытьем по поводу косого взгляда, который два дня тому назад вы бросили на меня, и начинался мелочный и беспощадный сыск!
— Но теперь зато вы должны быть счастливы — у вас есть человек, который всюду пойдет за вами.
— Вы думаете то, что говорите? Тем лучше. Но вернемся к письму. Неужели вы поверили ему?
— Отчасти. Потом поверила совсем: оно было так хорошо написано.
— И думали, что я уже не люблю вас, равнодушен, как селедка?
— Да.
— Плохо же вы знаете меня. Никогда я вас так не любил, как нанизывая строчки о равнодушии. А что потом было — вспомнить страшно. От подметок до самой шляпы я обратился в одну мысль о вас…
— Очень длинную.
— Да, такую длинную, Зинаида Александровна, что тень от этой мысли падала на весь мир и погасила для меня солнце. Это была какая-то продолжительная, бесконечно черная, северная ночь. Вспыхивало иногда и северное сияние — то начала лгать никогда не угасающая надежда. Но были часы или дни — я не знаю — полного мрака, в котором терялось мое я. Каждое утро я думал, что к вечеру сойду с ума. Каждый вечер я надеялся, что утром меня свезут в клиники. Не тут-то было. Мозг работал, как сотня раскаленных паровиков, но благодетельного взрыва не происходило. Я падал вниз с головокружительною быстротою, словно ядро, свалившееся с облаков, но не мог достигнуть земли — она удалялась от меня. Однажды… Все это прошло и, как вы сказали, никогда не вернется, значит, можно говорить свободно. Однажды в сентябре я приехал сюда из города и пошел… вы знаете, конечно, куда — к мостику. План у меня был простой: посмотреть… на все и того, к праотцам. Для сей цели (л. 7) мною был припасен револьвер… Что вы так смотрите на меня? Упрек или жалость?
— Нет… удивление.
— Посмотрите на меня еще. Не хотите — ну Бог с вами. Итак, явился я к мостику и первым делом забрался в кусты — хотел, видите ли, предварительно проделать всю процедуру ожидания. Но я никак не думал, что получится такой эффект. Я почувствовал ваше присутствие. Вот вы — здесь; вот сейчас покажется из-за тех деревьев ваше платье. Начиналась галлюцинация слуха: я слышал ваши шаги. Я вскакивал, бросался навстречу, возвращался назад, я, кажется, говорил что-то и… дело прошлое… плакал. Наконец, я вспомнил о револьвере, но тут… вы спасли меня.
— Я?!
— Да, вы. Это очень странный случай: я увидел вашу перчатку. От нее пахло вашими духами, и она, казалось, сохраняла еще форму вашей руки.
— Постойте, это когда было?
— Двадцатого сентября.
— Девятнадцатого я была у мостика. Мы случайно попали туда. Нас несколько человек приехало на прогулку. А я потом искала эту перчатку!
— Она у меня цела. Хотите я вам возвращу ее? Но тогда она показалась мне откровением свыше. Я поверил чуду: я подумал, что судьба умышленно бросила сюда эту перчатку, чтобы напомнить о том, что вы не умерли, что вы существуете, живете. А раз вы живете — разве можно приходить в отчаяние, убивать себя? Нужно еще испытать все средства, чтобы возвратить вашу любовь, а не вернешь — ну тогда можно и застрелиться. И в состоянии ли вы себе представить, что я, за минуту перед этим плакавший, шел обратно на станцию с таким радостным видом, точно все уже сделано и вы любите меня. С вокзала я отправился прямо к вам — оказалось, что вы уехали, надолго, быть может, навсегда. Но дело было сделано: я остался жить. А дальше история известная.
— Да, известная. Но где же наши?
— Теперь поймете ли, чего стоило мне увидеть на этом мостике вас рука об руку с Евгенией Николаевной. Ведь вы с нею топтали ногами ту траву, на которой должна была пролиться моя кровь. И вы, из-за которой она должна была пролиться, устраивали это свидание! Ведь это пошло, пошло! Делайте все что хотите, казните меня вашим равнодушием, ходите сами на свидания к этому…
— Я не хожу на свидания.
— Но ведь вы же любите его?
— Нет, не люблю.
— Значит…
— Постойте, кажется, наши? Нет, это мне послышалось, но куда они запропастились? Бедная Женя, как она, вероятно, беспокоится о вас. Вы знаете, как она вас любит. Она говорила, что, если вы разлюбите ее, она умрет.
— Да, она говорила мне это.
— Что значит этот тон? Вы не верите? Если это так, то это дурно, дурно. Она говорит правду. Я не могу ошибиться, я сама слишком хорошо знаю, (л. 8) что значит потерять любовь.
— Вы знаете это? Откуда?
— Вы несправедливы и жестоки. Вы берете себе привилегию на право страдать, а других лишаете этого права. Дело прошлое: вы думаете, мне легко достался наш разрыв? Как хорошо вы думали обо мне! Вы думаете, что я и вправду приезжала сюда на прогулку и что я случайно забыла перчатку…
— Но вы же сами сказали…
— И вы, быть может, думаете, что со мною приезжал «он», этот «славный юноша», которого ваше воображение навязывает мне в возлюбленные? Разве у нас есть сердце, разве мы умеем любить и страдать. Вы хотите знать каждую нашу мысль и высокомерно не замечаете того, что у вас перед глазами! И вы еще смеете говорить о пошлости! Вы вчера возмущались мною, вы 360 прекрасно представили, как там, у оврага, вы увидели все таким же, что и год тому назад, — а скажите, отняло ли все это хоть один ваш поцелуй у Евгении? Да разве…
Зинаида Александровна стояла против Разумовского и, говоря, смотрела ему прямо в глаза. Но вдруг все ее лицо вспыхнуло, она замолкла и беспомощно, как утопающий, который ищет спасения, оглянулась по сторонам.
— Зина, ты еще любишь меня?
— Пойдемте, Бога ради, пойдемте, — в тоске повторяла Зинаида Александровна и, как от сильной боли, поводила головой.
— Ты любишь меня? Но что значит вчерашнее?
— Боже, как вы жестоки! — Зинаида Александровна закрыла руками лицо. Она стала как будто меньше ростом, и была такая худенькая и стройная, как девочка. Разумовский шагнул к ней, обнял ее плечи, и, точно только ожидая этого прикосновения, Зинаида Александровна уронила голову к нему на грудь и заплакала.
— Радость моя, жизнь моя, — говорил Разумовский, бледный и серьезный, бережно обнимая девушку. — Я никогда не переставал любить тебя. Я пытался забыть тебя, отдать сердце другой женщине, но для меня нет женщин, кроме тебя.
— Оставь меня, уйди, — просила Зинаида Александровна, отнимая руки от лица. Разумовский все так же бережно целовал ее мокрые глаза, похолодевшее лицо, и продолжал:
— Скажи же мне, моя радость, что ты любишь меня, что то ужасное письмо было такою же неправдою, как и холодные взгляды твои и смех. Зачем ты написала его?
— Я была так несчастна! Меня мучили сомнения. Я тогда ненавидела тебя, я хотела причинить тебе такую сильную, сильную боль. Я ненавидела тебя за то, что так любишь меня. Нет, неправда, я хотела сильной любви, но не такой. Твоя любовь пугала меня и заставляла презирать тебя. Когда ты жаловался, упрекал, ты был таким маленьким и жалким — и я еще более мучила тебя. Меня злило, что ты говорил в эти минуты о своем деле. Это неправду я писала, что я считала его маленьким, но мне казалось, что ты сам не веришь в него. И когда ты говорил о нем, это было точно удочкою, на которую ты хочешь поймать меня. Только однажды я поверила тебе. Помнишь, это было у нас, когда с тобою спорил тот отвратительный господин. Он страшно умный, но что делает (л. 9) он с этим умом!
— Разве ты была при том споре?
— А! Ты не видел меня, милый, вот за это-то я тогда почувствовала такую любовь! Я сидела в своем углу, нарочно молчала — и ты ни разу не взглянул на меня! Потом я сказала что-то — очень глупое, — и ты, который так боялся меня, льстил, вдруг закричал на меня, как на девчонку. Я думала, что ты ударишь меня! А у калитки, прощаясь, я поцеловала тебя, а ты и не заметил! Не заметил! И наконец уж поцеловал ты меня, как старуху какую-нибудь — так: «чмок!» и прощайте, Зинаида Александровна! Я так смеялась потом, вспоминая, какой ты был смешной и милый… А потом опять ты стал такой противный: хандрил, вздыхал, говорил жалкие слова. Я и написала.
— Как поразило меня это письмо!
— Я была так довольна, что послала его… пока не получила твоего ответа. Я думала, что ты мне напишешь: люблю, страдаю, о Зинаида! А оказалось-то совсем другое: не люблю и не страдаю — убирайтесь к черту, Зинаида Александровна! Я знала, что ты лжешь, отчаянно лжешь — но эта ложь была так хороша! Ну, думаю, подождем, надолго ли хватит моего Николая Константиновича. Но ты точно исчез, а потом я уехала. А когда вернулась, слышу: Разумовский работает, Разумовский что-то сделал — все говорят о Разумовском. Вот так, думаю, история — какая же я дура-то была!
Зинаида Александровна держала Разумовского за руки и смеялась, а в глазах ее еще блестела запоздалая слезинка. Разумовский хотел вырвать руки, чтобы обнять ее, но она держала их крепко и говорила:
— Смирно стоять! Я хочу насмотреться на тебя. Ого, да у вас уже морщинки, сударь!
— Но как же ты и Евгения Ник…
— Женя, о Господи! — вскрикнула Зинаида Александровна. — Господи, что же это такое!
— Как могла ты быть с нею такою дружною, провожать ее на свидание. Не ошибаешься ли ты, что любишь меня? Она все рассказывала тебе?
— Все.
— И радовалась?
— И радовалась.
— А ты?
— О, разве я способна к страданиям. Разве вы, Николай Константинович, не замечали, как я смеялась? Когда вы изволили уходить с нею, я спокойно читала книгу. Да, читала. Я ведь забыла, чем был для меня когда-то этот ваш мостик. Я ведь не приезжала туда стреляться…
— Но как могла ты притворяться с таким искусством? Ведь я все это время неотступно следил за тобою — и лучшего воплощения равнодушия я не встречал: равнодушно-ласковые взгляды, спокойный безразличный дружеский разговор.
— Если я искусно притворялась, то что же сказать о вас? Женя передавала мне о каждом вашем движении, говорящем о любви. Третьего дня, когда вы шли сзади меня, вы ей пожали руку — повыше локтя. Вы, конечно, в это время думали обо мне? И вы так же называли ее своею радостью?
(л. 10) — Но зачем вы так близко сошлись с нею, узнавали все это?
— Зачем? Разве я знаю зачем? Может быть, я хотела узнать ее.
— Ты любишь ее?
— Я ее ненавижу. Часто ночью мне хотелось вскочить и задушить ее. И эта слабенькая, ничтожная девочка владеет вашею любовью!
— Я люблю тебя!
— О, этот вчерашний день! Она пела, она была так счастлива, она не хотела ничего видеть. Она спрашивала: Зина, отчего ты так бледна? — и снова говорила о вас. А когда она плакала от вашего равнодушия, говорила, что убьет себя, я жалела ее, любила, а все сердце мое разрывалось от счастья, мне хотелось стать перед нею на колени и просить ее: говори, говори, как ты несчастна!
— Забудем все это.
— Хорошо, забудем. Но куда мы денем ее? Ведь мы, кажется, люди честные?
— Я знал, что ты скажешь это. Но что же делать? Поверь, что мне тяжело, бесконечно тяжело — но нельзя же во имя ошибки разбить всю нашу жизнь. Зина, я не пустые слова говорил, когда сказал, что люблю тебя больше жизни.
— А чем виновата она в том, что мы ошиблись?
— Вдвоем для нас откроется широкий путь честного труда и счастья…
— Купленного кровью?
— Пустое. Но раздельно погибнем мы оба, ты и я. Ты думаешь, что это время, когда я горел в работе, я думал о деле? Я думал о тебе. Одни заглушают свое горе водкою, я заглушал его трудом. Он был лишь средством забыть тебя.
— Только?!
— Я вижу, что ты не любишь меня.
— Вы уже начали сомневаться? Ну-с, но вы мне не ответили, куда мы денем Женю? Или это сделается так: я стану на ее место, а она на мое, и будет провожать меня на свидание. Вы смотрели когда-нибудь ей в глаза, прямо в глаза? Вам случалось когда-нибудь лгать ребенку?
— Ты не любишь меня.
— Я!
Разумовский, угрюмо исподлобья смотревший на Зинаиду Александровну, решительно, грубо обнял ее, несмотря на ее сопротивление.
— Пойми же, что жизнь немыслима без тебя, — заговорил он сурово, но с слезами в глазах. — Пощади меня или лучше убей.
— Оставьте меня, пустите.
— Не оставлю, пока не скажешь, что любишь меня. Зина! Ты не уедешь?
Из глубины леса донесся крик: а-у! Зинаида Александровна вырвалась из рук Разумовского и, тяжело дыша, проговорила:
— Я… не люблю вас. Это было так… маленький опыт.
— Что?! Берегись шутить так. Иначе…
— Осторожнее. Нас могут услышать.
Точно собираясь броситься на Зинаиду Александровну, Разумовский наклонился (л. 11) вперед, когда послышались шаги и показалась Евгения Николаевна.
— Вот вы где? А уж мы искали, искали вас.
— Извините, Евгения Николаевна, я ухожу. Страшно болит голова. Прощайте.
— Николай Конст… Коля, что с тобою? Сильно болит?
— Да.
Зинаида Александровна отвернулась, и Евгения Николаевна, искоса бросив на нее взгляд, улыбнулась и шепнула:
— Она не смотрит. Поцелуй меня и уходи.
Разумовский поцеловал ее и скрылся в лесу. Слышно было, как хрустят сучки под его ногами.
— Зиночка, что такое с Колей? Он такой мрачный.
— Да не знаю, хандрит что-то.
— Но вчера он был такой веселый. А я так, так счастлива. И мне хотелось бы, чтобы все были счастливы. Ты счастлива? Поцелуй меня. Мне так жаль, что ты уезжаешь. Я не знаю, как буду здесь без тебя.
Зинаида Александровна задумчиво погладила ее волосы и проговорила:
— Может быть, я еще и останусь.
— Как я рада! А вот и наши: а-у! Сюда! Зина остается!


Леонид Андреев Произведения

 161 Всего посещений