Александр Сумароков — (1717–1774)

Русская поэзия XVIII–XX веков
«Сумароков, – писал Белинский, – был не в меру превознесен своими современниками и не в меру унижаем нашим временем». При жизни и сразу после смерти Сумароков был признан едва ли не гениальным писателем, право которого на бессмертие никем из современников не оспаривалось. Его сравнивали с Расином и Лафонтеном и ставили в заслугу разнообразие литературных способностей. Но спустя полвека о Сумарокове отзывались и писали уже иначе. В глазах нового поколения, к которому принадлежал Пушкин, Сумароков – «слабое дитя чужих уроков», «завистливый гордец», «холодный» автор.
Столь же переменчивыми были и суждения о достоинстве разных жанров в наследии Сумарокова. Современникам особенно нравились трагедии писателя и его басни. В дальнейшем преимущество отдавалось сатирам и песням. Лишь басни всегда занимали традиционно высокое место.
Александр Петрович Сумароков родился в старинной и богатой дворянской семье. Его отец завершил воинскую карьеру в чине полковника, а гражданскую службу – действительным тайным советником; его деятельность протекала при нескольких императорах и императрицах – от Петра I до Екатерины П. Для Александра Сумарокова дух петровских преобразований навсегда остался памятным и возбуждающим к полезным для государства делам.
Первоначальное образование и воспитание Сумароков получил в семье под руководством отца, затем был отдан в открывшийся Сухопутный шляхетский корпус («рыцарскую академию») и окончил его в 1740 году. При выпуске был назначен адъютантом к вице-канцлеру графу Головкину, а после воцарения Елизаветы Петровны и падения Головкина стал адъютантом у графа Разумовского и оставался в этой должности более десяти лет. В 1756 году, уже в чине бригадира, он был назначен директором только что учрежденного постоянного Российского театра и проявил на этом посту необычайную энергию, взяв на себя все заботы о театре – от режиссерских и преподавательских вплоть до хозяйственных, включая составление афиш и объявлений. Из-за серьезных осложнений с придворной конторой театров Сумароков вынужден был уйти в отставку (1761). С этого времени он целиком посвятил себя литературе.
Когда к власти пришла Екатерина II, Сумароков встал в ряды ее приверженцев. Однако через несколько лет его отношения с императрицей настолько накалились, что писатель уехал в Москву (1769). Последние годы Сумарокова прошли в нищете, дом и имущество были проданы в уплату долгов.
Общественно-политические и литературные взгляды Сумарокова вполне созрели к 1750-м годам. Как большинство тогдашних дворянских мыслителей и писателей, Сумароков был охвачен пафосом созидания, направленным на укрепление самодержавно-крепостнического строя. Он считал, что благоденствие и процветание государства могло быть обеспечено только обладающим всей полнотой власти просвещенным монархом, который осуществляет попечение о пользе государства через дворян – первое сословие, «первых членов общества». Поэтому к монарху и дворянам Сумароков предъявляет высокие требования: «Не в титле – в действии быть должно дворянином». Забота о крестьянах, с такой точки зрения, выступала одной из добродетелей дворянина. Сумароков осуждал продажу крестьян без земли.
Однако с годами Сумароков все более убеждался в том, что ни монархи, ни дворяне не следуют заповедям долга, чести и благородства. На этой почве возникла личная и творческая драма писателя: его идеал просвещенного государства и сложившаяся в соответствии с ним литературная «программа» потерпели крах. Сумароков не дождался воплощения своих мечтаний о гармоничном обществе, а надежды на воспитательную миссию литературы, способной, по его мнению, примирить гражданские и личные интересы, разрушились при столкновении с противоречиями жизни.
Литературная деятельность Сумарокова началась с сочинения любовных и пасторальных песен, принесших ему писательскую известность. В них Сумарокову удавалось искренне передать непосредственные чувства и различные их оттенки («Негде в маленьком леску…»). Его песни пользовались успехом. Интерес к этому жанру у Сумарокова не пропал и позже. К 1750–1770 годам созданы, пожалуй, лучшие его образцы («Тщетно я скрываю сердца скорби люты…», «Не грусти, мой свет! Мне грустно и самой…»).
В песнях Сумарокова, к которым часть современников относилась насмешливо (например, Ломоносов), считая их безделками, может быть, наиболее сильно слышен его живой поэтический голос. Варьируя ритмы и добиваясь легкости слога, интонаций естественной разговорной речи, поэт пел о волновавших его счастливых или печальных настроениях. Простота и наивность его чувств создавали впечатление незащищенности авторского «я», подвластного жизненным тревогам. Часто у Сумарокова «ум» как бы спорит с «чувством». Разум говорит поэту, что беды и горе – лишь досадные исключения в стройной системе бытия, но душа все-таки не находит в этом успокоения. И поэт готов чаще поверить своему сердцу, чем отвлеченному, рассудочному знанию. Открытость переживаний, искренность и живость интонаций удержали песенную лирику поэта в памяти многих поколений.
В 1740-е годы Сумароков написал несколько од, но наиболее значительные произведения этого жанра были созданы им позднее. В одах поэт горячо отстаивал гражданские идеи, защищая «общую пользу» и негодуя на тех, кто служит монарху не трудом, а лестью. В одах Сумарокова проявились несколько иные эстетические принципы, чем у его современника Ломоносова. Пышному великолепию, буйному метафоризму и «витийству» ломоносовских од Сумароков противопоставил ясность мысли и рационалистическую точность слова, нагую «естественность», очищенную искусством и преображенную в «прекрасную простоту». Однако сам поэт не вполне выдержал в одах означенные им правила. Заметно уступали по своему идейному звучанию ломоносовским переложениям псалмов духовные оды Сумарокова. В своих переводах поэт не допускал резких обличительных выражений и приглушал голос негодования.
В те же 1740-е годы Сумароков начал писать трагедии. Они сотворены по всем «правилам» классицизма, причем за образец был взят Расин. Как и в трагедиях Расина, у Сумарокова движущей пружиной стала любовная страсть. Тщательно соблюдались три единства – места, времени, действия; персонажи четко разделялись на положительных и отрицательных; характеры действующих лиц были статичными: каждое из них подчиняло свои поступки какой-либо одной страсти. Трагедии писались александрийским стихом (шестистопный ямб с парными рифмами) и содержали пять актов. В отличие от трагедий французского классицизма, в основе сюжета трагедий Сумарокова лежал не античный, а национально-исторический материал.
Основной конфликт трагедий состоял в борьбе «разума» со «страстью» и тяготел к победе общественных начал над личными интересами. Тем самым трагедии внушали зрителям понятия о гражданской добродетели и воспитывали их гражданские чувства. Отсюда возникала политико-публицистическая и дидактическая направленность трагедий. В них тщетно было бы искать признаков живой жизни и свободного театрального действия, но просветительская и общественно-воспитательная роль их чрезвычайно значительна.
Те же воспитательные цели преследовали комедии Сумарокова. В них высмеивались общественные и частные человеческие пороки. Особенностью комедий Сумарокова была, во-первых, их служебная роль (они являлись добавлением, привеском к трагедии) и, во-вторых, портретность и памфлетность. Сумароков намеренно сочинял комедии «на лица». В некоторых комедиях драматург колоритно изображал быт поместных дворян, живые нравы своего времени, и это оказало влияние на последующих писателей – В. И. Лукина, Д. И. Фонвизина и др.
Значительно глубже по своей политической и сатирической остроте были созданные Сумароковым притчи (басни). Им написано около четырехсот басен. В баснях преобладают простой язык, близкий к разговорному, живые жанровые сценки и картинки нравов, грубовато-правдоподобный быт и гротеск, проявляющийся в резком столкновении высокой книжной лексики с нарочито просторечной.
Басенный мир, по представлению Сумарокова, – «превратный свет», в котором все персонажи заражены глупостью. Только рассказчик наделен истинным разумом. Указывая пороки басенных героев (невежество, презрение к родному языку, распущенность, мотовство, разорительное модничанье, жадность, взяточничество, обман и т. д.), он стремится довести их до карикатурности и вызвать у читателя смех, побуждающий к исправлению недостатков. Краски грубого натурализма и гротеска Сумароков заимствовал из лубочной комической народной литературы и фольклора. Басни Сумарокова Н. И. Новиков назвал «сокровищем российского Парнаса».
Обличительное начало, столь сильное в творчестве Сумарокова, содержалось и в его сатирах, многие из которых стали манифестами русского просветительства и носили программный характер. Писатель освещал различные стороны социальной действительности, мужественно сражался с общественным злом и людской несправедливостью («Доколе дряхлостью иль смертью не увяну, Против пороков я писать не перестану!»). Сатирическое начало все более крепло в творчестве Сумарокова, и одновременно все более искренним в своей горестной тоске становился его лирический голос.
При жизни Сумароков заслужил уважение Н. И. Новикова и А. Н. Радищева, а лучшие его произведения, к числу которых нужно отнести трагедию «Дмитрий Донской», лирические песни, «Хор ко превратному свету», басни, сатиры «О благородстве», «Пиит и Друг», пережили свое время.
В. Коровин

Две эпистолы
Эпистола II
(о стихотворстве)

О вы, которые стремитесь на Парнас,
Нестройного гудка[84] имея грубый глас,
Престаньте воспевать! Песнь ваша не прелестна,
Когда музыка вам прямая неизвестна.
Но в нашем ли одном народе только врут,
Когда искусства нет или рассудок худ?
Прадон и Шапелен[85] не тамо ли писали,
Где в их же времена стихи свои слагали
Корнелий[86] и Расин, Депро[87] и Молиер[88],
Де Лафонтен[89] и где им следует Вольтер.
Нельзя, чтоб тот себя письмом своим прославил,
Кто грамматических не знает свойств ни правил
И, правильно письма не смысля сочинить,
Захочет вдруг творцом и стихотворцем быть.
Он только лишь слова на рифму прибирает,
Но соплетенный вздор стихами называет.
И что он соплетет нескладно без труда,
Передо всеми то читает без стыда.
Преславного Депро прекрасная сатира
Подвигла в Севере разумна Кантемира
Последовать ему и страсти охуждать;
Он знал, как о страстях разумно рассуждать,
Пермесских голос нимф был ввек его утеха,
Стремился на Парнас, но не было успеха.
Хоть упражнялся в том, доколе был он жив,
Однако был Пегас всегда под ним ленив.
Разумный Феофан, которого природа
Произвела красой словенского народа[90],
Что в красноречии касалось до него,
Достойного в стихах не создал ничего.
Стихи слагать не так легко, как многим мнится.
Незнающий одной и рифмой утомится.
Не должно, чтоб она в плен нашу мысль брала,
Но чтобы нашею невольницей была.
Не надобно за ней без памяти гоняться:
Она должна сама нам в разуме встречаться
И, кстати приходив, ложиться, где велят.
Невольные стихи чтеца не веселят.
А оное не плод единыя охоты,
Но прилежания и тяжкия работы.
Однако тщетно всё, когда искусства нет,
Хотя творец, трудясь, струями пот прольет,
А паче если кто на Геликон дерзает
Противу сил своих и грамоте не знает.
Он мнит, что он, слепив стишок, себя вознес
Предивной хитростью до самых до небес.
Тот, кто не гуливал плодов приятных садом,
За вишни клюкву ест, рябину виноградом
И, вкус имея груб, бездельные труды
Пред общество кладет за сладкие плоды.
Взойдем на Геликон, взойдем, увидим тамо
Творцов, которые достойны славы прямо.
Там царствует Гомер, там Сафо, Феокрит,
Ешилл[91], Анакреон, Софокл и Еврипид.
Менандр, Аристофан и Пиндар восхищенный,
Овидий сладостный, Виргилий несравненный,
Терентий, Персии, Плавт, Гораций, Ювенал,
Лукреций и Лукан, Тибулл, Пропорций, Галл[92],
Мальгерб, Руссо[93], Кино, французов хор реченный,
Мильтон и Шекеспир[94], хотя не просвещенный,
Там Тасс[95] и Ариост[96], там Кáмоенс и Лоп[97],
Там Фондель[98], Гинтер[99] там, там остроумный Поп.
Последуем таким писателям великим.
А ты, несмысленный, вспеваешь гласом диким.
Всё то, что дерзостно невежа сочинит,
Труды его ему преобращает в стыд.
Без пользы на Парнас слагатель смелый всходит,
Коль Аполлон его на верх горы не взводит.
Когда искусства нет иль ты не тем рожден,
Нестроен будет глас, и слог твой принужден.
А если естество тебя тем одарило,
Старайся, чтоб сей дар искусство украсило.
Знай в стихотворстве ты различие родов
И, что начнешь, ищи к тому приличных слов,
Не раздражая муз худым своим успехом:
Слезами Талию, а Мельпомену смехом.
Пастушка за сребро и злато на лугах[100]
Имеет весь убор в единых лишь травах.
Луг камней дорогих и перл ей не являет, —
Она главу и грудь цветами украшает.
Подобно каковой всегда на ней наряд,
Таков быть должен весь в стихах пастушьих склад.
В них гордые слова, сложения высоки
В лугах подымут вихрь и возмутят потоки.
Оставь свой пышный глас в идиллиях своих
И в паствах не глуши трубой свирелок их.
Пан скроется в леса от звучной сей погоды,
И нимфы у поток уйдут от страха в воды.
Любовну ль пишешь речь или пастуший спор,
Чтоб не был ни учтив, ни груб их разговор,
Чтоб не был твой пастух крестьянину примером
И не был бы, опять, придворным кавалером.
Вспевай в идиллии мне ясны небеса,
Зеленые луга, кустарники, леса,
Биющие ключи, источники и рощи,
Весну, приятный день и тихость темной нощи;
Дай чувствовати мне пастушью простоту
И позабыть, стихи читая, суету.
Плачевной музы глас[101] быстряе проницает,
Когда она в любви власы свои терзает,
Но весь ея восторг свой нежный склад красит
Единым только тем, что сердце говорит:
Любовник в сих стихах стенанье возвещает,
Когда Аврорин всход с любезной быть мешает,
Или он, воздохнув, часы свои клянет,
В которые в глазах его Ирисы нет,
Или жестокости Филисы вспоминает,
Или своей драгой свой пламень открывает,
Иль, с нею разлучась, представив те красы,
Со вздохами твердит прешедшие часы.
Но хладен будет стих и весь твой плач – притворство,
Когда то говорит едино стихотворство;
Но жалок будет склад, оставь и не трудись:
Коль хочешь то писать, так прежде ты влюбись!
Гремящий в оде звук, как вихорь, слух пронзает,
Хребет Рифейских гор далеко превышает,
В ней молния дели́т наполы[102] горизонт,
То верх высоких гор скрывает бурный понт,
Эдип гаданьем град от Сфинкса избавляет[103],
И сильный Геркулес злу Гидру низлагает[104],
Скамандрины брега богов зовут на брань,
Великий Александр кладет на персов дань[105],
Великий Петр свой гром с брегов Балтийских мещет,
Российский меч во всех концах вселенной блещет.
Творец таких стихов вскидает всюду взгляд,
Взлетает к небесам, свергается во ад,
И, мчася в быстроте во все края вселенны,
Врата и путь везде имеет отворенны.
Что в стихотворстве есть, всем лучшим стих крася
И глас эпический до неба вознося,
Летай во облаках, как в быстром море судно,
Но, возвращаясь вниз, спускайся лишь рассудно,
Пекись, чтоб не смешать по правам лирным дум;
В эпическом стихе порядочен есть шум[106].
Глас лирный так, как вихрь, порывами терзает,
А глас эпический недерзостно взбегает,
Колеблется не вдруг и ломит так, как ветр,
Бунтующ многи дни, восшед из земных недр.
Сей стих есть полн претворств[107], в нем добродетель смело
Преходит в божество, приемлет дух и тело.
Минерва – мудрость в нем, Диана – чистота,
Любовь – то Купидон, Венера – красота.
Где гром и молния, там ярость возвещает
Разгневанный Зевес и землю устрашает.
Когда встает в морях волнение и рев,
Не ветер то шумит, – Нептун являет гнев.
И эхо есть не звук, что гласы повторяет, —
То нимфа во слезах Нарцисса вспоминает[108].
Эней перенесен на африканский брег[109],
В страну, в которую имели ветры бег,
Не приключением, но гневная Юнона
Стремится погубить остаток Илиона.
Эол в угодность ей Средьземный понт терзал
И грозные валы до облак воздымал.
Он мстил Парисов суд за выигрыш Венеры[110]
И ветрам растворил глубокие пещеры.
Посем рассмотрим мы свойство и силу драм,
Как должен представлять творец пороки нам
И как должна цвести святая добродетель:
Посадский[111], дворянин, маркиз, граф, князь, владетель
Восходят на театр; творец находит путь
Смотрителей[112] своих чрез действо ум тронýть.
Когда захочешь слез, введи меня ты в жалость;
Для смеху предо мной представь мирскую шалость.
Не представляй двух действ к смешению мне дум;
Смотритель к одному свой устремляет ум.
Ругается, смотря, единого он страстью
И беспокойствует единого напастью:
Афины и Париж, зря красну царску дщерь[113],
Котору умерщвлял отец, как лютый зверь,
В стенании своем единогласны были
И только лишь о ней потоки слезны лили.
Не тщись глаза и слух различием прельстить
И бытие трех лет мне в три часа вместить:
Старайся мне в игре часы часами мерить,
Чтоб я, забывшися, возмог тебе поверить,
Что будто не игра то действие твое[114],
Но самое тогда случившесь бытие.
И не бренчи в стихах пустыми мне словами,
Скажи мне только то, что скажут страсти сами.
Не сделай трудности и местом мне своим,
Чтоб мне, театр твой зря, имеючи за Рим,
Не полететь в Москву, а из Москвы к Пекину:
Всмотряся в Рим, я Рим так скоро не покину.
Явлениями множь желание, творец,
Познать, как действию положишь ты конец.
Трагедия нам плач и горесть представляет,
Как люто, например, Венерин гнев[115] терзает.
В прекрасной описи, в Расиновых стихах,
Трезенский князь[116] забыл о рыцарских играх,
Воспламенение почувствовавши крови
И вечно быть престав противником любови,
Пред Арисиею[117], стыдяся, говорит,
Что он уже не стал сей гордый Ипполит,
Который иногда стрелам любви ругался
И сим презрением дел нежных величался.
Страшатся греки, чтоб сын Андромахин[118] им
По возрасте своем не стал отцом своим.
Трепещут имени Гекторова народы,
Которые он гнал от стен Троянских в воды,
Как он с победою по трупам их бежал
И в корабли их огнь из рук своих метал.
Страшася, плод его стремятся погубити
И в отрасли весь корнь Приамов[119] истребити;
Пирр хочет спасть его (защита немала!),
Но чтоб сия вдова женой ему была.
Она в смятении, низверженна в две страсти,
Не знает, что сказать при выборе напасти.
Богинин сын[120] против всех греков восстает
И Клитемнестрин плод[121] под свой покров берет.
Нерон прекрасную Июнью похищает[122],
Возлюбленный ея от яда умирает;
Она, чтоб жизнь ему на жертву принести,
Девичество свое до гроба соблюсти,
Под защищение статуи прибегает
И образ Августов слезами омывает,
И, после таковых свирепых ей судьбин,
Лишася брачных дум, вестальский емлет чин.
Мониме за любовь приносится отрава[123].
«Аталья» Франции и Мельпомене слава[124].
«Меропа» без любви тронýла всех сердца[125],
Умножив в славу плеск преславного творца:
Творец ея нашел богатство Геликона[126].
«Альзира», наконец, – Вольтерова корона[127].
Каков в трагедии Расин был и Вольтер,
Таков в комедиях искусный Молиер.
Как славят, например, тех «Федра» и «Меропа»,
Не меньше и творец прославлен «Мизантропа»[128].
Мольеров «Лицемер»[129], я чаю, не падет
В трех первых действиях, доколь пребудет свет.
«Женатый философ», «Тщеславный»[130] воссияли
И честь Детушеву в бессмертие вписали.
Для знающих людей ты игрищ не пиши[131]:
Смешить без разума – дар подлыя души.
Не представляй того, что мне на миг приятно,
Но чтоб то действие мне долго было внятно.
Свойство комедии – издевкой править нрав;
Смешить и пользовать – прямой ея устав.
Представь бездушного подьячего в приказе,
Судью, что не поймет, что писано в указе.
Представь мне щеголя, кто тем вздымает нос,
Что целый мыслит век о красоте волос,
Который родился, как мнит он, для амуру[132],
Чтоб где-нибудь к себе склонить такую ж дуру.
Представь латынщика[133] на диспуте его,
Который не соврет без «ерго»[134] ничего.
Представь мне гордого, раздута, как лягушку,
Скупого, что готов в удавку за полушку[135].
Представь картежника, который, снявши крест,
Кричит из-за руки, с фигурой сидя: «Рест[136]!»
О тáинственник муз[137]! уставов их податель!
Разборщик стихотворств и тщательный писатель,
Который Франции муз жертвенник открыл
И в чистом слоге сам примером ей служил!
Скажи мне, Боало, свои в сатирах правы[138],
Которыми в стихах ты чистил грубы нравы!
В сатирах должны мы пороки охуждать,
Безумство пышное в смешное превращать,
Страстям и дуростям, играючи, ругаться,
Чтоб та игра могла на мысли оставаться
И чтобы в страстные сердца она втекла:
Сие нам зеркало сто раз нужняй стекла[139].
Тщеславный лицемер[140] святым себя являет
И в мысли ближнему погибель соплетает.
Льстец[141] кажется, что он всея вселенной друг,
И отрыгает яд во знак своих услуг.
Набитый ябедой[142] прехищный душевредник[143]
Старается, чтоб был у всех людей наследник,
И, что противу прав, заграбив, получит,
С неправедным судьей на части то делит.
Богатый бедного невинно угнетает
И совесть из судей мешками выгоняет,
Которы, богатясь, страх Божий позабыв,
Пекутся лишь о том, чтоб правый суд стал крив.
Богатый в их суде не зрит ни в чем препятства:
Наука, честность, ум, по их, – среди богатства[144].
Охотник до вестей, коль нечего сказать,
Бежит с двора на двор и мыслит, чтó солгать.
Трус, пьян напившися, возносится отвагой
И за робятами гоняется со шпагой.
Такое что-нибудь представь, сатирик, нам.
Рассмотрим свойство мы и силу эпиграмм:
Они тогда живут красой своей богаты,
Когда сочинены остры и узловаты[145];
Быть должны коротки, и сила их вся в том,
Чтоб нечто вымолвить с издевкою о ком.
Склад басен должен быть шутлив, но благороден,
И низкий в оном дух к простым словам пригоден,
Как то де Лафонтен разумно показал
И басенным стихом преславен в свете стал,
Наполнил с головы до ног все притчи шуткой
И, сказки пев, играл всё тою же погудкой[146].
Быть кажется, что стих по воле он вертел,
И мнится, что, писав, ни разу не вспотел;
Парнасски девушки пером его водили
И в простоте речей искусство погрузили.
Еще есть склад смешных геройческих поэм[147],
И нечто помянуть хочу я и о нем:
Он в подлу женщину Дидону превращает
Или нам бурлака Энеем представляет,
Являя рыцарьми буянов, забияк.
Итак, таких поэм шутливых склад двояк:
В одном богатырей ведет отвага в драку,
Парис Фетидину дал сыну перебяку[148].
Гектóр не на войну идет – в кулачный бой,
Не воинов – бойцов ведет на брань с собой.
Зевес не молнию, не гром с небес бросает,
Он из кремня огонь железом высекает,
Не жителей земных им хочет устрашить,
На что-то хочет он лучинку засветить.
Стихи, владеющи высокими делами,
В сем складе пишутся пренизкими словами.
В другом таких поэм искусному творцу
Велит перо давать дух рыцарский борцу.
Поссорился буян, – не подлая то ссора,
Но гонит Ахиллес прехраброго Гектóра.
Замаранный кузнец в сем складе есть Вулькан,
А лужа от дождя не лужа – океан.
Робенка баба бьет – то гневная Юнона.
Плетень вокруг гумна – то стены Илиона.
В сем складе надобно, чтоб муза подала
Высокие слова на низкие дела.
В эпистолы творцы те речи избирают,
Какие свойственны тому, что составляют,
И самая в стихах сих главна красота,
Чтоб был порядок в них и в слоге чистота.
Сонет, рондо, баллад[149] – игранье стихотворно,
Но должно в них играть разумно и проворно.
В сонете требуют, чтоб очень чист был склад.
Рондо – безделица, таков же и баллад,
Но пусть их пишет тот, кому они угодны,
Хорóши вымыслы и тамо благородны,
Состав их хитрая в безделках суета:
Мне стихотворная приятна простота.
О песнях нечто мне осталося представить,
Хоть песнописцев тех никак нельзя исправить,
Которые, чтó стих, не знают, и хотят
Нечаянно попасть на сладкий песен лад.
Нечаянно стихи из разума не льются,
И мысли ясные невежам не даются.
Коль строки с рифмами – стихами то зовут.
Стихи по правилам премудрых муз плывут.
Слог песен должен быть приятен, прост и ясен,
Витийств не надобно; он сам собой прекрасен;
Чтоб ум в нем был сокрыт и говорила страсть;
Не он над ним большой – имеет сердце власть.
Не делай из богинь красавице примера
И в страсти не вспевай: «Прости, моя Венера,
Хоть всех собрать богинь, тебя прекрасней нет»,
Скажи, прощаяся: «Прости теперь, мой свет[150]!
Не будет дня, чтоб я, не зря очей любезных,
Не источал из глаз своих потоков слезных.
Места, свидетели минувших сладких дней,
Их станут вображать на памяти моей.
Уж начали меня терзати мысли люты,
И окончалися приятные минуты.
Прости в последний раз и помни, как любил».
Кудряво в горести никто не говорил:
Когда с возлюбленной любовник расстается,
Тогда Венера в мысль ему не попадется.
Ни ударения прямого нет в словах,
Ни сопряжения малейшего в речах,
Ни рифм порядочных, ни меры стоп пристойной
Нет в песне скаредной при мысли недостойной.
Но что я говорю: при мысли? Да в такой
Изрядной песенке нет мысли никакой:
Пустая речь, конец не виден, ни начало;
Писцы в них бредят всё, что в разум ни попало.
О чудные творцы, престаньте вздор сплетать!
Нет славы никакой несмысленно писать.
Во окончании еще напоминаю
О разности стихов и речи повторяю:
Коль хочешь петь стихи, помысли ты сперва,
К чему твоя, творец, способна голова.
Не то пой, что тебе противу сил угодно,
Оставь то для других: пой то, тебе что сродно,
Когда не льстит тебе всегдашний града шум
И ненавидит твой лукавства светска ум,
Приятна жизнь в местах, где к услажденью взора
И обоняния ликует красна Флора,
Где чистые струи по камышкам бегут
И птички сладостно Аврорин всход поют,
Одною щедрою довольствуясь природой,
И насыщаются дражайшею свободой.
Пускай на верх горы взойдет твоя нога
И око кинет взор в зеленые луга,
На реки, озерá, в кустарники, в дубровы:
Вот мысли там тебе по склонности готовы.
Когда ты мягкосерд и жалостлив рожден
И ежели притом любовью побежден,
Пиши элегии, вспевай любовны узы
Плачевным голосом стенящей де ла Сюзы[151].
Когда ты рвешься, зря на свете тьму страстей,
Ступай за Боалом и исправляй людей.
Смеешься ль, страсти зря, представь мне их примером
И, представляя их, ступай за Молиером.
Когда имеешь ты дух гордый, ум летущ
И вдруг из мысли в мысль стремительно бегущ,
Оставь идиллию, элегию, сатиру
И драмы для других: возьми гремящу лиру
И с пышным Пи́ндаром взлетай до небеси,
Иль с Ломоносовым глас громкий вознеси:
Он наших стран Мальгерб, он Пи́ндару подобен;
А ты, Штивелиус[152], лишь только врать способен.
Имея важну мысль, великолепный дух,
Пронзай вои́нскою трубой вселенной слух:
Пой Ахиллесов гнев иль, двигнут русской славой,
Воспой Великого Петра мне под Полтавой.
Чувствительней всего трагедия сердцам,
И таковым она вручается творцам,
Которых может мысль входить в чужие страсти
И сердце чувствовать других беды, напасти.
Виргилий брани пел, Овидий воздыхал,
Гораций громкий глас при лире испускал
Или, из высоты сходя, страстям ругался[153],
В которых римлянин безумно упражнялся.
Хоть разный взяли путь, однако посмотри,
Что, сладко пев, они прославились все три.
Всё хвально: драма ли, эклога[154] или ода —
Слагай, к чему тебя влечет твоя природа;
Лишь просвещение писатель дай уму:
Прекрасный наш язык способен ко всему.
‹1747›
Безногий солдат

Солдат, которому в войне отшибли ноги,
Был отдан в монастырь, чтоб там кормить его.
А служки были строги
Для бедного сего.
Не мог там пищею несчастливый ласкаться
И жизни был не рад,
Оставил монастырь безногий сей солдат.
Ног нет; пополз, и стал он по миру таскаться.
Я дело самое преважное имел,
Желая, чтоб никто тогда не зашумел,
Весь мозг, колико я его имею в теле,
Был в этом деле,
И голова была пуста.
Солдат, ползя с пустым лукошком,
Ворчал перед окошком:
«Дай милостыньку кто мне, для́ ради Христа,
Подайте ради Бога;
Я целый день не ел, и наступает ночь».
Я злился и кричал: «Ползи, негодный, прочь,
Куда лежит тебе дорога:
Давно тебе пора, безногий, умирать,
Ползи, и не мешай мне в шахматы играть».
Ворчал солдат еще, но уж не предо мною,
Перед купеческой ворчал солдат женою.
Я выглянул в окно,
Мне стало то смешно,
За что я сперва злился,
И на безногого я, смотря, веселился:
Идти ко всенощной была тогда пора;
Купецкая жена была уже стара
И очень богомольна;
Была вдова и деньгами довольна:
Она с покойником в подрядах клад нашла;
Молиться пеша шла;
Но не от бедности; да что колико можно,
Жила она набожно:
Все дни ей пятница была и середа,
И мяса в десять лет не ела никогда,
Дни с три уже она не напивалась водки,
А сверх того всегда
Перебирала четки.
Солдат и ей о пище докучал,
И то ж ворчал.
Защекотило ей его ворчанье в ухе,
И жалок был солдат набожной сей старухе,
Прося, чтоб бедному полушку подала.
Заплакала вдова и в церковь побрела.
Работник целый день копал из ряды[155]
На огороде гряды
И, встретившись несчастному сему,
Что выработал он, все отдал то ему.
С ползущим воином работник сей свидетель,
В каком презрении прямая добродетель.
‹1759›
Эпиграмма[156]

Котора лучше жизнь: в златой ли птичке клетке,
Иль на зеленой ветке?
Которые стихи приятнее текут?
Не те ль, которые приятностью влекут
И, шествуя в свободе,
В прекрасной простоте,
А не в сияющей притворной красоте,
Последуя природе,
Без бремени одежд, в прелестной наготе,
Не зная ни пустого звука,
Ни несогласна стука?
А к этому большой потребен смысл и труд.
Иль те, которые хоть разуму и дивны,
Но естеству противны?
Пузырь всегда пузырь, хоть пуст, хотя надут.
‹1759›
Эпиграмма[157]

Танцовщик! Ты богат. Профессор! Ты убог.
Конечно, голова в почтеньи меньше ног.
‹1759›
Ода

Долины, Волга, потопляя,
Себя в стремлении влечешь,
Брега различны окропляя,
Поспешно к устию течешь.
Ток видит твой в пути премены,
Противности и блага цепь;
Проходишь ты луга зелены,
Проходишь и песчану степь.
Век видит наш тому подобно
Различные в пути следы:
То время к радости способно,
Другое нам дает беды.
В Каспийские валы впадаешь,
Преславна мати многих рек,
И тамо в море пропадаешь, —
Во вечности и наш так век.
‹1760›
«Не грусти, мой свет!..»

Не грусти, мой свет! Мне грустно и самой,
Что давно я не видалася с тобой, —
Муж ревнивый не пускает никуда;
Отвернусь лишь, так и он идет туда.
Принуждает, чтоб я с ним всегда была;
Говорит он: «Отчего невесела?»
Я вздыхаю по тебе, мой свет, всегда,
Ты из мыслей не выходишь никогда.
Ах, несчастье, ах, несносная беда,
Что досталась я такому, молода;
Мне в совете с ним вовеки не живать,
Никакого мне веселья не видать.
Сокрушил злодей всю молодость мою;
Но поверь, что в мыслях крепко я стою;
Хоть бы он меня и пуще стал губить,
Я тебя, мой свет, вовек буду любить.
‹1770›
Ворона и лиса[158]

И птицы держатся людского ремесла.
Ворона сыру кус когда-то унесла
И нá дуб села.
Села,
Да только лишь еще ни крошечки не ела.
Увидела Лиса во рту у ней кусок,
И думает она: «Я дам Вороне сок!
Хотя туда не вспряну,
Кусочек этот я достану,
Дуб сколько ни высок».
«Здорово, – говорит Лисица, —
Дружок, Воронушка, названая сестрица!
Прекрасная ты птица!
Какие ноженьки, какой носок,
И можно то сказать тебе без лицемерья,
Что паче всех ты мер, мой светик, хороша!
И попугай ничто перед тобой, душа,
Прекраснее сто крат твои павлиньих перья!»
(Нелестны похвалы приятно нам терпеть.)
«О, если бы еще умела ты и петь,
Так не было б тебе подобной птицы в мире!»
Ворона горлышко разинула пошире,
Чтоб быти соловьем,
«А сыру, – думает, – и после я поем.
В сию минуту мне здесь дело не о пире!»
Разинула уста
И дождалась поста.
Чуть видит лишь конец Лисицына хвоста.
Хотела петь, не пела,
Хотела есть, не ела.
Причина та тому, что сыру больше нет.
Сыр выпал из роту, – Лисице на обед.


 136 Всего посещений