Страх— Анатолий Рыбаков—часть вторая

Страх— Анатолий Рыбаков—часть втораяЧасть вторая

1

От Алферова Саша пошел в милицию и получил временный паспорт. Небольшой сложенный вдвое листок: фамилия, имя, отчество, национальность, год и место рождения. Выдан на основании справки об окончании срока административной ссылки. Подлежит обмену на постоянный паспорт в течение шести месяцев.

На следующий день на рассвете Саша уехал из Кежмы.

В санях впереди под брезентом почта, сзади притулилась женщина с двумя девочками, обмотанными платками так, что и глаз не видно.

Туда же сунули и Сашин чемодан. А сам он шагал за санями. Лошадь шла ровно, не прибавляя и не сбавляя хода, бежала только на уклонах. Почтарь присаживался тогда на облучок, сидел, свесив ноги, а Саша, придерживаясь рукой за грядку саней, бежал рысцой, как и лошадь.

Однако по берегу Ангары подъемы и спуски редки, бежать почти не приходилось. Справа – тайга, слева – Ангара, за ней на другом берегу опять тайга, сплошняком до самого горизонта. Почтарь лошадку не придерживал, но и не подгонял. До Дворца, куда он ехал и где Саша должен был снова с кем-то договариваться, чтобы добраться до Тайшета, семьдесят километров, два дня пути, дни короткие, ночью не поедешь, и остановку надо делать в полудне – поесть горячего, согреться и лошадь накормить.

Проехали пятнадцать километров, остановились в деревне Недокура у знакомых почтаря, тут к нему привыкли, еду соорудили быстро, но, пока выбиралась из саней женщина, переносили в избу уснувших девочек, раздевали их, сажали на горшок, пока ели, снова одевали и укутывали детей, усаживали в сани, обкладывали сеном, подтыкали доху, прошло часа полтора.

В избе Саша разглядел свою попутчицу: молодая женщина, по виду служащая или жена служащего, а может быть, и жена какого-нибудь районного начальника: меховой воротник на пальто, шерстяное платье. Почтарь обращался к ней почтительно.

Старшая девочка ела сама, младшую кормила мать, рука с ложкой дрожала, щи проливались, она досадливо прикусывала губу, вытирала стол носовым платком; чтобы не смущать ее, Саша отводил глаза. Малахольная какая-то бабенка или больная: лицо бледное, напряженное, голос ломкий. В конце вежливо поблагодарила хозяев, но ни в какие разговоры не вступала, а Сашу и вовсе не замечала. Он попытался помочь ей, взял на руки младшую девочку, она встревоженно проговорила: «Нет, нет» – и забрала ребенка.

Это укрепило Сашу в мысли, что перед ним жена какого-то кежемского начальника – знала или сразу догадалась, что Саша из ссыльных, и потому избегает общения с ним. Что-то новое! С районным начальством, с их женами Саша не был знаком. Но ссыльные, жившие в самой Кежме, где-нибудь да работали, общались с сослуживцами, с начальниками и никакому остракизму не подвергались. Так ему рассказывал Всеволод Сергеевич.

А эта женщина чуждается его. Значит, высокого ранга муж: секретарь райкома или председатель райисполкома.

Тогда тем более непонятно, почему она едет попутной почтой, у всех районных начальников свои казенные выезды: кошевка, пара лошадей, кучер. Да и при такой дороге, на таком морозе, как мог муж отправить жену с малолетними детьми одну? Мог бы сам довезти их до Дворца.

Выехали из Недокуры. До Окуневки – восемнадцать километров, там ночевка, надо поспеть засветло. Почтарь заставил лошадку прибавить шаг, сам уже не присаживался на облучок, боялся притомить лошадь. Когда она переходила на рысь, бежал рядом. И Саша бежал сзади, опять придерживаясь за грядку саней.

Уже затемно въехали они в Окуневку, маленькую деревушку, занесенную снегом, точно вымершую – ни огонька, ни дыма.

Низкая полутемная изба, на печи спят люди, туда же положили и детей, Саше бросили в закуток за печью рваный полушубок.

В темноте Саша разулся, поставил валенки на печь сушиться, приткнул куда-то к теплу носки, лег на полушубок, укрылся своим пальто и мгновенно уснул.

Тяжелый был день. Тридцать три километра пешком по взрыхленной конскими копытами зимней дороге, в валенках и теплой одежде. А прибавить двенадцать километров от Мозговы до Кежмы – вот и все сорок пять. Встал в четыре утра, тащил до Кежмы чемодан и книги, не хотел бросать книги, сдал их на Кежемской почте посылкой в Москву.

Только Саша уснул, его разбудили, так ему показалось. Мерцал огонек на шестке, в полутьме собиралась его попутчица, хныкали девочки. Почтарь вышел запрягать, вернулся, скинул шубу, позавтракал, встал, взял в руки доху, дожидался, когда остальные встанут из-за стола. Женщина торопила детей, озабоченная, угнетенная, избегала не только Сашиного взгляда, но и взгляда хозяев.

Три года назад, когда Саша шел этапом на Ангару, люди были разговорчивы. Тогда он и его спутники ложились спать, а почтарь или возчик допоздна вели с хозяевами длинные, неторопливые мужицкие беседы. Сейчас и в Недокуре, и здесь, в Окуневке, в разговоры не пускались. С чего бы так? С устатку? Замерзли в дороге, притомились, скорее бы до постели? Или просто молчаливы стали за эти три года?

Наконец выехали. Погода хорошая: хоть и морозно, но безветренно. Ходко прошли двадцать километров, остановились в Саве, быстро перекусили, накормили лошадь, опять двинулись и уже ночью въехали во Дворец.

В темноте Саша не узнал села. Впрочем, он не узнал бы его и днем: ночевал тут одну ночь три года назад, летом, если что и запомнил, так это берег, где прощался с Соловейчиком.

Женщину с детьми почтарь подвез к темной избе, постучал, тускло осветилось окно, открылись ворота, она перенесла детей в дом. Почтарь перетащил ее вещи, вернулся, спросил Сашу:

– Тебе куда?

– На почту, наверно. Буду на Тайшет договариваться.

– Закрыта почта-та.

Почтарь отвечал хмуро, приводил в порядок сани, подбивал сено, укладывал доху.

– Дождусь как-нибудь.

– Зябко, однако, дожидаться, – пробурчал почтарь, не глядя на Сашу.

Саша и сам понимал: замерзнет он ночью.

– В комендатуру, может, – сказал почтарь, – там дежурный должен отправлять таких, как ты.

– Каких это таких, как я? – с вызовом спросил Саша.

– Ну сослатых, значит.

– Я не «сослатый», я – вольный!

Впервые за последние три года он мог так сказать о себе: ночует где хочет, едет куда хочет, никто его не останавливает, не спрашивает документы, не проверяет и не будет проверять. Снял с себя каинову печать! Идти в комендатуру, ночевать там, даже пересидеть ночь, значит, признать, что это учреждение причастно к его судьбе. Ладно! Поставит чемодан возле почты и будет ходить всю ночь, пока почта не откроется. Не замерзнет – сторожа ведь не замерзают!

Почтарь тронул вожжи, сани двинулись, Саша пошел за ними. И опять короткая ночь в тесной нищей вдовьей избе, где оставил его почтарь и где, видно, от скудости принимают кого угодно и когда угодно, лишь бы заплатили чего, хоть рубль. Рубль Саша заплатил, промаялся ночь на узкой скамейке, утром вскочил, побежал на почту узнавать, когда поедут в Тайшет. На Тайшет почта пойдет завтра.

Подъехал его вчерашний почтарь, сдал мешки с письмами, посылки и прочий груз, и новый почтарь пришел, тот, что повезет почту до Тайшета. Им оказался старый Сашин знакомец – Нил Лаврентьевич, тот самый, что три года назад вез его с Соловейчиком из Богучан во Дворец. Саша его узнал сразу: хлопотливый мужичишка с мелкими чертами подвижного лица. Как тогда, так и сейчас озабоченно пересчитывал мешки, пакеты, проверял сургучные печати.

– Здравствуйте, Нил Лаврентьевич, – проговорил Саша радостно.

Он действительно обрадовался встрече. Как ни говори, знакомый человек, вместе поднимались по Ангаре, шли в лямке, и жену его Саша хорошо помнил – болезненную женщину, закутанную в большой платок, молча сидевшую на корме. Помнил и его байки о золотничестве, о партизанах, хоть и сдержанные, но жуткие рассказы о раскулаченных, привезенных в тайгу и брошенных в снег.

Но Нил Лаврентьевич никакой радости не проявил, наоборот, сделал вид, что не узнал Сашу, может быть, и в самом деле не узнал. Видел его летом, а теперь зима, Саша в шапке, в шубе, валенках, да и скольких людей за эти три года перевез Нил Лаврентьевич и зимой, и летом, скольким почту вручал и у скольких принимал, разве всех упомнишь, тем более Сашин участок он не обслуживал.

И в ответ на приветствие он даже головы не поднял, так как-то махнул ею, мол, «не знаю я тебя, милый человек, но поскольку здороваешься, то, значит, здравствуй».

– Вы меня помните, Нил Лаврентьевич? Мы с вами в позапрошлое лето поднимались по Ангаре, сюда поднимались, из Богучан до Дворца, еще ваша жена была – помните? Мы с вами в Гольтявино останавливались, там Анатолий Георгиевич, Мария Федоровна жили, помните?

Нил Лаврентьевич покосился на Сашу, сурово спросил:

– Тебе чего, паря, надо-то?

– Мне до Тайшета, – заволновался вдруг Саша, – только чемодан поставлю, а сам пешком пойду.

– А у тебя проходное свидетельство есть?

– Зачем проходное свидетельство? У меня паспорт. Вот.

Саша вынул паспорт, протянул его Нилу Лаврентьевичу.

Тот покосился на паспорт.

– Паспорт не документ, какой паспорт документ? В ем разве обозначено, куды тебе ехать положено? Проходное, паря, тебе следоват получить в комендатуре: мол, едет такой-то человек в Тайшет или, к примеру, через Тайшет.

– Нил Лаврентьевич, поймите, проходное свидетельство дается тем, кто возвращается из ссылки.

– А ты откель? – насмешливо спросил Нил Лаврентьевич.

– Да, но я уже получил паспорт. У меня было проходное до Кежмы, а там мне выдали паспорт, и я могу ехать куда хочу.

В ответ на это заявление Нил Лаврентьевич неуверенно посмотрел на Сашу: не видал еще людей, которые могут ехать куда хотят, видел только таких, которые едут куда назначено.

– В комендатуру сходи, – заключил Нил Лаврентьевич и отвернулся к своим мешкам.

– Нил Лаврентьевич, поймите, – убеждал его Саша, – в комендатуре со мной не будут разговаривать. Скажут: у вас паспорт, вы – вольный человек, сами решайте свои дела.

Нил Лаврентьевич ничего не ответил. Занимался своими мешками и пакетами, даже головы не повернул.

У Саши противно засосало под ложечкой. Впервые со стыдом и отвращением почувствовал страх, непреодолимый, унижающий. Вспотели ладони, взмокла спина. Из-за такой нелепости он останется здесь. Почта уйдет, а он останется. Застрянет в этой дыре. И неизвестно на сколько. Идти в комендатуру не только бессмысленно, но и опасно. В лучшем случае скажут: «У вас паспорт, можете ехать куда хотите, сами устраивайте свои дела». В худшем – задержат до выяснения личности, запросят Алферова, а то и Красноярск.

Алферов хотел избавить его от хлопот и неожиданностей, связанных с получением паспорта в незнакомом городе, но не учел, что здесь, в тайге, от Иркутска до Красноярска, от Ангары до великого Сибирского пути, для людей, освобожденных из ссылки или перемещающихся из одного места ссылки в другое, есть только один документ – проходное свидетельство. И без этого документа всякий ссыльный – беглец. А нести ответственность за беглеца никто не желает. Повезешь, а тебе за это пришьют пособничество, пособлял, значит, побегу.

Зря, наверное, он напомнил о себе Нилу Лаврентьевичу. Не напомнил, тот бы и не подумал, что он ссыльный, – едет человек, может, командированный, может, уполномоченный какой.

Нет, не подумал бы так Нил Лаврентьевич, сразу сообразил бы, что за птица перед ним, глаз наметанный, и командированные, и уполномоченный так-то в поездку не напрашиваются. Все сообразил, пройдоха, и не хочет связываться.

Стыдясь просительности своего тона, Саша жалобно проговорил:

– Неужели вы меня здесь бросите? Нил Лаврентьевич!

Голос его дрогнул. Он изнемогал от стыда, унижения, отчаяния. Все уплывало, уходило из-под ног, уходила долгожданная свобода, все оборачивалось совсем другим, неожиданным, непредвиденным.

– Ну, Нил Лаврентьевич!

Нил Лаврентьевич завязал мешок, выпрямился, посмотрел на Сашу, отвернулся. Но в ту же секунду едва заметно скосился на девушку, сидевшую за барьером.

Саша понял намек, подошел к барьеру, протянул паспорт:

– Девушка, можно мне с почтой добраться до Тайшета?

Девушка повертела в руках Сашин паспорт, вернула.

– Вы с Нилом Лаврентьевичем договаривайтесь. Нил Лаврентьевич, можете взять попутчика?

– Перегружены сани-то.

– Я пешком пойду, – сказал Саша, – в сани только чемодан кину, он у меня легкий.

– Наше дело сполнять, – пробормотал Нил Лаврентьевич, – везти так везти, иттить так иттить.

Продувная бестия! Ему только это и надо было. Мол, все видели, он ентого пассажира взял в дорогу не тайком, а принародно, не самовольно, а по разрешению, и кому положено, тот документ проверил, опять же принародно проверил, и документ оказался правильный, при паспорте пассажир, значит, может ехать куды хошь.

И когда все решилось, Саша еще больше устыдился своей слабости. Чего испугался? В крайнем случае бросил бы здесь чемодан и пошел вслед за почтой. С пути небось не прогнали бы.

В ту минуту Саша не подумал, что без чемодана он точно бы выглядел беглецом.

Выехали обозом: трое саней, среди них и кошевка Нила Лаврентьевича с почтой. В передних санях сидела с детьми Сашина попутчица из Кежмы. С Сашей не поздоровалась, не посмотрела на него, да и ни на кого не смотрела, ни с кем не разговаривала.

Тайшетский тракт довольно широк, дорога наезженная, утоптанная, идти не в пример легче, чем по берегу Ангары. И веселее – компания большая, хотя каждый и ехал сам по себе.

Нил Лаврентьевич часто присаживался на облучок, видно, не так уже тяжела поклажа, но Саше не предложил присесть ни разу.

Три года назад, не зимой, а весной, не этим путем, а другим, шел Саша на Ангару. Кто остался из того этапа? Карцев умер, Соловейчик, наверное, пропал в тайге. Володю Квачадзе отправили в Красноярск за новым сроком, Ивашкин или «обангарился», или снова попал в эту мясорубку, а может быть, и отпустили. Впрочем, по 58-й не так-то просто отпускают.

Но ведь его-то самого отпустили! Почему именно ему такая удача? Почему именно он вырвался из этого адского и безнадежного круга? Алферов.

Но если его отпускать не следовало, мог ли Алферов это сделать самостоятельно? Взял бы на себя такую ответственность?

Вряд ли! Тогда что же? Случайность. Нет, у них, в их делах случайностей не бывает.

Значит, все-таки Алферов?! По-видимому, он. Не будь Алферова, загремел бы сейчас Саша, как и все остальные.

Благожелательное отношение Алферова он чувствовал все эти три года. Сепаратор – вредительство, тут и двух мнений быть не может. Публичное оскорбление председателя колхоза – это уже тянет на террор против работников Советской власти. Даже Зида… Алферов знал об их связи, обязан был принять меры, хотя бы перевести его в другую деревню. Не перевел.

Рисковал Алферов. И сейчас опять рискнул! Что подвигнуло его? Симпатия к Саше? Смешно об этом думать! Алферов – кадровый чекист, лишенный каких-либо сантиментов. Без санкции краевого управления НКВД дать справку об окончании срока человеку, осужденному по 58-й статье… Да кто решится на такое по нынешним временам?.. Вчера Алферов его освободил, а завтра придет постановление о продлении срока или распоряжение доставить ссыльного Панкратова в краевое управление. Что будет делать Алферов? Как и чем отговорится?

Что же кроется за его поведением?

Оппозиция к тому, что делается в стране? Но тогда надо уйти из органов. Тем более Алферов – философ, книги пишет, наверняка просился на научную работу, значит, не отпустили, держат здесь, фактически в ссылке, правильно говорил Всеволод Сергеевич: «Боюсь, он наш будущий, так сказать, коллега».

Может быть, как «будущий коллега», он так и ведет себя? Понимает свою обреченность и хочет хоть последние дни прожить человеком. О Саше приказ задержался, запоздал, Алферов понимал, что это случайность, и потому торопил Сашу с отъездом и устроил ему паспорт прямо в Кежме, чтобы не объясняться с милицией хотя бы в первые шесть месяцев жизни на воле. И дал понять, что Сашина жизнь будет нелегка.

Что жизнь его будет нелегка, Саше стало ясно уже во Дворце. Почему почтарь признал в нем ссыльного? Что-то, наверное, написано на его лице. Может быть, люди чувствуют его неуверенность, его настороженность.

Так раздумывал Саша, шагая за обозом по Тайшетскому тракту. На передних санях ехала с детьми молчаливая кежемская попутчица, и возчик у нее был такой же молчаливый старичок. В середине обоза везли на розвальнях поклажу, укрытую брезентом, сопровождали ее два мужика, то присаживались на сани, то шагали рядом. На второй день к их саням Нил Лаврентьевич привязал повод своей лошади, а сам шел позади саней, и мужики шли с ним рядом: позади саней дорога свободная, широкая, можно идти втроем, разговаривать.

Из их разговоров Саша узнал, что молчаливая попутчица, ехавшая с детьми в передних санях, – жена секретаря Кежемского райкома партии, арестованного в Красноярске прямо на заседании. «Из залы увезли», – сказал один возчик. И вот жена его с детьми едет то ли в Красноярск, то ли в Москву хлопотать за мужа, то ли куда-то в Россию к родным укрыться, спрятаться, чтобы саму не посадили и детей бы не отобрали. И, как понял Саша, не только этого секретаря райкома взяли, но и других секретарей, и не только в их районе, но и в других районах, и не только секретарей райкомов, но и многих работников райкомов и райисполкомов и всяких районных учреждений. Приехал из Москвы большой начальник, собрал в Красноярске собрание и прямо на собрании назвал «врагов энтих». И «энтих врагов», значит, прямо с собрания и увезли в тюрьму Красноярскую.

Говорилось без злобы, но и без сожаления, без злорадства, но и без сочувствия. Так, значит, надо, так, значит, приказал товарищ Сталин, так устроено, так повелось «нонеча», никакой это не секрет, никакая не новость, метут под метелку. И в газетах пишут о врагах, кругом, значит, враги, куда ни глянь – всюду враги, вредители, шпионствуют, разорили русский народ, а деревню уже давно разорили.

Саша опять вспомнил, как три года назад Нил Лаврентьевич говорил о высланных сюда раскулаченных. Хоть и притворялся, что понимает интересы государства, но жалеючи говорил о несчастных людях, повыдерганных с родных мест и угнанных неизвестно куда и неизвестно за что, обреченных на муки и страдания, сочувствовал несчастным детям, брошенным в снег, понимал, что если и его постигнет та же участь, то защиты ему не от кого ждать. Защищать его должна родная Советская власть, а она-то и будет выдергивать с родного места, вышлет и бросит с ребятишками в снег.

Сейчас, через три года, ничего этого в Ниле Лаврентьевиче Саша не находил: ни сочувствия, ни ужаса, ни смятения, ни сострадания к женщине, ехавшей с детьми в передних санях, ни к тем, арестованным в Красноярске, о которых говорили мужики и которые были Нилу Лаврентьевичу знакомы. Почему такая перемена? Потому, что тогда беда коснулась крестьян, а теперь начальства, которое в то время и уничтожало крестьян? Раньше других сажали, теперь их самих сажают. За что боролись, на то и напоролись?!

Но злорадства Саша не уловил. В чем тогда причина равнодушия?

Ехали долго, почти неделю, останавливались в деревнях и на ночлег, и на обед, деревни здесь не в пример чаще по сравнению с дорогой, по которой Саша этапом шел на Ангару. И потому за столом сидели дольше и в обед, и в завтрак, не так торопились. Но об арестованных, посаженных, «выдернутых» разговоров не вели, хотя и знали о них, и чем ближе к Тайшету, тем больше было арестованных. Саша мельком слышал о лагерях в Тайшете и о беглых, что прячутся в лесу, и дорога становилась небезопасной, чувствовалась нервозность. И обозом шло уже не трое саней, а обоз тянулся длинный, обгоняли их кошевки на резвых, сытых, не колхозных лошадях, в хорошей упряжи, и сидели в тех кошевках по солдату, а то и по два, и человек в гражданском – арестованный. Конвоиры сгоняли обоз с дороги, сани вязли в снегу, кошевки проносились, возчики вытаскивали сани из снега, матерились вслед конвойным.

Последняя ночевка в деревне перед самым Тайшетом. Не весь обоз остановился. Некоторые возчики поехали в Тайшет – у кого там дом, а Нил Лаврентьевич и мужики с поклажей, и жена бывшего секретаря райкома с девочками, и еще несколько возчиков заночевали в ближней к Тайшету деревне. Саша даже не узнал ее названия. Только из разговоров понял, что Тайшет перегружен народом, все забито.

Из деревни выехали рано утром уже не обозом, каждый ехал сам по себе: до Тайшета всего 12 километров.

На подходе к Тайшету, там, где от тракта отходила дорога в лес, два верховых, за плечами винтовки, в руках – плетки, задержали транспорт.

– Пойди узнай, что там, – сказал Нил Лаврентьевич.

Кошевки, розвальни вытянулись вдоль дороги, сгрудились, заняли всю ширину тракта. Обходя их, Саше пришлось местами идти по целине, проваливаясь в снег. Почему заслон? Ищут кого-то? Проверяют документы?

Подойдя к передним саням, Саша понял причину задержки: навстречу из Тайшета шла колонна заключенных – длинная, черная, безмолвная, по три человека в ряд. С обеих сторон конвоиры с винтовками, овчарками на поводу.

Колонна подошла к перекрестку и остановилась. Теперь заключенные были хорошо видны: в телогрейках, рваных пальто, просто лохмотьях, редко кто в валенках, больше в бахилах, рваных ботинках, подвязанных веревкой, лаптях, лица изможденные, небритые, худые, глаза голодные, кто в шапке, кто в башлыке. Ничего подобного в своей жизни Саша не видел, ничего подобного не мог себе представить.

Конвоиры забегали вдоль колонны:

– Сомкнись! Мать!.. Мать!.. Мать!.. Взяться за руки! Мать!.. Мать!.. Мать!..

Колонна подтянулась, сжалась, уплотнилась.

Хрипло, с подвывом лаяли собаки, конвоиры прикладами подталкивали людей. Колонна подтягивалась, сжималась. Лесная дорога была уже тракта, для того и сбивали людей в плотную массу.

Раздалась команда, колонна двинулась, сворачивая в лес.

Саша насчитал пятьдесят два ряда – сто пятьдесят шесть человек.

Колонна прошла. За ней двинулись и верховые.

Дорога очистилась, движение возобновилось. А Саша все так же стоял на месте, глядя вслед заключенным, пока не подъехала кошевка Нила Лаврентьевича.

2

8 января 1937 года Сталин принял в Кремле немецкого писателя Лиона Фейхтвангера.

Не лучшая кандидатура, не Ромен Роллан, не Бернард Шоу. Но специалисты утверждают – на Западе популярен. Враг нацизма. Живет во Франции, в эмиграции.

Некоторые его романы у нас изданы. Он успел прочитать «Еврея Зюса», пробежал глазами «Семью Оппенгейм», перелистал «Безобразную герцогиню». Бойко пишет. Главная его тема – евреи, поэтому и ненавидит Гитлера, симпатизирует Советскому Союзу, видит в нем главного противника нацистской Германии. Значит, может и должен правильно осветить процесс Пятакова – Радека. Для этого и нужен. Надо проломить брешь в международном общественном мнении. Там, на Западе, хотели открытого суда – они его получили: Зиновьева и Каменева судили открыто. Опять не верят. Хорошо, пусть на предстоящем суде присутствует их человек. Пусть посмотрит, пусть послушает, пусть засвидетельствует.

Сталин снова прочитал справку о Фейхтвангере. Пятьдесят два года. Родился в Мюнхене, в еврейской буржуазной семье, окончил университет, участвовал в мировой войне. Буржуазный интеллигент. Приложен длинный список произведений. Если пойдет на процесс, если правильно его осветит, издадим все его книги. И заплатим хорошо. От денег никто не отказывается. Буржуазные интеллигенты особенно.

Процесс Пятакова – Радека должен пройти гладко. От чего зависит успех показательного процесса? Прежде всего от правильного отбора. На суд выводятся только те, кто подписал протоколы допроса. Почему подписал: физическое воздействие, моральная сломленность, страх за родных, стремление выжить, попытка доказать свою преданность партии даже в роли подсудимых – все это не имеет значения, народ верит признаниям. И еще одно условие успеха: политические ошибки в прошлом, особенно если в этих ошибках публично каялись.

Подсудимые уже подписали все, что от них требуется, и ОН приказал начать суд 23 января. ОН лично выверил все протоколы допросов, своей рукой внес необходимые поправки, исправления и дополнения, сделал более четкими политические установки и в зависимости от этого дал оценку каждому подсудимому. Следователи хотят показать свою юридическую подготовленность, занимаются казуистикой. Надо прямее! Он так и сказал Вышинскому: «Не давать говорить много… Цыкнуть. Не давать много болтать!»

Сразу сдался Сокольников. На первом допросе еще пытался вилять. Но ОН на протоколе допроса своей рукой написал: «Сокольников был информатором английской разведки». Сокольникову это показали, и Сокольников сразу сообразил, как себя вести, сразу понял, что ОН шутить не намерен, испугался допросов, знал, что это такое. Или опасался за судьбу своей молодой жены, увел ее от Серебрякова и вот, пожалуйста, оставит вдовой. Истинная причина признания не имеет значения. Важно одно – помог следствию. Согласился даже на очную ставку с Бухариным, друзья юности. Сокольников, не моргнув глазом, все валил и валил на Бухарина, а тот, бедняга, только лепетал: «Гриша, Гриша, что ты говоришь, Гриша?!» Комедия!

Пятаков продержался всего тридцать три дня. В Пятакове ОН и не сомневался: еще до ареста просил разрешения лично расстрелять всех приговоренных к высшей мере наказания, в том числе и свою бывшую жену, просил опубликовать это заявление в печати. Человек, которого Ленин в завещании прочил в вожди, вымаливает теперь должность обыкновенного палача. Значит, кончен, опустошен, готов на все. Если просился в палачи, в исполнители, значит, на власть больше не претендует. Но все, кого Ленин упоминал в своем завещании, должны быть уничтожены.

Радек… Безусловно, ключевая фигура процесса. Самый известный на Западе. Фейхтвангер будет его внимательно слушать. Тем более Радек скажет такое, чего не сумеет сказать никто.

Радек, конечно, плут, но напуган до смерти, старается изо всех сил, славословил ЕГО на каждом шагу, ни минуты не задумываясь, выдал Блюмкина, приехавшего с письмом от Троцкого, поносил Троцкого на каждом углу. И главное, выполнял ЕГО поручения. Щекотливые поручения, есть доклады Радека о переговорах с немцами, подписанные рукой Радека, без адресата, без указания, что предназначаются ЕМУ. Вот и пусть на суде представит эти разговоры как поручение Троцкого. Скажет как надо – сохранит голову, это ему обещано. Артист первоклассный. Сыграет так, что любой Фейхтвангер поверит. Что касается Берлина, то переговоры ведет теперь Канделаки, работает в Берлине, встречается не с третьестепенными дипломатами, как встречался Радек, а с главными руководителями рейха, с Герингом и Шахтом. На таком уровне Радек не мог вести переговоры. А в Германию его посылать было нельзя. Один раз поехал, сбрил для конспирации свои знаменитые бачки, вернулся без бачков – вся Москва об этом говорила. Пришлось запустить неофициальные версии: кожная болезнь, любовница потребовала, а он, болван, сболтнул, будто ездил в Польшу. Но многие догадались. По агентурным сведениям, вообще много болтал, восхищался организационными талантами нацистов, силой их движения, энтузиазмом немецкого народа, даже штурмовикам пел дифирамбы. Не знает меры. Дело не в восхищении, а в реальной политике. Чужая страна может нравиться только в одном случае: если она верный и надежный союзник. Германия пока еще не союзник. Не дипломат. Канделаки гораздо лучше. Радек больше не нужен. На следствии сопротивлялся два месяца и восемнадцать дней, а когда была обещана жизнь, понял, наконец, и 4 декабря начал давать нужные показания.

В тот же день нужные показания дали и самые упрямые – Муралов и Серебряков.

Муралов держался дольше всех – семь с половиной месяцев. Крепкая сволочь, вояка, «герой гражданской войны», верный приспешник Троцкого.

Серебряков тоже упрямился почти четыре месяца, тоже упорный. «Гениальный рабочий» – так назвал его Ленин. Любил Владимир Ильич делать такие комплименты рабочим и крестьянам. «Каждая кухарка должна уметь управлять государством» – красиво звучит. Ну какая кухарка может управлять государством? Хорошо, если управляется с кухней. Но звучит. И политически выгодно: посади в президиум несколько работниц, всем женщинам кажется, что они из этого президиума и управляют государством. И в Верховный Совет надо будет ввести побольше доярок и ткачих. «Гениальный рабочий» Серебряков! Не знает, что прокурор Вышинский, его сосед по даче на Николиной горе, эту дачу уже прикарманил: одной рукой подписал ордер на арест Серебрякова, другой – просьбу передать ему дачу врага народа Серебрякова. И передали. Вышинский прохвост, мошенник и сукин сын. Уголовник. Но респектабелен. Вот какие бывают в природе сочетания. Европейский человек. На Фейхтвангера и других иностранцев-засранцев произведет хорошее впечатление.

Нет честных политических деятелей и не может быть. «Честность» – это оттуда, из так называемых общечеловеческих ценностей, неприемлемых для истинного политика, тем более для вождя. Вождь использует любой пригодный человеческий материал, только так он может выполнять свою историческую миссию. В оценке людей вождь руководствуется только одним: готовностью и способностью выполнить ЕГО волю. Без претензий на сообщничество и незаменимость. Во всем остальном исполнитель может быть бесчестен, лжив и аморален. И чем он бесчестнее, лживее и аморальнее, тем легче будет от него избавиться.

3

В кабинет вошел Поскребышев, прикрыл за собой дверь.

– Таль пришел, привел немецкого писателя Фейхтвангера.

– Я же вам приказывал ввести его без доклада.

На лице Поскребышева выразилось смятение. Но сказать, что такого распоряжения Сталин не давал, не посмел.

– Пусть зайдут.

Поскребышев открыл дверь, впустил Фейхтвангера и заведующего отделом печати Таля.

Сталин пошел навстречу Фейхтвангеру, пожал ему руку, окинул коротким взглядом, обычным жестом пригласил сесть, обошел стол, сел сам, опять пристально посмотрел Фейхтвангеру в глаза, опустил веки. Все строго, замкнуто, даже сурово. Время улыбок еще не наступило, наступит по ходу разговора. Насторожить, напугать, потом обласкать – испытанный прием, сильно действует.

Типичное еврейское лицо, очки без оправы, среднего роста, подтянутый, волосы с рыжинкой, немного выпячена нижняя губа.

Задача – расположить к себе этого человека и отправить в Дом союзов слушать процесс. Если пойдет, то напишет хорошо: написать плохо – значит дискредитировать ЕГО, главного противника Гитлера, – для Фейхтвангера это исключено. Важно, чтобы не уклонился, важно, чтобы лично засвидетельствовал.

Приглашая к разговору, Сталин кивнул Талю.

– Господин Сталин слушает вас, – сказал Таль по-немецки и погладил двумя пальцами левой руки, большим и указательным, свою узкую бородку. Как называется такая бородка? Забыл.

Повернувшись к Талю, Фейхтвангер заговорил. Что-то длинное, обстоятельное, с паузами, видимо, с повторениями.

Таль коротко перевел:

– Господин Фейхтвангер спрашивает, как вы представляете себе роль писателя в социалистическом обществе?

И опять принялся теребить бородку.

Черт возьми, как же она называется?! И зачем сравнительно молодому человеку борода? Усы – это для мужчины, это – признак мужественности, но борода… Все уже сбрили свои бороды, а этот носит. Бухарин, Рыков, Каменев тоже носили, Ленину подражали, Троцкому. Ну Калинин еще, под мужичка работает. А вот Каганович, умница, сбрил бороду, только усы оставил. ОН как-то посмотрел на его бороду, Каганович сразу понял – сбрил.

– Роль писателя велика в любом обществе, – спокойным, тихим голосом начал Сталин, – мы признаем эту роль и понимаем ее значение. Вопрос в том, на чьей стороне писатель, каким силам служит – реакционным или прогрессивным.

Фейхтвангер заговорил по-немецки, Сталин услышал имя Гоголя и сразу понял, о чем тот говорит.

– Но вот, например, Гоголь. По своей сути он был реакционный писатель, а в Советском Союзе его широко издают и читают, – так перевел Таль слова Фейхтвангера. И Сталин заметил: Таль возится с бородкой, только слушая или обращаясь к Фейхтвангеру. Обращаясь к НЕМУ, он оставляет бородку в покое. Но как же, черт возьми, она называется?

– Взгляды писателя – это одно, его объективная роль в обществе – другое. Писатели редко бывают хорошими философами, – сказал Сталин.

– Толстой, – произнес Фейхтвангер.

Сталин не ответил. Немец должен знать, что ЕГО перебивать нельзя.

– Писатели редко бывают хорошими философами, – повторил Сталин, – так же как философы редко бывают хорошими писателями. Для нас важны не личные взгляды Гоголя, а объективная роль его произведений. Объективная роль Гоголя заключалась в беспощадной критике и осуждении помещичье-крепостнического строя царской России. Такая критика – прогрессивная критика. Ведь мы уничтожили этот строй и создали новый. И наши люди, особенно люди молодые, должны знать, почему мы это общество уничтожили.

Он вдруг вспомнил, как называется эта проклятая узкая бородка – «эспаньолка», вот какую задачу задал ему этот франтик Таль!

– Гоголь много сделал для критики старого строя. И сделал это не как философ, а как художник, как писатель. Поэтому наш народ любит, ценит и читает Гоголя.

Сталин замолчал. Сидел, не поднимая век.

Фейхтвангер повернулся к Талю, намереваясь что-то сказать. Таль легонько, незаметно для Сталина качнул головой. Фейхтвангер понял, что молчание Сталина – всего лишь пауза.

– Что касается Толстого, – сказал наконец Сталин, – то его философия оказалась несостоятельной. Могут ли немецкие антифашисты или испанские республиканцы принять его теорию непротивления злу насилием? Не могут. Толстой велик как писатель, как художник, описывавший жизнь народа, его патриотический подвиг во время наполеоновского нашествия. На таких примерах, на примерах защиты своего отечества, и должна воспитываться молодежь. Но нам неинтересна философия Толстого, как он ее излагает в своих философских сочинениях. И в своих романах он часто поучает, наставляет и тем снижает художественную ценность своих романов.

Он поднял глаза. Таль переводил. Фейхтвангер напряженно слушал, изредка кивая головой в знак того, что понимает. Когда Таль кончил, Фейхтвангер посмотрел на Сталина, взглядом прося у него разрешения задать следующий вопрос. И уловил на ЕГО лице, в ЕГО ответном взгляде разрешение. И Сталин убедился, что контакт между ними возник. ОН умел это делать: своим видом дать понять, хочет он слушать или не хочет, разрешает ОН говорить или не разрешает.

Таль перевел, что Фейхтвангер полностью согласен со словами Сталина. Однако его интересует, какова роль в этом плане именно советских писателей: должны ли они принадлежать к правящему классу, должны ли обладать коммунистическим мировоззрением, какова свобода слова и свобода литературы в Советском Союзе?

– Писатели – один из отрядов интеллигенции, – ответил Сталин, – а интеллигенция – это не класс, а социальная прослойка между буржуазией и пролетариатом. Иногда она служит буржуазии, иногда пролетариату. Но, повторяю, личные взгляды писателя – это одно, объективная роль его произведений – совсем другое. У нас есть писатели, которые на словах за рабочий класс, за Советскую власть, даже являются членами партии, но в своих произведениях не могут выразить интересы пролетариата. Наоборот, их мнимая левизна, их мнимая прогрессивность отражают мелкобуржуазную стихию. И есть другие писатели, выходцы из класса буржуазии, даже из дворянства, но они своим творчеством служат делу пролетариата. Талант поднял их до вершин понимания исторического процесса. За примерами недалеко ходить. Толстой, не тот, которого вы упоминали, а другой – Алексей Толстой, граф, эмигрант, не принявший сразу Октябрьской революции, а как он работает на общее дело?! Хорошо работает, поэтому у нас его читают и почитают.

Сталин говорил, как всегда, медленно, тихо, с длинными паузами, во время которых Таль переводил только что произнесенную фразу. Он сидел бочком на стуле, чуть подавшись вперед, чтобы не пропустить ни одного сталинского слова.

– Можно ли понять вас так, что писатели, творчество которых не служит пролетариату, не могут публиковать своих произведений?

– Нет, – ответил Сталин, – так понимать нельзя, так понимать неверно. Перед нами реальная угроза войны с фашизмом. И естественно, что героический лейтмотив в творчестве писателей – главный, он соответствует духу народа, его настроениям, его требованиям. Но наряду с этим у нас есть авторы, которые даже не касаются героической темы, которые не думают о читателе, не считаются с читателем, с его потребностями, вкусами, желаниями. У нас есть крупный лирический поэт, творчество которого не только не служит интересам широких масс, но просто непонятно им. Разве мы запрещаем его? Нет, мы его печатаем. Другой вопрос, что его не читают. Не читают, значит, не покупают, – Сталин вдруг улыбнулся, обнажив мелкие прокуренные зубы, – разве у вас, на Западе, издают книги, которые не раскупаются?

И сам же ответил:

– Нет, не издают, невыгодно. А мы издаем, хотя нашим издателям это тоже невыгодно, убыточно. Но издаем. Для любителей. Для тех, кто преклоняется перед небожителями.

– Но вот, например, Андре Жид, – сказал Фейхтвангер, – он осмелился покритиковать Советский Союз, и его за это разругали в вашей прессе.

Сталин встал, мягко ступая по ковру, прошелся по комнате, остановился перед Фейхтвангером, протянув к нему указательный палец:

– Никто Андре Жиду рта не затыкал. Но, находясь здесь, он все расхваливал, а там, у себя, все охаивал. Наш народ не любит лицемеров. Наш народ ценой неслыханных жертв создал великое государство и смеет надеяться, что иностранцы скажут правду, подтвердят грандиозность достигнутого. Как же может народ относиться к тем, кто не замечает его успехов, более того, отрицает и охаивает их? Так ведь?

Фейхтвангер пожал плечами, смущенно сказал:

– Вы очень точно передали психологию советского человека. Но у западного человека психология другая, он привык к свободе мысли, к свободе разной мысли.

Сталин снова прошелся по комнате, опять остановился перед Фейхтвангером:

– «Свобода разной мысли»… Тогда почему вы жалуетесь на наших критиков? Андре Жид высказал одни мысли, наши критики – другие. Это – не ругань, а литературная полемика. Разве на Западе ее нет? Еще как ругаются!.. Однако дело в другом… С месяц назад мы приняли новую Конституцию. Она говорит не о том, чего мы хотим достигнуть, а о том, чего мы уже достигли, чего мы добились. Главное – мы добились создания социалистического строя. Мы ликвидировали: классовый антагонизм, эксплуатацию человека человеком, нищету большинства, роскошь меньшинства, безработицу, осуществили право каждого на труд, отдых, образование, медицинское обслуживание и так далее, осуществили полное расовое и национальное равенство и, наконец, осуществили и обеспечили подлинную демократию. Подчеркиваю: подлинную!

Его палец коснулся груди Фейхтвангера, он смотрел на него сверху вниз, сквозь полуприкрытые веки.

– На Западе говорят о равенстве граждан, а какое, спрашивается, равенство может быть между хозяином и рабочим? На Западе много говорят о свободе слова, собраний, печати, но это пустой звук, если у рабочих нет помещений для собраний, нет типографий, бумаги и так далее. Наша же Конституция обеспечивает эти свободы материальными средствами. Это и есть социалистическая демократия, это и есть наше понимание свободы. Сейчас, когда фашизм оплевывает демократические устремления лучших людей цивилизованного мира, наша Конституция – обвинительный акт против фашизма. А буржуазная свобода – фикции. Разве сумела ваша парламентская система воспрепятствовать Гитлеру? Нет, не смогла. Вместо того чтобы бороться с фашизмом, ваши министры тратили время, отвечая в парламенте на абсурдные запросы депутатов. Разве не так?

– Это, безусловно, так, – подтвердил Фейхтвангер, – и многие на Западе это хорошо понимают. Но вы разрешите мне быть откровенным?

Таль перевел.

– Скажите ему, чтобы говорил все, что думает. Пусть спрашивает все, что захочет. Хорошо это ему объясните! Поласковее!

С особо значительным видом, поглаживая свою бородку, Таль перевел слова Сталина.

– Благодарю, – расцвел Фейхтвангер, – и в таком случае то, что я хотел сказать, я скажу прямо: многих ваших друзей, видевших в общественном строе Советского Союза идеал социалистической гуманности, поставил в тупик процесс Зиновьева – Каменева. Им кажется, что пули, попавшие в Зиновьева и Каменева, убили вместе с ними и новый мир. Ведь это были люди, которые свершили революцию и утвердили новый строй.

Именно этого вопроса Сталин ожидал, но, услышав его, вздрогнул.

Фейхтвангер смотрел на него, пораженный неожиданным волнением Сталина.

Сталин повернулся, снова прошелся по кабинету и, не глядя на Фейхтвангера, заговорил:

– Люди, которые хорошо воевали в гражданскую войну, не всегда пригодны в период строительства. Однако, имея заслуги, претендовали на высокие посты. Они их получили. Но оказались плохими работниками. Что делать? Пришлось их перевести на работу, которая им по плечу. Они обиделись, стали противниками партийной линии и скатились до открытой борьбы с партией, с государством, с народом.

Он сделал небольшую паузу.

– Это одна категория людей. Другая – люди способные, талантливые. Главный среди них – Троцкий. Он никогда не был большевиком. Об этом много говорил и писал Ленин. Он примкнул к Октябрьской революции, он был полезен во время борьбы, никто не может этого отрицать. Но он оказался неспособным к спокойной планомерной работе, история отодвинула его, он попытался пойти наперекор истории и оказался за ее бортом, народ изгнал его из страны, а ведь он почитал себя вождем. И, очутившись за границей, пошел на авантюры, что вполне соответствовало его натуре. Вернуться обратно, возвратить себе власть – вот задача, которую он поставил, любой ценой, но получить власть. И на этом пути далеко зашел.

Сталин опять остановился перед Фейхтвангером, поднял палец и, глядя ему в глаза, повторил:

– Да-ле-ко…

И, нахмурившись, заговорил дальше:

– Что касается давних сподвижников Троцкого, то они так и остались его сторонниками. Они раскаялись, партия им поверила, назначила на высшие посты в государстве, но они обманули партию, они хотели вернуть Троцкого к руководству и зашли так же далеко, как их предводитель.

И, продолжая расхаживать по кабинету, с горечью в голосе сказал:

– Десять лет! Десять лет мы возились с ними. Прощали, возвращали, они опять нас обманули, мы их снова прощали, снова доверяли высокие посты, они за нашей спиной плели свои заговоры, свои интриги, убили Кирова, организовали убийства других руководителей. Сколько можно терпеть? Народ не может больше терпеть!

Фейхтвангер молча взглянул на Таля, испрашивая разрешения задать вопрос.

– Господин Фейхтвангер хочет вас спросить, товарищ Сталин, – робко произнес Таль.

– Пажалста, – не оборачиваясь, обронил Сталин.

Таль перевел вопрос Фейхтвангера:

– Когда был процесс Зиновьева – Каменева, на западных людей произвело дурное впечатление полное отсутствие вещественных доказательств.

Сталин засмеялся, покачал головой, сел.

– Требуют предъявления письменных доказательств? Наивные люди! Опытные заговорщики никогда не хранят уличающие их документы. Но им предъявили достаточно улик и свидетельских показаний. Материал был тщательно проверен следствием и подкреплен их признаниями на процессе. Мы хотели, чтобы весь народ понял происходящее. Поэтому процесс обставили с максимальной простотой и ясностью. Подробное цитирование документов, свидетельских показаний, разного рода следственного материала может интересовать юристов, криминалистов, историков, а простых граждан эта куча деталей только бы запутала, безусловное признание обвиняемых говорит им куда больше, чем всякие бумажки. И будем откровенны: те, кто считает наш суд фальшивым, отлично понимают, что фальшивые судьи могут изготовить фальшивые документы. Это не так сложно. Но наш суд – не фальшивый суд, а честный суд. Фальшивые документы ему не нужны. Ему нужно честное разбирательство, понятное народу. И предстоящий процесс, я надеюсь, так же будет понятен широким массам. Народ, которого ожидает страшная, беспощадная война с фашизмом, должен знать своих внутренних врагов и уметь от них оберегаться. Вот Радек, знаменитый человек, блестящий, остроумный, я к нему очень дружелюбно относился, очень доверял ему… Вот… – ОН открыл папку, лежащую на столе, вынул несколько листков, – вот его письмо из тюрьмы, написано 3 декабря, видите, длинное письмо, в нем он клянется в своей полной невиновности… А вот, – Сталин вынул другие бумаги, – его показания, в них он во всем признается, подписано 4 декабря. Отправил мне лживое письмо, а на другой день под давлением свидетельских показаний и улик во всем сознался.

Сталин задумался, взглянул на Фейхтвангера, проникновенно сказал:

– Вы, евреи, создали бессмертную легенду об Иуде. А мы с этими Иудами имеем дело. Приглядитесь к нашей жизни – многое увидите. Вы долго у нас пробудете?

– У меня виза до середины февраля.

– Очень хорошо. На Западе сочиняют всякие басни о пытках, гипнозе, подставных актерах. Ну что ж, мне говорили, что следствие по делу Радека заканчивается, возможно, в этом месяце начнется процесс. Я не знаю точной даты, это дело судей, а судьи у нас независимы, подчиняются только закону. Но, насколько мне известно, суд будет открытый, с защитниками, – он кивнул на Таля, – попросим товарища Таля достать вам билет. Сходите, послушайте, убедитесь своими глазами, возьмите с собой любого переводчика. Товарищ Таль, вы сможете устроить билет господину Фейхтвангеру?

– Постараюсь.

– Скажите ему об этом.

Таль перевел.

– Спасибо, – смешавшись, ответил Фейхтвангер. – Я бы…

– Прекрасно, замечательно, – перебил его Сталин, – у нас в народе говорят: «Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать». Вот и увидите.

– С вашего позволения, я бы хотел задать вам еще один вопрос…

– Пожалуйста, – благодушно ответил Сталин, – для этого мы и встретились.

– Видите ли, мы на Западе привыкли относиться к руководителям страны как к обыкновенным людям. У вас же – культ вождя доходит до обожествления и часто выражается, – он замялся, подыскивая нужное слово, – простите меня, весьма безвкусно.

Сталин рассмеялся.

– Безвкусно?.. – Он пожал плечами. – Простые рабочие и крестьяне – когда и где они могли развивать свой вкус? Они заняты строительством нового общества, тяжелым строительством в тяжелых условиях, у них нет времени развивать вкус. Я сам не могу уже смотреть на громадные портреты этого человека с усами, когда их тысячами несут во время демонстрации по Красной площади. Не могу смотреть, а смотрю, надо смотреть, я не могу повернуться к народу спиной… Я бессилен, я пленник народа.

– Однако, – сказал Фейхтвангер, – люди, обладающие вкусом, делают то же самое. Они выставляют ваши портреты и бюсты в местах, которые лично к вам не имеют никакого отношения. Например, выставка работ Рембрандта открывается вашим бюстом. Как-то не совсем понятно… Рембрандт жил и творил в семнадцатом веке.

– Это люди, которые очень поздно признали Советскую власть, – гневно произнес Сталин, – а может быть, в душе и до сих пор не признали. Теперь они изо всех сил стараются доказать свою преданность. И потому не знают меры… Подхалимствующий дурак принесет вреда больше, чем сотня врагов.

ОН был недоволен таким вопросом. Бестактный вопрос. И этот немец-перец должен почувствовать, что значит ЕГО недовольство. Отнесет ЕГО недовольство на счет неуклюжих угодников. Но что такое ЕГО гнев – поймет.

ОН не отрывал от Фейхтвангера своего тяжелого взгляда, удовлетворенный тем, что тот растерялся, и, чтобы скрыть это, снял очки и стал протирать их замшевой тряпочкой.

А Сталин глухим, тихим, безжалостным голосом продолжал:

– Допустим, что это даже не услужливые дураки, а злостный умысел. Злостный умысел вредителей, которые пытаются таким способом дискредитировать руководство партии, – он повернулся к Талю, – сегодня же выясните, кто это устроил, и накажите виновных. Переведите ему.

Таль перевел.

– Но я вовсе не хотел этого, – испугался Фейхтвангер, – я не хочу, чтобы из-за меня были наказаны люди.

Сталин подумал некоторое время, потом равнодушно сказал Талю:

– Хорошо. Уважим просьбу господина Фейхтвангера. Распорядитесь, чтобы убрали с выставки бюст товарища Сталина и впредь таких глупостей не повторяли.

Таль перевел.

Фейхтвангер облегченно вздохнул:

– Спасибо.

Сталин доверительно сказал:

– Вся шумиха вокруг «человека с усами» очень утомительна и, как вы правильно выразились, «без вкуса». Но вы должны понять и меня. Я вынужден терпеть, потому что знаю, какую наивную радость доставляет людям эта суета. Тем более все эти славословия относятся не ко мне лично, а к партии, возглавляющей строительство социализма в нашей стране. А делу строительства социализма наш народ предан до конца.

Он вдруг замолчал, опустил веки. Потом открыл глаза, посмотрел на Фейхтвангера, улыбнулся:

– Мы все говорим о наших делах. А вы еще многого насмотритесь, многое повидаете, многое узнаете. Вы – писатель, человек свободной профессии, можете ездить по всему свету, а мы с товарищем Талем – служащие, получаем зарплату за то, что сидим на этих стульях. И о том, что творится в мире, узнаем из газет. А этого мало. И потому на каждого приехавшего из-за границы кидаемся. – Он выбросил руки вперед, к Фейхтвангеру, засмеялся: – Расскажи, дорогой, что делается на белом свете?

Он положил руки на стол, мягко улыбаясь, смотрел на Фейхтвангера.

Таль перевел, тоже улыбаясь и подбирая слова, чтобы передать ласковую, благожелательную интонацию Сталина, и по тому, как сочувственно, понимающе кивал головой Фейхтвангер, Сталину было ясно: этот человек теперь ЕГО человек, придет на процесс, правильно напишет.

– Воздух, которым дышат на Западе, нездоровый, отработанный воздух, – сказал Фейхтвангер, – у западной цивилизации не осталось больше ни ясности, ни решительности. Там не осмеливаются защититься кулаком или хотя бы крепким словом от наступающего варварства. Там это делают робко, с неопределенными жестами. Там выступления ответственных лиц против фашизма подаются в засахаренном виде, с массой оговорок. Отвратительно видеть, с каким лицемерием и трусостью реагируют ответственные лица на нападение фашистов на Испанскую республику.

– Да, – подтвердил Сталин, – нападение Германии и Италии на Испанию – это откровенная и наглая агрессия. Ей должны сопротивляться все прогрессивные силы мира. Трудящиеся Советского Союза оказывают и будут оказывать всю возможную помощь Испании. Освобождение Испании от гнета фашистских реакционеров – не есть частное дело испанцев, а общее дело всего передового и прогрессивного человечества.

Он помолчал, потом внушительно добавил:

– Фашизм – злейший враг человечества и должен быть остановлен. Мы фашизм у себя не пропустим. У нас агенты фашизма будут обезврежены. Все прогрессивные люди мира должны это понять и оценить.

Беседа длилась три часа. Сталин заметил время, когда Поскребышев ввел Фейхтвангера и Таля. Пора заканчивать.

Фейхтвангер опять что-то сказал. Таль перевел:

– Господин Фейхтвангер просит разрешения с вами сфотографироваться.

Сталин вызвал Поскребышева, велел прислать фотографа.

Вошел фотограф, поставил аппарат.

Сталин пересел на стул возле стены. Пригласил сесть справа от себя Фейхтвангера, слева Таля. Так они и снялись на фоне дубовой панели.

Вставая, Сталин сказал:

– Вот видите, теперь появится еще один портрет человека с усами, – улыбнулся, помахал указательным пальцем, – по вашей вине.

Таль перевел.

Фейхтвангер рассмеялся, развел руками:

– Вы самый лучший и самый спокойный полемист в мире.

Искренне сказал.

Сталин проводил Фейхтвангера до двери, сам открыл ее, пропустил гостя, за ним Таля. В приемной Поскребышев открыл вторую дверь. Фейхтвангер оглянулся. В знак приветствия Сталин поднял руку. Фейхтвангер ответил кивком головы и благодарной улыбкой. Дверь за ним закрылась.

Проходя к себе, Сталин остановился возле Поскребышева:

– Я вам русским языком говорил: писателя впустите без доклада. Почему вы не выполнили моего распоряжения?

И опять Поскребышев побоялся сказать, что такого распоряжения он не получал. Товарищ Сталин хотел показать писателю свою доступность, не хотел выглядеть сановником, но такого распоряжения не давал. Видимо, хотел дать, но забыл. А Поскребышев впустить кого-то без доклада не осмелился.

– Извините, товарищ Сталин, – виновато проговорил Поскребышев, – так получилось, автоматически.

– Передайте Талю и Ставскому: немцу создать все условия. До процесса печатать все, что пожелает. Что напишет о процессе, сначала показать мне.

Сталин закрыл дверь, прошелся по кабинету, остановился у окна.

На крышах кремлевских зданий лежал снег. Лежал он и на медных пушках, расставленных возле здания Арсенала.

С Фейхтвангером ОН свое дело сделал. Теперь пусть доделывают Таль, Ставский, Вышинский, Радек. Уж кому-кому, а Радеку Фейхтвангер поверит: оба евреи, интеллигенты, журналисты. Все будет звучать достоверно. Радек и на суде постарается блеснуть остроумием, эрудицией, постарается привлечь к себе внимание, быть в центре. Считает себя специалистом по Германии, вел переговоры с немцами еще в 1919 и в 1921 годах. Впрочем, об этом ему говорить не следует, тогда между Германией и Россией были совсем другие отношения. Пусть расскажет на суде о своих последних переговорах с немцами, с уполномоченным Гитлера, выдумывать ничего не придется, расскажет правду, назовет имена, живые имена, только одно требуется: говорил от имени Троцкого, по поручению Троцкого. А Фейхтвангер раззвонит об этом по всему свету… Писатель! Мировая знаменитость! Антифашист? Да, но и не коммунист, наоборот, даже антикоммунист.

ОН заставит мир поверить этому процессу и всем последующим, а значит, и всем прошлым. ОН допустит на процесс не только Фейхтвангера, но и иностранных дипломатов, журналистов, любых наблюдателей. Пожалуйста! Конечно, все они временные союзники, они союзники, пока он и Гитлер противостоят друг другу. Они союзники только до решающего поворота. Но тогда будут другие времена, зазвучат другие песни.

Процесс Пятакова – Радека прошел благополучно. Все семнадцать подсудимых признались в чудовищных преступлениях. Тринадцать человек приговорили к расстрелу, четырех – к тюремному заключению, из них двое – Радек и Сокольников были позже убиты в тюремной камере.

Вернувшись на Запад, Фейхтвангер издал в Амстердаме книгу «Москва 1937».

Фейхтвангер писал:

«Сталин – поднявшийся до гениальности тип русского крестьянина и рабочего… Сталин – плоть от плоти народа, сохранил связь с рабочими и крестьянами… Говорит языком народа. Исключительно искренен и скромен, не присвоил себе никакого титула, принимает близко к сердцу судьбу каждого отдельного человека, не позволяет публично праздновать день своего рождения, близко знает нужды своих крестьян и рабочих, он сам принадлежит к ним… Дал Советскому Союзу новую демократическую Конституцию, окончательно урегулировал национальную проблему…

У советских граждан есть обильная еда, одежда, кино, театры. Через десять лет они будут иметь квартиры в любом количестве и любого качества… На свои демонстрации они устремляются с детской радостью… Ученым, писателям, художникам, актерам хорошо живется в Советском Союзе… Государство бережет их, балует почетом и высокими окладами… Писателей, отклоняющихся от генеральной линии, не угнетают… Советские газеты не подвергали цензуре мои статьи… В недалеком будущем Советский Союз станет самой счастливой и самой сильной страной в мире…»

И еще:

«Я присутствовал на процессе, слышал Пятакова, Радека, если все это вымышлено или подстроено, тогда я не знаю, что такое правда… Достаточно прочитать любую книгу, любую речь Сталина, посмотреть на любой его портрет, и немедленно станет ясно, что этот умный, рассудительный человек никогда не мог совершить такую чудовищную глупость, как поставить с помощью бесчисленных соучастников такую грубую комедию».

Книга была мгновенно переведена в Советском Союзе: 23 ноября 1937 года сдана в производство, 24 ноября подписана к печати и тут же выпущена тиражом в 200 000 экземпляров. В скором времени в добавление к ранее напечатанным в СССР романам Фейхтвангера были изданы: «Лже-Нерон», «Иудейская война», «Изгнание». Он стал в Советском Союзе популярным и почитаемым писателем, о нем много и восторженно писали, называли «великим гуманистом».

4

Крохотный деревянный вокзал был забит людьми до отказа. Саша отчаялся найти конец очереди. Мешал чемодан – не тяжелый, но сквозь толпу с ним не продерешься, и поставить некуда. Именно здесь, на станции Тайшет, он оценил великое преимущество «сидора» – заплечного мешка: висит на спине, руки свободны, можешь проталкиваться, была бы сила в локтях и плечах. Впрочем, никакой силы тут не хватит – люди стояли сплошной стеной.

Дверь поминутно открывалась, да и закрывалась неплотно – приступок заледенел, на площади, включенное на полную мощность, орало радио – передавали материалы процесса антисоветского троцкистского центра.

Саша понятия не имел об этом новом процессе, но то, что он услышал, ужаснуло его. Пятакова, Радека, Сокольникова, Серебрякова, Муралова – крупнейших руководителей партии и государства – называли убийцами, шпионами, диверсантами.

«Совершая диверсионные акты в сотрудничестве с агентами иностранных разведок, – ловил он слова диктора, – организуя крушения поездов, взрывы и поджоги шахт и промышленных предприятий, обвиняемые по настоящему делу не брезговали самыми гнусными средствами борьбы, идя сознательно и обдуманно на такие чудовищные преступления, как отравление и гибель рабочих.

Все обвиняемые полностью признали себя виновными в предъявленном им обвинении».

Саше хотелось достать газеты или хотя бы выйти на площадь, прослушать все это от слова до слова, но как уйти, не выяснив, за кем он должен стоять?

Постепенно Саша освоился, разобрался… Одна очередь, поменьше, – для простых смертных, туда он и встал, очередь безнадежная, другая намного длиннее – для командированных, перед которыми, оказалось, еще имели преимущество обладатели брони транспортного отдела НКВД. В общем, дело – труба, неизвестно, выберется ли он из Тайшета.

Окошко кассы открывалось минут за пятнадцать до прибытия поезда, и тогда в очереди командированных начиналась толкотня: если билеты продавались на Иркутск, то ждущие красноярского поезда должны были отодвинуться, пропустить тех, кто ехал в Иркутск. Но каждый боялся сойти со своего места, боялся быть вытесненным из очереди, поднимался крик, шум, за билеты шла звериная борьба, не то что в очереди общей – тут было тихо, никто никакими правами не обладал, не мог ни шуметь, ни требовать.

В кассу заходило станционное начальство, брали билеты для высокопоставленных лиц, а может, просто для своих знакомых или родственников. Брали открыто, не скрываясь, выходили с билетами в руках. И все молчали, никто не возмущался. Простые люди, забитые и покорные, хорошо знали, что за любое слово протеста, недовольства последует начальственный окрик, удаление из помещения вокзала, а то еще что-нибудь и похуже. Командированные же, имея привилегии перед другими, мирились с привилегиями других перед собой – чувство, как убедился Саша на протяжении последующих лет, сыгравшее немаловажную роль в укреплении системы социальной несправедливости.

Поезда стояли несколько минут, и получившие билет неслись на перрон, подхватив свои чемоданы и портфели.

Саша тоже вышел на перрон – посмотреть, какие поезда проходят через Тайшет, но, главное, не терпелось послушать радио. Пусть не все, пусть отрывки процесса, но надо же знать, что происходит. На перроне висел на столбе репродуктор.

Обвиняемый Радек ссылался в своих показаниях на директивное письмо Троцкого, полученное им в декабре 1935 года:

«…Было бы нелепостью думать, что можно прийти к власти, не заручившись благоприятным отношением Германии и Японии, – писал Троцкий. – Неизбежно придется пойти на территориальные уступки… Придется уступить Японии Приморье и Приамурье, а Германии – Украину…»

Выходит, в прошлом августе, когда Радек в газетах требовал, чтобы Зиновьев и Каменев «уплатили головой» за свою вину, это письмо Троцкого уже лежало в его кармане? Двурушничал?

Саша вернулся на вокзал, отыскал глазами старика в шапке пирожком, возле которого поставил свой чемодан, а рядом с ним увидел двух патрульных, которые что-то у него выясняли. Не о Сашином ли чемодане спрашивали: кому он принадлежит, где этот человек?.. Нет, не похоже, не стал бы тогда старик показывать свой паспорт и говорил бы с патрульными спокойнее. Грубо оборвав его, они прошлись вдоль очереди и выхватили из нее двух парней. Те тоже предъявили им какие-то бумаги, какие – Саша разглядеть не смог.

Подождав, пока патрульные скрылись из виду, он протолкался к старику, осторожно спросил:

– Они что, у вас документы проверяли?

– Третий раз паспорт смотрят. Теперь требуют справку об отпуске. А кто такие справки дает? Никто не дает.

Старик выглядел моложе, чем Саше показалось вначале. Ездил на свидание к жене в лагерь. Родом они из Харькова, он – провизор, жена работала медицинской сестрой.

– А у тех парней они не паспорта смотрели, какие-то бумаги.

– Телеграмму, значит. Кому на похороны, кому на свадьбу, крестины… Тоже надо доложиться.

– Документы у всех смотрят?

– Документы… Тут каждого через рентген просвечивают: кто ты да что ты, да откуда приехал, да в какой город едешь.

Вот как… А не выйди Саша на перрон, задержись в очереди, и влип бы сразу! Надо что-то придумывать.

Кое-что пришло на ум, ответы Саша успел заготовить, и все-таки, когда патрульные приблизились, сердце его сжалось. Он понимал, что значит запись в паспорте: «Выдан на основании справки об отбытии срока наказания».

Красноармеец перевернул листок, стал читать, подозвал второго, теперь они оба рассматривали Сашин паспорт, вертели его, видимо, впервые столкнулись с такой ситуацией – человек из заключения, из ссылки, но без проходного, прямо с паспортом. Как такое может быть? Не должно такого быть! Человеку из заключения требуется иметь на руках проходное свидетельство с указанием места назначения, где ему разрешено жить. А уж там он получит паспорт и его возьмут на учет органы. Непорядок!

И ничего этим дубам он доказать не сможет, им вообще ничего доказать нельзя. Здесь Сибирь, всеобщая и тотальная проверка, ловят беглых, задерживают мало-мальски подозрительных.

Могут не отдать паспорт. Отведут в комендатуру, там запросят Красноярск: что, мол, делать с этим типом? А чего делать? Тюряга у вас под боком, суньте его туда, а там разберемся… И решением областной тройки влепят ему новый срок за старые дела.

Такой у них теперь способ: судить за то, за что уже судили.

– Куда едешь?

– В Канск, однако, еду, – ответил Саша, имитируя сибирский говорок.

– Зачем?

– К теще.

– Где теща-то живет, адрес?

Саша назвал улицу и номер дома, где жил когда-то Соловейчик, запомнил почему-то.

– А там, на месте, кто?

– На каком таком месте?

– Не понимаешь, что ли? В Кежме кто?

– Жена, однако, сын… Все там…

Патрульный по-прежнему вертел Сашин паспорт, потом поднял на него глаза.

Саша равнодушно смотрел на него, хотя сердце билось уже где-то в горле, но надо держаться спокойно. Дело его правое, законное: кончил срок, остался в Кежме с женой и ребенком, едет неподалеку, в Канск к теще. Железная версия, не подкопаешься. Он и сам в нее почти поверил.

– К теще, значит?

– Да.

– К теще в гости, на блины…

– Не в гости, а в Кежму забираем. Стара стала.

Лицо патрульного снова посерьезнело, он продолжал разглядывать Сашу.

И Саша все так же равнодушно смотрел на него, прикидывал в то же время, куда повернется его мысль: заберет, оставит? Может, оставит?.. Живет, мол, в Кежме, там есть свои органы, Саша под их наблюдением, они за него отвечают. Ну и пусть отвечают!

Угадал Саша или не угадал, но патрульный сложил паспорт, вернул его Саше, двинулся со своим напарником дальше, проверяя документы у людей, стоявших у стен, сидевших на мешках, на чемоданах, просто на полу. Робко и испуганно глядя на патрульных, они протягивали свои бумаги: все знают, что такое станция Тайшет, и которые законно едут, даже те стараются в обход Тайшета, а уж если пришел на Тайшет, значит, документы в порядке, а все-таки боязно.

А Саша по-прежнему стоял в очереди, не в силах двинуться с места, механически упершись взглядом в спины патрульных.

На площади гремело радио, но он почти ничего не слышал, мешал звон в ушах, никак не мог справиться с волнением, не мог сосредоточиться, уловил только, что повторяется слово «война»:

«…Обвиняемый Пятаков дал указание обвиняемому Норкину подготовить поджог Кемеровского химического комбината к моменту начала войны… Особенно резко ставился японской разведкой вопрос о применении бактериологических средств в момент войны с целью заражения острозаразными бактериями подаваемых под войска эшелонов, а также пунктов питания и санобработки войск…»

Лампочки горели тускло, пахло потом, табачным перегаром, чем-то кислым. Саша присел возле своего чемодана, привалился спиной к стене.

Этот процесс, эти саморазоблачения угнетали Сашу. Он не имел никакого отношения к тем преступлениям, в которых каялись троцкисты. Но кто будет разбираться в том, имеет ли он, Панкратов, отношение к этим преступлениям? Был он осужден по 58-й статье? Был. Вменяли ему контрреволюцию? Вменяли. Значит, и он из того же враждебного лагеря, этого достаточно, чтобы потянуть его снова. Скорее бы уехать отсюда, забиться в какую-нибудь дыру, где не проверяют у людей паспорта трижды в день.

Билеты некомандированным не доставались, и все же очередь хоть понемногу, но уменьшалась. Почему и как, Саша понять не мог. Куда-то исчез вдруг харьковчанин в шапке пирожком, который ездил на свидание к жене. Вещей у него не было, один тощий рюкзачок за спиной, может, прыгнул на ходу в какой-нибудь поезд?

Остальные же из Сашиной очереди вроде все были на месте, отходили, возвращались, каждый знал, за кем стоит. И Саша ходил на базарчик неподалеку от станции за молоком и хлебом, им торговали короткое время, часа два-три, очередь небольшая, и давали не больше одной буханки. Пришлось купить кружку: молоко продавали замороженными кругами, на вокзале, в тепле оно оттаивало, можно было пить с хлебом.

Круги молока напоминали Мозгову, там тоже морозили зимой молоко. Старики-то его небось думают, что он уже к Москве подкатывает. Хозяйка, собирая ему продукты в дорогу, гоняла Лукича в погреб за салом, вяленой рыбой. Саша вышел на кухню, увидел на столе все, что принес Лукич, покатился со смеха: «Да тут на целый обоз хватит!» Был в эйфории от того, что паспорт на руках, – море по колено. Рассовал кое-что по карманам, сало сунул в чемодан, остальное оставил:

– До Тайшета доберусь, а там сразу на поезд.

Так представлял он свою жизнь на воле.

Голодный, заросший – бриться негде, да и не до того, с воспаленными глазами, спал Саша, сидя на полу, скрестив на чемодане руки и положив на них голову, затекали ноги, затекала спина, не сон – мученье. А поезда проходили, и пассажирские, и товарные, и на запасные пути прибывали составы, и паровозы гудели, маневрировали.

Подкатил к перрону курьерский поезд из Владивостока, новенький, сверкающий огнями, окна в белых занавесках, за паровозом зарешеченный почтовый вагон, письма, значит, везут в Москву – все чисто, благородно, цивилизованно, достойно.

А из Москвы пришел товарный, только два вагона пассажирские – первый и последний, и остановился в конце станции, там, где уже не было платформы. Из пассажирских вышли охранники, встали у товарных вагонов… И Саша впервые увидел, как разгружается товарняк с заключенными.

Подвижные двери отодвигались наполовину, конвоир выкликал фамилию, в дверях появлялся заключенный, громко произносил свое имя, отчество, год рождения, срок заключения. Конвоир сверялся со списком, произносил «давай!», заключенный вместе со своим мешком или чемоданом прыгал из вагона – это те, что помоложе, а старые боялись высоты, пытались как-то сползти на животе, падали в снег и тут же, не поднимаясь на ноги, становились на колени. Затем выкликали следующего, тот тоже прыгал или сползал на животе. И так весь вагон.

Высадили половину состава – заключенные стояли на коленях в снегу, мужчины, женщины, жалкие фигуры с жалкими пожитками.

Потом по команде – грубой, громкой, с матом и пинками, ударами прикладов, они встали, построились, все это на виду у всей станции, на виду у людей, стоявших на пристанционной площади за оградой. Впрочем, как заметил Саша, никто особенно на них и не смотрел, должно быть, к подобному привыкли.

Колонна заключенных прошла вперед метров двести, люди снова встали на колени в снег, где их ждал другой конвой, из лагеря или из пересылки. Опять перекличка: имя, отчество, год рождения, срок… Один конвой сдавал заключенных другому. Отдаленные крики, мат, лай овчарок смешивались с гудками паровозов, лязгом проходящих мимо товарных составов.

Саша поднял воротник, его бил озноб: вот что его ждет. А то, что отпустили, – ошибка. И такие ошибки НКВД исправляет быстро.

Удрученный увиденным, побрел он к вокзалу. На площади у репродукторов толпились люди, слушали, как Вышинский допрашивает какого-то Арнольда. Кто такой этот Арнольд, Саша понятия не имел, но, может, скажут…

«Вышинский: Подсудимый Арнольд, как ваша настоящая фамилия?

Арнольд: Васильев.

Вышинский: А имя, отчество?

Арнольд: Валентин Васильевич…

Вышинский: Когда организовывали террористические акты, против кого?

Арнольд:…Я подал машину к подъезду, в машину сел Молотов. Когда я стал выезжать с проселочной дороги на шоссейную, внезапно мне навстречу летит машина. Тут думать мне было нечего, я должен был совершить террористический акт… Но я испугался. Я успел повернуть в сторону, в ров…

Вышинский: Что вас здесь остановило?

Арнольд: Здесь меня остановила трусость».

Подошел мужик, встал рядом, задрал головенку, прислушался. Вертлявый, передний зуб выбит, он уже попадался Саше на глаза, но не на вокзале, а именно на площади.

– Одни шпиёны вокруг, мать их так, правительство извести хотели, душегубы проклятушшие… Штоб осиротели мы…

А мужик-то с Украины или с Кубани, подумал Саша, букву «г» мягко выговаривает. Как попал в Тайшет? И чего привязывается с разговорами? Случайно? Стукач?

– За большие тышши Расею запродать хотели германцу и японцу, штоб русский народ на косоглазых горбатилси…

Вот как все трансформировалось в его башке: «Расею запродать за большие тышши».

– Слышь, парень, – не отставал мужик, – а сколько же ето Расея стоить может? Ты как думаешь?

– А тебе зачем? Сам хочешь Россию продать? – разозлился Саша. – Ну и мотай отсюда!

5

Сестры почти не виделись: Нина весь день в школе, Варя на работе, вечером – в институте. Но невыносимо жить вместе, не разговаривая, видеть на Варином лице насмешку над каждым услышанным по радио словом, чувствовать презрение к себе за то, что она верит «всему этому». От Вари можно ожидать чего угодно. К чему такое приведет?!

В их подъезде арестовали «врага народа», он жил здесь всего три месяца, а его соседа по квартире Диму Полянского исключили из партии за потерю бдительности. С Димой у Нины были с детства приятельские отношения. Столкнулись в те дни на лестнице, Дима взял ее за локоть, зашептал на ухо: «Я с ним двумя словами не обмолвился, только «здрасьте» и «до свидания», а в райкоме и слушать не стали, исключили – и конец».

– Время серьезное, – насупилась Нина, – сейчас требуется особая бдительность.

Дима шарахнулся от нее, помчался наверх, перепрыгивая через три ступеньки. Даже не попрощался. Хотелось крикнуть ему вслед: «Дорогой мой, не сегодня-завтра и меня могут исключить, благодаря моей дорогой сестрице». Конечно, не крикнула, но расстроилась, вставила ключ в замок дрожащими пальцами.

Зря так грубо оборвала Диму. Дима славный парень, старше ее на пару лет, инженер, работает в авиации. В позапрошлом году пригласил Нину в Тушино на праздник воздушного флота. Она с удовольствием пошла и не пожалела. Захватывающее зрелище! День – солнечный, в голубом небе самолеты, белоснежные парашюты, радость и ликование вокруг. Летчики – геройские ребята! Нина гордилась ими, гордилась своей страной.

Дима был к ней внимателен, приветлив, позванивал по телефону, 8 Марта приносил цветы, в Октябрьские и Майские праздники – коробку конфет. Но его ухаживания Нина не принимала всерьез. Чужой. Только с Максимом она могла говорить о своих невзгодах, могла быть откровенной, он внимательно слушал, ей передавалось его спокойствие.

И письма, которые он писал Нине, были разумные, добрые, обстоятельные. Два раза Максим приезжал в отпуск, терпеливо дожидался, когда она вернется из школы, стоял в очереди за билетами, они ходили в театр, на выставки, доставал даже билеты в консерваторию, хотя не понимал и не любил классическую музыку, улыбался добродушно: «Бах так Бах, Моцарт так Моцарт», но ее любила Нина, и Макс безропотно высиживал весь концерт, главное, чтобы Нине нравилось, чтобы Нина получила удовольствие. Лично он предпочитал народные песни, в прошлом году они смотрели «Юность Максима», и всю обратную дорогу из кино он напевал: «Крутится, вертится шар голубой, крутится, вертится над головой, крутится, вертится, хочет упасть, кавалер барышню хочет украсть». Нина была в хорошем настроении, подпевала ему, но к Максу если прилипала какая-нибудь мелодия, то надолго. На третий день Нина не выдержала: «Прекрати, неужели самому не надоело?!» Макс нашелся: «Может быть, я тоже хочу украсть барышню и приучаю ее к этой мысли». Она улыбнулась: «Подожди, Макс, не сейчас».

Почему не сейчас, она сама не могла точно объяснить. Возможно, немалую роль играла привязанность к школе, ученикам, она любила свой предмет – историю, в Москве – библиотеки, курсы, семинары, музеи, все, что связано с ее профессией. Ничего этого там, в глуши, на Дальнем Востоке нет. Однообразная провинциальная жизнь, пойдут дети, начнутся, как это всегда бывает у военных, переезды из города в город, вместо любимого дела – стирай пеленки, вместо общественной работы – вари борщ.

Как-то после отъезда Макса Варя сказала ей: «Смотри, уплывет женишок». Нина вспылила: «Что за пошлость! «Женишок», «уплывет». Ты вот не упустила жениха, и, поверь мне, ни я, никто другой тебе не завидовал». Варя в ответ саркастически улыбнулась: «Вековухам и старым девам тоже никто не завидует».

Вот такими репликами они иногда обменивались, чтобы потом снова неделями не разговаривать.

Это стало невыносимо. Надо разъезжаться.

В конце ноября, в Нинин день рождения, позвонила Лена Будягина. Приятный звонок: хочет поздравить, молодец, никогда не забывает, все помнит. Можно в кафе-мороженое сходить на улице Горького, посидят, поболтают, тем более давно не виделись. Но Лена звонила не для поздравления.

– Нина, – сказала она, – папы больше нет.

Нина сразу не поняла – умер? Но тут же сообразила – Иван Григорьевич арестован – и поспешно проговорила:

– Я тебе перезвоню.

И положила трубку. Испугалась? Нет, почему? Но не вести же об этом разговоры по телефону. Она вернулась в комнату, опустилась на стул, задумалась. Идти к Лене или не идти? За их квартирой следят. Это ясно. Из 5-го Дома Советов каждый день забирают, по фамилиям в газетах видно. Но как не пойти? Бросить подругу. Одну с ребенком. Надо идти. Но как? В подъезде вахтер спросит: «Вы к кому?» Придется сказать: к Будягиным. Тут же он позвонит куда следует, мол, к Будягиным девушка прошла. И потянется ниточка, и, конечно, дознаются, что несколько лет назад Иван Григорьевич дал ей рекомендацию в партию. Одну дала директор школы – Алевтина Федоровна Смирнова, другую – Иван Григорьевич, а его арестовали. Как же поступить? Сообщить в парторганизацию? Хороший подарок она получила в день рождения.

Нина пошла на Грановского в половине седьмого: люди возвращаются с работы, она пройдет незамеченной. К счастью, вахтера на месте не оказалось.

Лена открыла дверь, они расцеловались. Была Лена на удивление спокойна и деловита. И Ашхен Степановна тоже держалась спокойно и деловито, хотя в квартире все перевернуто, сургучные печати на двух комнатах, в коридоре разбросаны вещи. Тяжело на такое смотреть.

– Не пугайся, – сказала Лена. – Завтра мы должны переехать в Дом правительства на Серафимовича. Там нам выделили комнату, – она усмехнулась, – перевалочный пункт с набережной Москвы-реки на берега Енисея. Видишь, собираемся.

– Вижу, вижу, – понурилась Нина.

На столе Ашхен Степановна укладывала в ящик посуду, на полу домработница сворачивала ковер.

– Как вы все это разместите в одной комнате? – спросила Нина.

– Все предусмотрено, – опять усмехнулась Лена. – В комнату мы перевезем только самое необходимое, остальное сдадим на Серафимовича коменданту. Там есть специальное помещение для таких вот случаев. Как ты понимаешь, помещение большое, таких случаев теперь очень много. Рано утром папу увели, а в три часа явились и предупредили о переезде, дали возможность собраться, вполне гуманно. Я уже туда съездила, посмотрела, вполне приличная комната, 14 метров, на первом этаже. В других комнатах тоже по семье, попались даже знакомые из нашего дома. И ключ получила.

Она все говорила и говорила, продолжая что-то бросать в чемодан, а Нина топталась рядом, со страхом вглядывалась в ее лицо. Усмешка не сходила с губ, а глаза при этом оставались неподвижными. И эта странная сосредоточенность вместе с неуместной веселостью и необычной для Лены говорливостью производили жуткое впечатление.

В соседней комнате заплакал ребенок. Лена пошла к нему, вслед за ней проследовала и Нина.

– Ну что, маленький мой, – Лена подняла мальчика с кроватки, – ну описался немножко, подумаешь, какая беда. – Одной рукой она держала мальчика, другой ловко и умело меняла простынку, клеенку. Мальчик тер кулачком глаза, щурился от света. – Сейчас будет в порядке наш Ванечка.

Она повернула мальчика так, чтобы Нина могла видеть его лицо.

– А, Нина, ты только погляди, какой славный чекистик растет, белокуренький, весь в папеньку, красивый чекистик, будет плохих дядей арестовывать и плохих тетенек тоже будет арестовывать, чекистик ты мой дорогой.

Нина опустила глаза, казалось, что Лена тронулась умом, не ведает, что говорит, и становилось страшно, что ляпнет она вдруг что-нибудь такое, что поставит Нину в неловкое положение и навсегда прервет их отношения.

– В чем дело с Иваном Григорьевичем?

– С Иваном Григорьевичем… С Иваном Григорьевичем… А это у нас, – она уложила мальчика, укрыла одеяльцем, – Иван Иванович, так и записан по дедушке: имя – Иван, и по дедушке же отчество – Иванович.

– Я знаю это, Леночка, – мягко остановила ее Нина.

– Правильно, а я и забыла. Ивана Григорьевича арестовали, увели. Почему? А потому же, почему всех арестовывают и уводят. У нас уже половину дома увели. – Она чуть покачивала кроватку, дожидаясь, чтобы мальчик опять уснул. – Разве ты не видишь, что творится? В Наркомтяжпроме остался один товарищ Орджоникидзе, остальные все сидят, скоро будут судить. Судить будут, расстреливать будут, – она посмотрела Нине в глаза, опять усмешка раздвинула губы, – как это поется: «…и сидеть будем, и стрелять будем, время пришло, помирать будем».

– Лена, – позвала Ашхен Степановна, – у тебя детские вещи сложены?

– Нет еще.

– Поторапливайся.

– Неужели не могли вам дать хотя бы пару дней на сборы?

Как необдуманно она задала этот вопрос, долго потом корила себя за него.

– Наивная душа, – сказала Лена, – неужели не понимаешь, кому-то не терпится въехать в нашу квартиру. Серебрякова арестовали, еще суда не было, а Андрей Януарьевич уже перебрался на его дачу. Каково, а? Лицо нашего правосудия?

– Какой еще Андрей Януарьевич? – похолодела Нина, догадываясь, какую фамилию сейчас назовет Лена.

– Вышинский, – отрубила та.

Нина залилась краской.

– Зачем ты собираешь всякие сплетни?! Я не узнаю тебя!

Лена взглянула на нее:

– Сплетни, конечно, сплетни, одни сплетни кругом, а в остальном все в порядке.

Но расставаться на такой ноте не хотелось.

– Где Владлен? – спросила Нина.

– У своих друзей. Договаривается с ними, завтра они нам помогут переехать.

Нина чуть не расплакалась – одиннадцатилетние дети – вот и вся помощь. И потому ее слова звучали искренно, когда она стала говорить про свое расписание: перегружена работой, не отпустят из школы, а так бы обязательно помогла.

– Я все понимаю, – сказала Лена, – спасибо, что пришла.

– Спасибо, – повторила вслед за дочерью и Ашхен Степановна.

Все это оставило тяжелый осадок. С Леной отношения кончены, это ясно, хотя она по-прежнему любит ее. Но ходить в дом на Серафимовича, в квартиру, где живут семьи арестованных, нельзя. Нина всегда боготворила Ивана Григорьевича: человек из народа, истинный коммунист, большевик, старый член партии. Но разве те, кого разоблачают сейчас на процессах как преступников и злодеев, разве они не старые члены партии, разве не считал их народ истинными коммунистами, большевиками? Считал. И она считала. А теперь волосы встают дыбом от ужаса, когда читаешь их признания. Представить себе Ивана Григорьевича, отдающего команду подмешать толченое стекло в пищу детям или бросить яд в колодцы, все-таки невозможно. Но, с другой стороны, он почти десять лет прожил за границей, мог выполнять какие-то задания, о которых даже Ашхен Степановна не догадывалась. И если она прочитает в газетах его признания в измене родине и шпионаже, что тогда она скажет? Наверняка у нее спросят – почему именно у Будягина вы просили рекомендацию? Разумеется, она ответит, как было: Будягин сам предложил ей рекомендацию. Ей это льстило: заместитель Орджоникидзе, старый большевик оценил ее политическую зрелость. Допустим, скажут они – но почему, узнав об аресте, вы не сообщили нам? Попытались скрыть? Именно этот вопрос и надо предотвратить. Поэтому она первая и заявит в парторганизацию. Не поставят же в вину, что училась в одном классе с Леной Будягиной, бывала у них дома, познакомилась там с ее отцом. Кстати, Будягин даже в их школе выступал на вечере воспоминаний старых большевиков. Не забыть это упомянуть.

* * *
И все-таки от страха сосало под ложечкой. Посоветоваться с Алевтиной Федоровной? Только ей Нина верила беспрекословно.

После урока Нина заглянула в ее кабинет.

– Можно к вам на пять минут?

– Проходи, – сказала Алевтина Федоровна, – садись, что у тебя?

И когда Нина рассказала об аресте Будягина и попросила совета, сообщить ли в парторганизацию о его рекомендации, Алевтина спросила:

– А откуда ты знаешь, что он арестован?

– Мне позвонила Лена, его дочь. Вы, наверное, ее помните, мы учились в одном классе.

Вторую часть фразы Алевтина отсекла, будто и не слышала ее.

– Ты поддерживаешь с ней отношения?

– Ну как, учились вместе… Подруга…

– Зачем же она тебе звонила? Предупредить?

Только сейчас все дошло до Нины. Боже мой, какая же она дура! Ведь Ленка дала ей знак, предупредила, чтобы не приходила, не звонила, делала вид, что ничего не знает, и, таким образом, сама бы не влипла в историю. А она поперлась.

– Смотри сама, – сказала Алевтина Федоровна. – Если ты поддерживаешь с Будягиными отношения, то, конечно, должна заявить об этом в свою партийную организацию. Если не поддерживала никаких отношений, то, думаю, ни о чем заявлять не надо. В общем, твое дело, тебе и решать.

6

Нина долго обдумывала совет Алевтины Федоровны. Кто помнит о том, что Будягин дал ей рекомендацию? Кто знает, что она была у Лены? Никто. Вот когда имя Будягина появится в газете, тогда она пойдет на этот шаг. А сейчас? Зачем лезть на рожон?

Она подождет. Но тылы должны быть обеспечены. Хотя бы дома жить без нервотрепки. И от слов пора переходить к делу.

Однако разменять комнату оказалось не так-то просто. Не так-то легко получить за одну – две, да еще приличные. Нина дала объявление об обмене, стали звонить. Но предложения неприемлемые: комната при кухне, шесть метров, другая – в общежитии, тоже шесть метров, отгороженная от соседней комнаты фанерной перегородкой – одна кухня и один туалет на двадцать семей. Еще комната в подвале, окно ниже тротуара. Все в этом роде. Нина пошла бы на любое предложение, но Варя… Услышав Нинин разговор по телефону и сообразив, о чем идет речь, спросила:

– Ты собираешься менять нашу комнату?

– Да. Я думаю, это было бы самым правильным решением для нас обеих.

– Я тоже так думаю, – согласилась Варя, – но имей в виду, в подвал, общежитие или в подмосковную деревню я не поеду.

В объявлении Нина указала, в какие часы можно звонить. Но трезвонили и утром, и днем, и вечером. У соседей были недовольные лица, ничего из этой затеи не вышло.

А со временем тревоги, связанные с Варей, вообще отошли на второй план. На первый вышли неожиданные события, возникшие в школе из-за конфликта между Алевтиной Федоровной и старшей пионервожатой Тамарой Наседкиной, попросту Тусей.

Нина не выносила эту бойкую болтливую комсомолку, невежественную, неизвестно каким образом попавшую в Москву после окончания училища где-то в провинции. «За смазливую физиономию и безотказность», – заметила Алевтина Федоровна. Но странно, несмотря на такую характеристику, Алевтина Федоровна Тусю терпела. Та исправно проводила пионерские сборы, собрания, бегала, шумела, украшала Ленинский уголок, была на хорошем счету в райкоме комсомола. Большего Алевтина Федоровна от нее и не требовала, как-то сказала Нине: «Все они пустышки, все на одно лицо».

С осени прошлого года начали готовиться к столетию со дня смерти Пушкина. Включилась в работу и Туся. Пионеры разучивали стихи Пушкина, один мальчик начал читать: «Зима, крестьянин, торжествуя…» Но Туся оборвала его:

– Крестьянин не мог торжествовать. При крепостном праве ему было не до торжеств.

И велела выучить что-нибудь другое.

Это дошло до Алевтины Федоровны, и на педсовете она довольно зло высмеяла Тусю и запретила ей заниматься подготовкой к юбилейному вечеру. Есть кому этим заняться и без нее.

– Подготовка включена в план райкома ВЛКСМ, – неожиданно злобно ответила Туся, – вы не можете мне запретить.

Алевтина Федоровна молча взглянула на нее, открыла папку, вынула газету, развернула, нашла нужное место, обвела красным карандашом, протянула Тусе:

– Прочитай. Вслух.

На лице Туси отразилось колебание: читать или не читать? Пожилые педагоги, сидевшие за большим столом, молча смотрели на нее.

– Я это уже читала, – объявила Туся.

– Не хочешь читать, – заключила Алевтина Федоровна, – ну что ж, сделаем это сами.

Она поправила очки, медленно и внушительно начала читать:

– «Вся пионерская работа в школе должна вестись с ведома директора школы. Пионерская работа – часть всей воспитательной работы школы. Общественная работа и комсомола, и пионеров должна быть направлена на борьбу за качество учебы».

Она сложила газету, сунула обратно в папку.

– Ты согласна с этим постановлением?

– Согласна, – опустив глаза, прошептала Туся.

– Тогда выполняй его. В ином случае тебе придется сменить работу.

Но на этом не кончилось.

1 декабря 1936 года исполнилась вторая годовщина со дня убийства Кирова.

На пионерском сборе Туся рассказала об этом страшном злодеянии. Потом велела Козлову из третьего класса прочитать страницу из книги о детстве Кирова. Но едва Козлов открыл книгу, его одноклассник Глазов крикнул:

– Это его отец убил Кирова!

Козлов заплакал:

– Неправда! Мой отец никого не убивал.

– А за что его расстреляли? За что? Разве не за Кирова? – не унимался Глазов.

– Твоего отца расстреляли? – спросила Туся.

– Да, – глотая слезы, кивнул Козлов.

– Тогда тебе действительно нельзя читать про Кирова, – Туся отобрала у него книгу, – садись на место.

По этому поводу опять было объяснение. Конечно, отец Козлова объявлен «врагом народа», его имя даже упоминалось на каком-то процессе, но сын, мальчик, пионер, он-то чем виноват?

Приблизительно таков был смысл вопроса, который задала Алевтина Федоровна Тусе на педагогическом совете. Тема щекотливая – в школе училось много детей репрессированных. Но Алевтина Федоровна хорошо понимала, какая создастся обстановка, если поощрять детскую жестокость.

– Глазов, – с вызовом ответила Туся, – выразил свое отношение к врагам народа, он ребенок, он не умеет произносить речей. Как думал, так и сказал. Я не имею права затыкать ему рот.

– А почему вы именно Козлову, сыну врага народа, поручили читать о Кирове?

– Я не знала, что его отец арестован, – простодушно ответила Туся.

– Такие вещи надо знать. Если у вашего пионера отец враг народа, вы обязаны это знать. Вы не имели права этого не знать! Вы обязаны все знать о каждом пионере, а если не знаете, то эта работа не для вас. – Алевтина обвела стол строгим взглядом. – Подумать только, в годовщину убийства Кирова давать трибуну сыну врага народа!

Туся прикусила язык. Не удалось ей и на этот раз одолеть поднаторевшую в партийных склоках старую коммунистку.

Но старая коммунистка недооценила способностей молодой.

Через несколько дней на пионерской линейке Туся поставила перед строем второклассника Борьку Кауфмана, сына инженера с ЗИСа, и заставила всех скандировать: «Борин папа – враг народа», «Борин папа – враг народа». Маленький Боря стоял, вытянув руки по швам, закусив губу, стараясь не расплакаться. Не выдержал, всхлипнул, и тут же строй взревел еще радостней: «Борин папа – враг народа».

Зрелище было отвратительное. Нина задохнулась от возмущения, но не могла при всех выговаривать Тусе, это не педагогично, да она и не имела права вмешиваться в Тусины дела. Алевтина Федоровна с каменным лицом прошла мимо линейки в свой кабинет.

Вошла туда и Нина.

Сняв пальто и повесив его в углу, Алевтина Федоровна, не оборачиваясь, спросила:

– Тебе что?

– Алевтина Федоровна… Такая линейка… Ведь это дети…

– Я сама знаю, что это дети, – жестко ответила Алевтина Федоровна.

Как выяснилось позже, Туся объявила ей, что проводит такие линейки по указанию райкома комсомола и впредь будет проводить. Если же Алевтина Федоровна ей не верит, вот, пожалуйста, телефон секретаря райкома, может проверить.

Алевтина Федоровна звонить не стала.

На следующей линейке перед строем поставили Лилю Евдокимову. И опять дружно скандировали: «Лилин папа – враг народа», «Лилин папа – враг народа». Одиннадцатилетняя Лиля не плакала, стояла опустив голову, но после линейки, схватив свой портфель, убежала с уроков.

Такие спектакли происходили ежедневно. Успеваемость стала падать, дети пропускали занятия, надеясь таким образом избежать линейки, но эти ухищрения не помогали – у Туси на руках был, видимо, точный список.

О том, что наступила «очередь» Алеши Перевозникова, Нина узнала случайно, подходя утром к школе. Алеша был ее любимец, застенчивый мальчик, с крутым румянцем на щеках, живший с отчимом. Мама его работала где-то за границей. Однажды Алеша принес фотографию, сделанную в Испании, – поразительной красоты женщина, с такими же прямыми, как у Алеши, ресницами улыбалась, прижимая к груди цветы.

Месяц назад отчима арестовали, Алешу взяла тетка, живущая у Красных ворот, он стал опаздывать на уроки, и Нине, классной руководительнице, приходилось скрепя сердце записывать ему замечания в дневник. Потом с этим наладилось, Алеша сказал, что приехала мама. И, подходя в то утро к школе, Нина впервые ее увидела: в непривычном для Москвы длинном меховом пальто, с непокрытой головой, она шла, обнимая Алешу за плечи, прижимая к себе, и все просила его не плакать на линейке. Нина чуть поотстала: не было сил ни посмотреть этой женщине в глаза, ни встретиться взглядом с Алешей.

А еще через несколько дней Алешина мама перерезала себе вены и выбросилась с шестого этажа. Школьная дворничиха – татарка, видевшая это, рассказывала, что сразу набежала толпа, у мертвой с руки сняли заграничные часики и все кольца. Алеша исчез из школы.

К пионерским линейкам добавились исключения старшеклассников из комсомола. Первой исключили Иру Петерсон, дочь бывшего коменданта Кремля. Она была больна, не пришла на собрание. Ее подруга Валя Щеславская сказала, что персональные дела разбираются только в присутствии комсомольца. Шура Максимов, вечно лезущий во все дырки, закричал: «Ты хочешь еще на неделю оставить комсомольский билет в руках врага?» «Она не враг, а дочь врага», – возразила Валя. Иру исключили, Вале объявили выговор за примиренчество. На следующий день секретарь комсомольской организации Тоня Чегодаева подала заявление с просьбой освободить ее от секретарских обязанностей, так как прошлой ночью арестовали отца. Тоню исключили, поставили перед собранием, сняли с груди комсомольский значок, значок ГТО (Готов к труду и обороне), ГСО (Готов к санитарной обороне), ВС (Ворошиловский стрелок). Тоня была активисткой и первой ученицей, бесспорным кандидатом на аттестат отличника – она его не получила: через неделю вместе с матерью ее выслали из Москвы в Астрахань.

Перевелся в другую школу и второй кандидат на аттестат отличника – Юра Беленький. На комсомольском собрании отказался отречься от арестованных отца и матери и, когда Шурка Максимов подскочил к нему, чтобы сорвать комсомольский значок, дал ему по руке, сам отвинтил значок, положил его на стол и ушел с собрания, хлопнув дверью. Алевтина Федоровна узнала, что устроился он работать шофером на грузовую машину, развозил по ночам хлеб в булочные – на его руках осталась маленькая сестра Танечка.

Алевтина Федоровна похудела. Бессменный английский костюм повис на ее плечах, как на вешалке, по лицу пошли красные пятна.

А события тем временем разворачивались.

В январе, в годовщину смерти Ленина, десятиклассник Юра Афанасьев, делая доклад, оговорился: вместо «умер Ленин» сказал «умер Сталин». Он тут же поправился, а потом показывал конспект, где все было написано правильно. Тем не менее его исключили из комсомола, хотели исключить из школы, но Алевтина Федоровна не позволила – полгода осталось до окончания. Объявила выговор «за невнимательность, переросшую в серьезную политическую ошибку».

И буквально на следующий день – новое событие. Десятиклассники Трищенко и Свидерский играли в красном уголке на бильярде, стоял там небольшой стол, играли металлическими шариками. От чьего-то удара шарик соскочил со стола, попал в стоящий рядом гипсовый бюст Сталина и повредил ему нос. О происшествии сообщили Алевтине Федоровне, бюст положили в мешок и унесли в кладовую.

Наутро завхоз Яков Иванович, прихватив двух десятиклассников – Парамонова и Куманина, уехал на завод за новым бюстом товарища Сталина, для чего шефы выделили полуторку «ГАЗ-АА».

Получили его, расписались, Яков Иванович уселся в кабине рядом с шофером, а Парамонов и Куманин забрались в кузов, чтобы придерживать бюст. Но на булыжной мостовой он качался, того и гляди разобьется, ребята нашли веревку, пропустили ее сквозь прутья решетки на задней стенке шоферской кабины и обвязали концами бюст за шею.

Доехали благополучно до школы, въехали во двор во время большой перемены. Шофер опустил борта кузова, и тут-то кто-то из малышей крикнул:

– Смотрите, Сталина повесили! Сталина повесили в машине.

Все окружили машину.

Куманин и Парамонов пытались отвязать бюст от решетки, но тут появилась Туся Наседкина и замахала руками:

– Прекратите!

Взобралась на машину, оттолкнула Парамонова и Куманина и приказала малышам немедленно позвать Алевтину Федоровну.

Девочки ворвались в директорский кабинет:

– Алевтина Федоровна! Идите скорее во двор. Там товарища Сталина повесили.

Алевтина Федоровна не стала ни о чем расспрашивать, надела пальто, спустилась во двор.

В открытом кузове стояла Туся.

– Полюбуйтесь, Алевтина Федоровна! – произнесла она торжествующе, указывая на привязанный к кабине бюст Сталина.

– Кто это сделал?

Туся показала на стоящих рядом Куманина и Парамонова.

– Иначе бы бюст разбился, – сказал Куманин, – его обязательно надо было привязать.

– Но почему именно за шею? – взвизгнула Туся.

– Не визжи ты! – огрызнулся Парамонов. – А как иначе привязать, покажи!

Алевтина Федоровна вопросительно посмотрела на завхоза Якова Ивановича, он и шофер стояли рядом с машиной.

– Дорога тряская, мог и расколоться. Вот и шофер подтвердит, – объяснил Яков Иванович.

– Снимите бюст и отнесите в красный уголок. Только осторожно, – распорядилась Алевтина Федоровна.

– Это политическая диверсия, – четко и зловеще произнесла Туся.

– Разберемся, – коротко ответила Алевтина Федоровна.

Разбиралась не Алевтина Федоровна, а специальная комиссия райкома партии, проверила «сигналы» – письмо Туси и группы комсомольцев-старшеклассников, в нем обвинялась Алевтина Федоровна: пресекала всякие попытки пионеров и комсомольцев выразить свой справедливый гнев и осудить врагов народа, оберегала детей врагов народа, не исключила из школы Юрия Афанасьева, который нагло объявил на собрании, что товарищ Сталин умер, пыталась скрыть, что учащиеся Трищенко и Свидерский, выражая свою контрреволюционную сущность, разбили бюст товарища Сталина, велела вынести бюст в кладовую, закрыть красный уголок и привезти новый бюст. Никаких мер к Трищенко и Свидерскому не принято. Однако над новым бюстом товарища Сталина надругались десятиклассники Куманин и Парамонов, повесив его за шею в кузове машины, – это видела вся школа. Никаких мер к Куманину и Парамонову также не принято.

Как эти, так и другие факты явились результатом оппортунистической линии, которую проводила директор школы, а именно: изгнала из школы преподавателей-коммунистов и заменила их сомнительными и враждебными элементами, как, например, преподавательница Ирина Юльевна Эйнвальд, дочь буржуазного профессора и белоэмигранта и родная сестра ныне разоблаченного правого оппозиционера. Преподаватель физики Юренев, окончивший Мюнхенский университет и имеющий немецкий диплом, проводил буржуазные взгляды в науке, преподаватель литературы Мезенцев воспитывал в школьниках декадентские настроения, восхвалял Северянина, Бальмонта, Андрея Белого и обучал учащихся проституции, рассказывая о «Декамероне» Боккаччо и о «Золотом осле» Апулея.

И еще обвинение. На обложках ученических тетрадей, где нарисован «Вещий Олег» с конем, оказалась зашифрованной фраза: «Долой Сталина». Подвешенное к седлу стремя означало букву «Д», рядом завитушка – букву «О»… Приказали всем ученикам оторвать титульные листы, вручить классным руководителям, чтобы те сдали их завучу. Однако, как утверждалось в Тусином письме, тетрадей было выдано 250 штук, а оторвано всего 180 листов, значит, 70 вражеских рисунков остались на руках у учеников. И директор школы, коммунист, спокойно на такое взирает.

В письме перечислялись и другие недостатки, обычные в жизни всякой школы, но в ряду политических обвинений звучащие так же зловеще.

Комиссия опросила всех преподавателей, технических служащих, комсомольцев, многих старшеклассников. С каждым разговаривали отдельно.

Разговаривали отдельно и с Ниной.

Председателя комиссии она не знала, вероятно, работник райкома партии. Двух других членов комиссии знала – заместитель заведующего РОНО и молодая преподавательница литературы из 86-й школы.

Нина держалась достойно: Алевтина Федоровна – честнейший член партии. Обвинения Туси – злобный вздор, ее трактовка стихотворения: «Зима, крестьянин, торжествуя…» – отрыжка грубого социологизма двадцатых годов. Издевательства над десятилетними детьми «врагов народа» – непедагогичны, «сын за отца не отвечает» – это сказал товарищ Сталин, устраивать такие представления нельзя. Случай с бюстом товарища Сталина – случайность. Безусловно, не следовало держать в красном уголке бильярдный столик, но он стоит там много лет, шарик выскочил случайно. Относительно перевозки бюста в машине: было бы еще хуже, если бы он разбился в кузове, и ребята нашли единственный выход – привязать его. Не так привязали, нехорошо получилось, не подумали. Случайная цепь обстоятельств. Теперь насчет преподавателей. Ирина Юльевна – прекрасный высококвалифицированный педагог. Конечно, отец ее, знаменитый литературовед, эмигрировал, но ведь Ирина Юльевна не уехала за границу; да, брат ее обвинен в правом уклоне, но сама Ирина Юльевна – человек беспартийный. Ну а преподаватель литературы Мезенцев… Она не бывала на его уроках, поэтому ничего не может сказать, но общее информационное ознакомление с «Декамероном» предусмотрено программой. Вопрос об Апулее возник при чтении Пушкина: «Читал с восторгом Апулея, а Цицерона не читал…» Преподаватель рассказал о нем очень сдержанно и тактично, но некоторые учащиеся, видимо, читали Апулея, стали задавать вопросы, хихикать. Мезенцев тут же все это прекратил. Не ответить, кто такой Апулей, он не мог.

Так спокойно и достойно объяснила все Нина. Конечно, в школе не без недостатков, где их нет. Но политическая линия правильная, полностью соответствует постановлениям партии и правительства. Члены комиссии внимательно слушали Нину, дама из РОНО записывала ее ответы, никаких вопросов не задали, поблагодарили и отпустили.

Она ушла успокоенная, уверенная, что все образуется. Да, нужна бдительность, но бдительность настоящая, а не показная. И нельзя допустить, чтобы здоровый педагогический и ученический коллектив лихорадило из-за склочницы, пустой, невежественной девчонки.

Однако коллектив лихорадило. Тягостно работать, когда за тобой наблюдают контролеры. Но сетовали на это осторожно – два-три слова – и отходили друг от друга. И хотя Нина полагала, что все вели себя так же, как и она, вчерашняя уверенность в том, что все образуется, испарялась. Что-то нависло над школой. И в прежние годы бывали у них острые ситуации, но тогда учителя спорили, иногда ссорились, потом мирились. Сейчас ни о чем не спорили и не ссорились, в учительской стояла удручающая тишина, слово «комиссия» не упоминалось, никто не рассказывал, о чем его спрашивали и что он отвечал.

Алевтина Федоровна по-прежнему твердой рукой вела школу, но была мрачна и тоже малоразговорчива.

Нина, разумеется, во всех подробностях передала ей свой разговор в комиссии, Алевтина Федоровна слушала ее молча, упершись взглядом в чернильницу. И Нина вдруг, ни к селу ни к городу, подумала, что Алевтина совершенно одинока – ни мужа, ни детей, ни сестер, ни братьев. Некому пожаловаться, не у кого совета попросить. Голос ее дрогнул от сочувствия, но Алевтина это проигнорировала.

– Ну что ж, – сухо произнесла она, – все правильно сказала.

7

Перед отъездом Вики в Париж Нелли Владимирова дала ей несколько дельных советов:

– Не общайся с эмигрантами, они нищие. Будут клянчить пожертвования для бедных, для вдов и сирот, на похороны, годовщины, юбилеи, обеды по подписке, на строительство храма, детские праздники, введут в свои дурацкие благотворительные и попечительские советы, – она затянулась сигаретой, – всему этому грош цена. Втянут в свои склоки, они там без конца грызутся, объявляют друг друга советскими шпионами. Отделись от них сразу, не вступай ни в какие контакты, ты не эмигрантка, ты жена француза, и держи себя француженкой, у Шарля наверняка большой круг знакомых, уйди в их общество, ведь он не купчишка, как мой Жорж, он виконт, он «де».

Это «де» очень подымало Шарля в ее глазах.

– И еще, – продолжала Нелли, – соблюдай меру, продержись хотя бы год, товарный голод, который в нас сидит, пройдет сам собой. Не набрасывайся на тряпки, покажи Шарлю свою бережливость, французы скуповаты, будь экономной. Шарлю это понравится. Но они и тщеславны: истинный француз не допустит, чтобы его жена выглядела хуже других. Чем меньше будешь тратить на себя ты, тем больше будет тратить на тебя он.

Так рассуждая, наставляя Вику, Нелли расхаживала по комнате, высокая, костистая… Лошадь! А вот кидаются на нее мужики… В чем секрет? Но баба хорошая, своя в доску, не кусочница.

– Готовить ты, конечно, не умеешь.

– Не умею, – призналась Вика.

– Еще бы! У тебя есть Феня. Не беспокойся, там тебя к плите никто не поставит, там найдется своя Феня. И есть рестораны. И мужчины сами любят готовить, надо сказать, большие мастера на этот счет. Но все же кое-что надо уметь сварганить.

– Для экзотики? Щи, борщ, солянку, шашлык? – усмехнулась Вика, терпеть не могла кухню.

– Щи, борщ, солянку ты не осилишь – это большое искусство, этому надо долго учиться. Что касается шашлыка, то даже у нас это – мужское дело. Надо уметь что-нибудь быстро соорудить, на скорую руку; пришли из театра, надо перекусить, или в воскресенье – прислуги нет, неплохо самой мужа накормить. Яичницу поджарить, скажем, с помидорами, помидоры там есть круглый год, это не Москва. А можно и греночки – греночки-то, надеюсь, ты сумеешь сделать? Французы вообще-то по утрам пьют только кофе, но эти простые вещи ты должна освоить.

– Хорошо, – сказала Вика, – все учту, спасибо. Но скажи, ты знаешь телефон или адрес Сесиль Шустер?

– Зачем она тебе? – насторожилась Нелли.

– Ну, все же мы с ней учились в одной школе.

– Ах, Боже мой, милые детские воспоминания. Забудь о них. Сесиль давно забыла, поверь мне, ей не до сантиментов. Она человек дела, женщина-бизнесмен. Между прочим, по матери она француженка – Селю. Ты знала об этом?

– Да, – сказала Вика.

– Сесиль служит в модном магазине «Каролина», у самого Эпштейна, делает большую карьеру – модельер! Я ей однажды позвонила, представилась, она бросила трубку. Но от меня не уйдешь, я поехала в магазин, заказала два дорогих платья, после этого она меня узнала. Почему чуждается советских? Потому что они бедные, и эмигранты бедные. Ей нужны богатые заказчики, чтобы создали ей славу, чтобы стали говорить не «платье от Эпштейна», а «платье от мадемуазель Сесиль Шустер». Усекла? И она своего добьется.

– А где ее магазин?

– Я же тебе сказала: магазин «Каролина». Попроси Шарля, он свезет тебя туда. Там ты увидишь Сесиль Шустер. Ты ее узнаешь, но вот узнает ли она тебя – не уверена.

Вика вняла мудрым советам Нелли Владимировой. Зачем ей русские? Никакой ностальгии по России она испытывать не будет, ничего ее с Россией не связывает. Мать давно умерла, отец скоро умрет, Вадим – осел, она его терпеть не может. Школьные друзья – где они? После школы никого не видела. Всех забыла. Девки в «Метрополе»? Бляди, стукачки, дешевки, а кто подороже, сами соображают, как бы смыться за границу. Что она видела в Москве, что оставила? Жалкие магазины, Архитектора с его подштанниками, хамство, ложь и враки на каждом шагу, страх, что Шарок снова заставит ее приходить на Маросейку…

Она ушла от них! Ушла, ушла, ушла! Теперь она француженка, войдет в семью Шарля, и ее не дадут в обиду. Но когда на Белорусском вокзале она села в поезд и подумала о том, что завтра на станции Негорелое пограничники придерутся к тому, что не так оформлены паспорта, таможенники начнут выворачивать карманы, что-то им не понравится, ее ссадят с поезда и вернут обратно в Москву, на нее напал страх. О Господи, спаси и пронеси, помоги выдержать это испытание! Но даже Шарль не должен видеть, что она нервничает, а уж тем более пограничники: ее волнение их насторожит. Она собрала всю свою волю, расправила плечи, подбила рукой волосы, одернула платье, чтобы увеличить декольте, придала лицу то надменное выражение, с которым проходила по ресторану «Метрополь» со шведом Эриком, был такой в ее биографии, показывая всякой ресторанной шушере, чтобы к ней не привязывались, не приглашали танцевать. И хамы на границе тоже пусть видят, что перед ними не робкая, всегда испуганная советская гражданка, которая дрожит перед каждым милиционером, а иностранка, особа неприкосновенная.

На станции Негорелое в купе вошли пограничники, за ними таможенники, один похож на другого, отвратительные морды, но даже не шевельнулась, только перекинула ногу за ногу. Шарль показал им документы, отдал паспорта, и, когда они в приказном тоне предложили выйти из купе, она медленно поднялась и спокойно вышла в коридор, потом, когда те ушли, обыскав купе, вернулась туда вместе с Шарлем.

Поезд тронулся, набирая скорость, глядя в окно, Шарль сказал:

– Полония.

Они ехали по Польше. Все! Она оставила Россию, Шарль вывез ее из этого ада. Она припала к его плечу и зарыдала.

Он гладил ее по голове, успокаивал, растроганный скорбью, с какой она расставалась с родиной, покинула ее ради него, разошлась с мужем, порвала связи с друзьями.

Вика перехватила его руку, поднесла к губам, поцеловала. Это был первый искренний порыв. В Москве они встречались с Шарлем у Нелли. Ее муж, Жорж, уезжал на весь день. Нелли тоже смывалась, они с Шарлем оставались одни. Шарль был ей приятен, сильный, опытный. Она была не менее опытной, однако никогда этого не показывала, добропорядочная замужняя женщина, но подчинялась ему, быстро и хорошо усваивала его уроки и не сдерживала страсти, которую он в ней возбуждал:

– О Шарль!

И приникала к нему, потрясенная, обессиленная, покорная… Мужчинам это нравится, тешит их самолюбие.

Но сейчас, здесь, в вагоне, это был искренний порыв, ее переполняла нежность к Шарлю. С каким достоинством он держался на границе, человек из свободного мира, его пример придал и ей силы. Вика открыла сумочку, достала носовой платок, вытерла слезы. Она никогда не подведет Шарля, будет ему верной, преданной женой. Мелькнула мысль о его бывшей невесте, не ждут ли ее какие-то неожиданности с этой стороны? Навряд ли. Конечно, француженки живые, пикантные, остроумные, но нет у них ее царственной осанки, величественной скромности, молчаливой значительности, Шарль все-таки предпочел ее. Она всегда будет рядом с ним, благоустроит дом, покажет парижанам, что такое русское хлебосольство.

Вике не пришлось устраивать дом, ее ждала роскошная квартира на третьем этаже старинного дома на улице Бельшас (Bellechasse), что, как объяснил Шарль, в переводе на русский означало «хорошая охота» и свидетельствовало, что здесь аристократический квартал Парижа. Уютная улица, намного уже, чем Арбат, вымощенная брусчаткой и уставленная большими фонарями Lampadaire.

Застекленные, в узорчатых решетках из чугунного литья двери, с массивным медным кольцом, вели в длинный холл с мраморным полом. Справа зеркало во всю стену, слева комната консьержки, рядом доска с фамилиями жильцов, но без номеров квартир, чтобы без ведома консьержки в дом не проходили люди, не знающие, где живет нужный им человек.

Вика успела мельком глянуть на себя, поправила шапочку и тут же в зеркале увидела, как к Шарлю засеменила, протягивая руки, низкорослая полная женщина в очках:

– C’est vous, monsieur Charles, quelle surprise![4]

Спустилась горничная, такая же маленькая, но сухонькая, в переднике с оборками, тоже заулыбалась, заохала:

– Monsieur Charles, quelle joie, quel bonheur![5]

Шарль представил Вику:

– Madame Victoria, ma femme[6].

И тут уже обе радостно залопотали, всплеснули руками:

– Ah, monsieur Charles, permettez – nous de vous féliciter! G’est un vrae plaisir de voir un tel couple! Vous étes si beaux![7]

Радостно, но без холопства.

«Умеют радоваться чужому счастью, не то что наше завистливое хамье», – подумала Вика.

Консьержка проводила их до лифта, опять что-то сказала Шарлю, поглядывая при этом на Вику. Шарль, улыбаясь, перевел:

– Мадам Трюбо сообщает тебе, что в доме имеются подвалы, где хранятся вина и дрова для камина. И еще мадам хотела тебя предупредить, что лифт поднимается только до шестого этажа. На седьмом этаже – комнаты для горничных.

Мадам Трюбо тем временем сделала жест рукой, приглашая Вику присесть. Рядом с лифтом стояла скамеечка, обитая красным бархатом, над ней также висело четырехугольное зеркало, красной ковровой дорожкой была устлана и широкая лестница.

Первой поднялась на лифте горничная, ее звали Сюзанн, едва втиснула туда чемоданы, таким узким он оказался, открыла квартиру, вслед за ней поднялись Вика с Шарлем.

На площадке дубовый паркет, такой же и в просторной прихожей, с дубовыми шкафами для верхней одежды, у входной двери на полу длинная пухлая собачка из материи «Boudin», чтобы не дуло с лестницы.

Сюзанн один чемодан оставила в прихожей, другой унесла в спальню, показала Шарлю письма в плетеной корзиночке, и Шарль отпустил ее, сказав, что они пообедали в поезде.

– Я надеюсь, что мадам здесь все понравится. Если что-нибудь потребуется, я у себя.

– Спасибо, Сюзанн, – поблагодарила Вика.

Потом она с Шарлем прошлась по квартире, внимательно, с интересом все осматривая. Четыре комнаты. Высокие потолки с лепниной. Самая большая комната – гостиная. Два стола, один возле кожаного дивана с кожаными креслами, второй у противоположной стены, окруженный креслами на гнутых ножках с высокими спинками, обитыми бархатом, – как назывался этот стиль, Вика не знала. Пианино красного дерева на колесиках и с медными ручками по бокам. Большой старинный глобус в двух пересекающихся медных обручах и еще два глобуса на книжных полках.

Вика тронула один из них пальцем, покрутила, как они делали в школе на уроках географии.

– У тебя в роду были путешественники?

Шарль засмеялся:

– Ты увидишь здесь глобусы во многих квартирах. У нас это принято. Большевики хотят завоевать мир, а мы его имеем дома в виде глобуса.

Окна гостиной выходили во двор, усаженный каштанами и платанами, на карнизах в коробках посажены какие-то цветы, сейчас только набухали бутоны – герань – не герань?.. Окна высокие, почти от пола до потолка, закругленные наверху. На секретере – серебряные флакончики, подсвечники и чашечка с круглыми углублениями внутри. Вика не знала ее назначения, подумала – пепельница, как-то закурив, бросила туда спичку, стряхнула пепел. Шарль взглянул на нее с улыбкой, принес ей пепельницу.

– Если бы это увидела моя мама, сказала бы: «Русские не берегут дорогие вещи».

Он вышел на кухню, вымыл чашечку, вытер ее, вернулся с бутылкой вина, плеснул немного на дно, держа ее за ручку, покрутил, повертел, пузырьки оседали в углублениях.

– Это старая вещица, принадлежала когда-то моему дедушке: чашка для дегустации вина.

Переходя с ним из комнаты в комнату, она подумала о том, что обязательно родит ему детей, мальчика и девочку, тогда уж будет настоящая семья. Ей хотелось ему сказать об этом тут же, сейчас, но нет, пожалуй, пока не стоит, все же сделала два аборта, но здесь в Париже есть отличные врачи, все наладится. Она представила себя беременной, в широком платье, волосы скромно подобраны. «Виктория в интересном положении» – так о ней будут говорить жены его друзей. А что? Ей двадцать пять лет, ему – тридцать пять, разница прекрасная – десять лет, у них должны быть здоровые, хорошие, красивые дети. Родители Шарля наверняка мечтают о внуках, тем более мальчик – продолжение рода, аристократы относятся к этому очень серьезно – ведь Шарль их единственный сын. Таковы были Викины планы. Она прекрасно понимала, что Шарль – это предел ее мечтаний, счастливый билет, который она вытянула. Многие девчонки выскакивали замуж за кого попало, лишь бы уехать за границу, а уж там, за границей, оглядеться и сделать партию повыгоднее. Кое-какие сведения об их жизни доходили до Вики: никто лучшей партии не сделал, наоборот, опускались на дно.

В кабинете – встроенные в ниши книжные полки. Книги Вику никогда не интересовали, но она понимала, что сделает неверный шаг, не проявив любопытства к книгам, которые Шарль любит и которыми пользуется. Она провела рукой по корешкам, громко читая названия. Читала она по-французски легко, бегло, может быть, не все понимала, но рядом стоял Шарль, улыбался, довольный тем, что она просматривает его книги, не поправлял ее, если она произносила что-то не совсем правильно, был очень деликатен, предоставляя совершенствовать ее произношение учительнице и самому Парижу. Стоя рядом с ней у полок, он сказал, что держит здесь только то, что должно быть под рукой. Толковый словарь девятнадцатого века Ларусс, четырехтомный толковый словарь Littré, энциклопедия путешествий за 1860 год: открытия, история путешествий, всего пятьдесят четыре тома…

– Ого! – сказала Вика. – Как много!

– Для справок, – улыбнулся Шарль, – хотя кое-что уже устарело.

Чуть поодаль от энциклопедии лежал томик Монтескье.

– Забыл до отъезда поставить на место, а с Сюзанн у нас договоренность: в моем кабинете ничего не трогать.

Вика понимающе кивнула головой. Монтескье и Корнеля она не читала, у Флобера знала «Мадам Бовари», а «Тартарен из Тараскона» Доде сумела одолеть только до середины. Придется об этом помалкивать, в крайнем случае сворачивать на Мопассана, Мопассана она начала читать лет в десять-одиннадцать.

Удивила Вику столовая – самая маленькая комната в квартире: длинный стол с тесно примкнутыми стульями и буфет, больше ничего. В их квартире на Староконюшенном, как и во всей Москве, под столовую всегда отводили самую большую комнату.

Здесь к спальне вел коридор, справа высокие, до потолка, шкафы с антресолями, слева – просторная ванная, с окном в маленький сад, туалет.

Вика открыла дверь, увидев широкую деревянную кровать, засмеялась:

– А найдем мы в ней друг друга?

– Найдем, найдем, – пообещал Шарль.

Она бросила взгляд на трельяж, на комод красного дерева с медными ручками на ящиках, никаких безделушек, только голубая фарфоровая ваза с орнаментом: банты, гирлянды цветов… Пожалуй, она бы поставила здесь еще пару стульев, надо подумать…

– C’est tout… Ça te plait?[8] – спросил Шарль.

По-французски он произносил только те фразы, которые она понимала.

Вика обвила его шею руками:

– О Шарль!

8

На третий или четвертый день появилась на станции Сашина попутчица из Кежмы. Платок на голове сбился, в одной руке чемодан и сумка, на другой она держала младшую девочку, старшая тащила узел.

Женщина протиснулась в помещение вокзала, обвела его беспомощным взглядом, не знала, куда приткнуться с детьми, куда поставить вещи.

Где же она была эти дни? Видимо, приютили знакомые, хлопотали о билетах, но ничего не вышло.

Саша подошел к ней:

– Здравствуйте!

Женщина вздрогнула, еле заметно кивнула головой – узнала.

– Давайте помогу!

Он взял ее вещи, повел в глубь вокзала, добыл место возле стены, положил чемодан, усадил на него девочек, пристроил рядом узел, подвел к очереди, где последним стоял высокий рыжий мужик.

– Вот за ним и стойте. Даже если отойдете посидеть возле девочек, он издалека виден, не потеряетесь.

Кивком головы она дала знать, что поняла. Не поблагодарила, не спросила, долго ли придется стоять за билетами. И он ее ни о чем не спрашивал: в таком состоянии вряд ли она могла вести связный разговор.

Девочки захотели пить, Саша сбегал за кипятком, потом она водила детей в уборную, грязную, загаженную будку недалеко от станции, а Саша караулил чемодан. А на следующее утро остался с девочками, когда она отправилась на базарчик за хлебом и молоком.

– Будете есть с нами?

– Я уже ел, – улыбнулся Саша. – Только не знаю, как вас называть – «гражданка» или «товарищ»?

Женщина посмотрела на него испуганно:

– Меня зовут Ксения.

Без отчества, без фамилии, просто Ксения.

– Вот и познакомились, а меня зовут Саша.

Ему хотелось добавить что-нибудь шутливое, чтобы подбодрить ее, но Ксения смотрела через его плечо, глаза округлились от ужаса, оглянувшись, Саша понял, что ее испугало. В нескольких шагах от них патруль проверял документы.

Ксения попятилась к стене, ухватилась за чемодан, метнула взгляд на детей, на патрульных, на дверь.

– Не волнуйтесь, – тихо сказал Саша, – стойте спокойно.

Отстранив Сашу рукой и не открывая его паспорта, патрульный шагнул к Ксении. Наметанный глаз: сразу увидел новеньких.

– Ваши документы, гражданка!

Дрожащими руками она достала паспорт.

Патрульный перелистал странички, кивнул на детей:

– Дети чьи?

– Мои.

– Почему не вписаны в паспорт?

– Они вписаны в паспорт отца.

– Куда едете?

– В Красноярск.

Патрульный вернул ей паспорт, двинулся вслед за товарищем. Ксения опустилась на узел, сжала голову руками.

Вид этой несчастной Ксении разрывал сердце, и еще одна мысль точила: уже пятые сутки торчал он на станции Тайшет, а если сменится патруль, не поверит в его версию о теще?..

Саша присматривался к командированным, может быть, из них кто-нибудь поможет, хотя и понимал: по одному командировочному удостоверению двух билетов не дадут. И все-таки приглядывался. А вдруг?

Утром на шестой день он увидел возле кассы троих ребят, молодые, веселые, напористые, стучат кулаком в окошко, вызывая кассира, сразу подумалось, что это геологи, изыскатели, хотя какие изыскатели, какие геологи в январе в Сибири? Может быть, комсомольские работники? Не похожи: в одинаковых полушубках, валенках, шапках, за спиной – рюкзаки. По разговорам, словечкам, шуткам определил, что москвичи, обрадовался и этому, и тому, что правильно угадал в них изыскателей.

Один парень был очень высок, но узкоплеч, с мягкими правильными чертами лица, чем-то напоминал отца Василия, что сразу расположило к нему Сашу. Звали его Олег, ребята называли Олежка, и выделялся он не только ростом, видимо, был тут старший.

Из кассы вышел начальник станции, Олег обратился к нему:

– Когда же наконец мы получим билеты?! Я же вам говорил: выполняем задание Наркомпути.

– Если из Наркомпути, литера должна быть.

– Я же вам объяснял – наш институт производит изыскательские работы для Наркомпути. Вы знаете, что проектируется? Ветка на Усть-Кут, или не знаете?

– Все знаю, – отрезал начальник станции, – только местов нет! Будут места – поедете!

– Мы будем телеграфировать в Москву, – пригрозил Олежка.

– Хоть Господу Богу – нету местов. Не дает нам Иркутск местов.

– Вы срываете проектирование дороги!

– Не пугайте! На себе я вас не повезу. Не шумите тут!

И ушел.

– Местов нет, билетов, вагонов, – засмеялся Саша, завязывая таким образом знакомство.

– Скотина! – выругался Олежка. – Второй день манежит.

– Второй, – повторил Саша, – я уже шестой не могу выехать.

Разговор завязался. Ребята работали в проектном институте, Саша так и не расшифровал его сложной аббревиатуры. Составляли задание на проектирование железнодорожной ветки Тайшет – Усть-Кут. Летом были в экспедиции, проводили изыскания, потом вернулись в Тайшет на основную базу, закончили здесь камеральную обработку и везут материал в Москву. Олежка даже оказался арбатским, живет в Большом Афанасьевском, учился в 9-й школе в Староконюшенном переулке.

– Я знаю эту школу, – сказал Саша, – бывшая Медведниковская. Мы туда ходили в гимнастический зал. Я ведь тоже с Арбата, из дома пятьдесят один, где кино «Арбатский Арс», знаешь?

Олежка знал и кино «Арбатский Арс», и Сашин дом, там у него живут друзья, например Мелик-Парсаданов.

– Гриша?

– Ну да!

– Так ведь я с ним в одном подъезде живу. А с его сестрой Ритой… Риту знаешь?

– Ну конечно!

– Я с ней в одном классе учился.

– Ну что ж, – улыбнулся Олег, – приятно тебя здесь встретить.

Его дружелюбие ободрило Сашу.

– Слушайте, ребята, – вполголоса произнес он, – помогите мне уехать, у меня нет командировочного.

– Как же ты здесь очутился?

– Дела сердечные, – нашелся Саша.

– У нас командировка на троих, – задумался Олежка.

– Будет кассирша командировочные рассматривать? – возразил другой парень, курносый, со светлым чубом, но почему-то с армянской фамилией Вартанян.

– Будет, – сказал Олежка.

– А ты его воткни в командировку, она же от руки написана.

Олежка вынул из кармана командировочное удостоверение.

Оно действительно было написано от руки, но на казенном бланке и заверено печатью.

– Вот здесь и впиши, – показал Вартанян.

– А в Москве как?

– В Москве зачеркнем, скажем, еще кого-то хотели послать, потом передумали и вычеркнули.

– А где такие чернила найти?

О Господи, неужели все сорвется из-за чернил? Обыкновенные фиолетовые чернила, но где их достать здесь, на вокзале?

– Может, у кассира есть чернила, – Саша старался скрыть волнение в голосе, – может, у кассира попросить?

Снова появился начальник станции. Проходя, хмуро спросил у Олега:

– До Красноярска поедете? Там прямой на Москву.

– Поедем.

– Давай командировочное.

Олег отдал удостоверение. Начальник приложил его к косяку двери и, окинув недовольным взглядом ребят, спросил:

– Сколько вас?

– Четверо, – ответил Олег.

На углу удостоверения начальник станции надписал: 116-4.

Первая цифра означала номер поезда, вторая – количество билетов.

Большая удача. Из Красноярска можно доехать до Новосибирска или даже до Свердловска, а там поезд на Москву каждый день.

Саша протянул деньги на билет, Олег не взял:

– В поезде рассчитаемся, 116-й придет через два часа.

– Спасибо, ребята.

– Спасибо скажешь, когда билеты возьмем.

Третий парень в разговор не вмешивался, улыбнулся иронично, когда Саша сказал про дела сердечные, не поверил, но и не протестовал, чтобы ему взяли билет. Стоял, повернувшись лицом к двери, слушал речь Вышинского.

«…Это банда уголовных преступников, ничем… не отличающихся от бандитов, которые оперируют кистенями и финкой в темную ночь на большой дороге… Это шайка разведчиков, террористов и диверсантов… Этим «политическим» деятелям ничего не стоило развинтить рельсы, пустить поезд под откос… загазовать шахту и спустить в шахту… несколько десятков рабочих… из-за угла убить инженера, поджечь завод. Взорвать в динамитной яме… детей.

…Вместе со всем нашим народом я обвиняю тягчайших преступников, достойных одной только меры наказания – расстрела, смерти!»

9

Постояв еще немного возле ребят, Саша пошел за своим чемоданом.

– А я вас дожидалась, – сказала Ксения, – хотела выйти, посмотрите, пожалуйста, за девочками.

– Вы ненадолго?

– Десять минут, не больше.

– Идите.

Девочки сидели смирно, тихо, прижавшись друг к другу. Об аресте отца они, конечно, не знают, но видят, как встревожена мать, понимают: что-то случилось. И другие дети здесь выглядели такими же пришибленными, смятенность и озабоченность взрослых передавались им, также покорно сидели на узлах или чемоданах, ни смеха, ни улыбки.

Саша потрепал старшую по щеке:

– Тебя как зовут?

– Лена.

– Лена, Елена, Елена Прекрасная. Знаешь такую сказку?

– Меня не Елена зовут, а Марлена.

– А-а, – протянул Саша. – Понятно, «Маркс – Ленин». А тебя? – спросил у младшей.

Та прошептала что-то непонятное.

– Как, как? – переспросил Саша.

Старшая пояснила:

– Ее зовут Лина, это значит Сталина.

Имена девочек многое говорили об этой семье.

По залу пробежал легкий шумок, почувствовалось беспокойное движение, приближался наряд.

Патрульные подошли к Саше. Привычно и уже спокойно он вынул паспорт: наряд был все тот же.

И действительно, старший, бросив взгляд на паспорт, тут же вернул его и кивнул на детей:

– Чьи дети?

– Женщины одной, она вышла на минутку.

– Какая женщина, как фамилия?

– Не знаю, стояла рядом женщина, сказала: «Выйду на минутку, посмотрите за детьми».

Старший присел на корточки перед Леной:

– Девочка, тебя как зовут?

– Марлена.

– Молодец, Марлена! А фамилия как, знаешь?

– Знаю. Павлова.

– Па-авлова, – удовлетворенно протянул лейтенант. – Павлова, говоришь? – И они переглянулись с напарником.

Значит, искали именно Ксению. И вот, пожалуйста, так легко и быстро напали на след. Не успела уехать.

– Ну хорошо, – патрульный снова обратился к Лене, – а где твоя мама?

– Здесь мама, вышла только.

– А папа?

– Папа… – Она почему-то посмотрела на Сашу. – Папа… В Красноярск уехал.

– Выходит, вы к нему едете?

Девочка молчала.

Патрульный прошел со своим напарником дальше, однако не выпуская из поля зрения девочек и дверь. И как только Ксения вернулась, наряд тут же двинулся в ее сторону. Сейчас эту несчастную задержат и отведут с детьми в комендатуру. Тоска, тоска…

И вчера, и позавчера, все эти дни уводили кого-нибудь для проверки документов, нагло, на глазах у всех хватали людей, понимая, что никто и слова не скажет в осуждение. И очередь покорно расступалась, освобождая дорогу, успокаивая свою совесть тем, что зря в комендатуру не таскают, значит, есть за что.

Никто ни во что не хотел вмешиваться. Люди тряслись от страха. Радио орало на всю площадь: «Изменники!», «Враги!», «Шпионы!», «Вредители!». По-прежнему каялись в своих преступлениях подсудимые, и толпа понемногу стала поддаваться панике. Ночью кто-то уронил с лавки железный бидон, он грохнулся об пол, и тут же испуганно заголосили бабы. Случись такое месяц назад, до этого процесса, кто-нибудь матюгнулся бы в адрес недотепы, и все бы на этом кончилось. А тут не спали и шумели, и судачили до утра, мол, и в Тайшете могут бомбу взорвать, где народу много, там и взрывают.

Патрульные тем временем подошли к Ксении.

– Ваши документы!

Ксения восприняла это спокойнее, чем накануне, – документы ее уже два раза проверяли. Опять откуда-то из-под пальто достала паспорт.

Патрульный перелистал, поднял глаза на Ксению, долго сверял ее лицо с фотографией, но паспорта не вернул.

– Пройдемте в комендатуру, гражданка!

– Нет, нет! – вскрикнула она. – Зачем? Я с детьми…

– Дети подождут, вы скоро вернетесь.

Девочки заплакали, вцепились в мать.

– Пройдемте, гражданка! – еще строже повторил патрульный.

Ксению увели. В дверях она обернулась, взглянула последний раз на дочек, лицо было залито слезами.

Саша обнял девочек, они бились в его руках, маленькие, несчастные.

– Ну, девочки, перестаньте! Мама за билетами пошла. Билеты получит, вернется за вами, вы и поедете.

Так он их успокаивал, хотя был уверен, что Ксению не отпустят, а пришлют кого-нибудь из комендатуры, уведут детей и заберут чемодан.

Но никто не приходил.

И Саша начал нервничать. А тут еще по радио передавали последние слова подсудимых.

Пятаков: «Через несколько часов вы вынесете ваш приговор. И вот я стою перед вами в грязи, раздавленный своими собственными преступлениями, лишенный всего по своей собственной вине, потерявший свою партию, не имеющий друзей, потерявший семью, потерявший самого себя…»

Радек: «Граждане судьи! После того как я признал виновность в измене родине, всякая возможность защитительных речей исключена…»

Что-то захрипело в репродукторе, разобрать было можно только отдельные слова:

– «…получал директивы и письма от Троцкого, которые, к сожалению, сжег… Мы, и я в том числе, не можем требовать никакого снисхождения… Хочу одного… встать на место казни и своей кровью смыть пятно изменника родины».

Все вранье, все придумано.

И все признались. Люди с легендарными биографиями, своими руками создавшие это государство, подтвердили, что толкали собственную страну в пропасть. Пытки? Дьяков к нему пыток не применял. К тому же пытки связывались в его представлении со средневековьем, с инквизицией. Дико думать, что в наше время поджаривают пятки, вбивают клинья под коленную чашечку, подвешивают за ноги, а под головой разжигают костер или делают «шпигованного зайца» – проводят по голой спине несколько раз валком с вбитыми гвоздями и вырезают целые полосы кожи и мяса. Нет, искалеченного человека на суд не выставишь. Бьют, наверное, смертным боем. Так бьют, что никто не выдержит. Поэтому оговаривают себя.

Саша поглядел на часы. Почти час назад увели Ксению, а никто за девочками не приходил. Скоро прибудет 116-й, что делать, если Ксения к этому времени не вернется?!

Самому отвести девочек в комендатуру? Забрали мать, берите и детей! А они ответят: «Тебе какое дело? Чего вмешиваешься? Без тебя знаем, что у детей есть мать. Почему хлопочешь? Ты ей кто? Кем приходишься? Предъяви документы! Ага, ссылку отбывал в Кежме, оттуда, значит, с Павловыми и знаком. Потому и заботишься. Вот, оказывается, с кем был связан враг народа Павлов – с ссыльным контрреволюционером, он тебя и освободил, понятно! Чтобы ты снова вредил и гадил! Задержать его, сукиного сына! Нашелся ходатай, нашелся адвокат!» И заметут, загребут пока «для выяснения личности», а там и новый срок припаяют.

Но что делать, если ребята ему купят билет, а за девочками не придут? Они дремали, привалившись друг к дружке. Оставить здесь? В конце концов их должны забрать, обязаны забрать! Не могут же бросить на произвол судьбы малолетних детей! Да еще на вокзале!

Саша оглядывался в сторону кассы: не начали ли продавать билеты? Черт возьми, хоть бы поезд опоздал! Он взглянул на часы – пятнадцать минут оставалось до прибытия 116-го. И тут же началось движение у кассы, видимо, появился кассир, значит, поезд придет вовремя. Толпа у кассы сгрудилась, и Саша потерял из виду ребят.

Теперь он уже не отрываясь смотрел в ту сторону, где находилась привокзальная комендатура, прислушиваясь в то же время к голосу диктора, объявлявшего по радио приговор:

– «Пятакова, Серебрякова, Муралова, Дробниса, Лифшица, Богуславского, Князева, Ратайчак, Норкина, Шестова, Турок, Пушина, Граше – к расстрелу.

Сокольникова и Радека – к десяти годам…»

Окончание приговора он пропустил мимо ушей: из комендатуры вышли четверо военных, двое свернули к кассе, а двое направились в их сторону. Нет, прошли мимо. Забыли, что ли, в комендатуре про детей?

Как всегда, когда открывалась касса, задвигалась и Сашина общая очередь. Она не убавлялась, а, наоборот, прибавлялась, в нее вставали те, кто отходил, кто сидел в стороне на вещах, уточняли, кто за кем стоит, спорили. И когда через пять минут касса закрывалась, очередь мгновенно успокаивалась, все разбредались по своим местам, чтобы снова погрузиться в безнадежное ожидание.

Так было и на этот раз, хотя билеты продавались дольше обычного, достались даже кое-кому из общей очереди. Значит, ясно: командированные получили билеты.

И только Саша об этом подумал, как увидел Вартаняна, тот проталкивался к нему, помахивая билетом:

– Давай быстрей! Ребята уже побежали.

– Какой вагон?

– Пятый, – торопливо ответил Вартанян. – Давай!

Девочки открыли глаза. Маленькая снова заплакала.

– Тихо, Лина, тихо!

– Это что, твои? – вытаращил глаза Вартанян.

– Да не мои, не мои, – с отчаянием произнес Саша, – чужие дети, но, понимаешь, я как-то должен их пристроить!

– Пристраивай быстрей, не ковыряйся!

И умчался.

Что делать?! Все пропадает. Ну что за проклятая судьба у него! Если не уедет с этим поездом, то застрянет здесь навечно. Но что делать? За ними должны прийти! По всей стране идут аресты, сажают отцов, матерей, куда-то, наверное, определяют их детей. И этих определят.

Он беспомощно огляделся по сторонам и встретился глазами с женщиной в черном плюшевом жакете, она сидела неподалеку от них. Немолодая, с простым, приятным, открытым лицом. Видела, как уводили Ксению, тоже небось жалеет девчонок.

– Гражданочка, не приглядите за девочками? У меня билет на поезд, я опаздываю! Помогите, а?

– Ой, не можу, сынок, не можу. Не обижайси. – Женщина поманила его пальцем, мол, наклонись.

Саша наклонился к ней. В вырезе платья виднелась тесемка с нательным крестиком.

– Послухай, сынок. Никто тебе не подмогнет. Нынче, сынок, кругом все боимся.

Страх съел в людях доброту, милосердие, совестливость, все съел. Но и ему нельзя задерживаться ни на минуту. Что, ему больше всех надо, в самом деле?! Саша взял чемодан. Девочки смотрели на него.

Нет, черт возьми, он не может их бросить! Не может уйти! Он никогда не простит себе этого! Всю жизнь будет терзаться! Он отведет сейчас их в комендатуру, и будь что будет!

Как бы только умудриться подхватить их на руки, так он быстрее добежит, жалко, черт возьми, не выменял чемодан на мешок, легче было бы.

– Ну-ка, – сказал он девчонкам, – давайте ко мне! – И осекся. Откуда-то сбоку вынырнули те же двое патрульных. Один взял Ксенин чемодан и узел, другой сказал девочкам:

– Идемте, девочки… Идемте, идемте… К маме идемте…

Конец фразы Саша не расслышал. Расталкивая людей, он бросился к двери, выскочил на перрон.

Перед ним, набирая скорость, прошел последний вагон 116-го.

10

Ночь была беспокойной для Власика – начальника охраны товарища Сталина. Предстояла сложная и ответственная операция: сменить товарищу Сталину шапку и сапоги.

Сталин не любил менять одежду, даже когда зимняя одежда менялась на летнюю или, наоборот, летняя на зимнюю, он требовал то, что носил прошлой зимой или прошлым летом. Шить на себя запрещал, обмеривать свою фигуру, примерять сшитое не позволял никому, терпеть не мог, чтобы кто-то возился за его спиной. Если соглашался что-нибудь заменить, то только на готовое. С бельем, носками, рубашками, брюками, кителем приспособились. Власик хорошо знал размеры товарища Сталина, даже подобрал одного бойца из охраны, по комплекции точь-в-точь товарищ Сталин. По старому кителю товарища Сталина кроили новый, на этом бойце и проверяли. Власик только внимательно следил за брюшком товарища Сталина: на какую дырочку подтягивает или, наоборот, отпускает поясной ремешок.

С переменой шапок тоже наловчились. Шапки и фуражки товарищу Сталину изготовляли по уже известному размеру, образцу и форме, клали на вешалке рядом со старой шапкой или фуражкой. Товарищ Сталин надевал ее, и если в ней уходил, то, значит, все в порядке, будет носить. Если же надевал, потом снимал, брался снова за старую, то носить не будет, шить придется другую.

Но в эту ночь надо было заменить не только шапку, но и сапоги – вот какая проблема! Старые совсем стоптались: так товарищ Сталин их заносил. По разношенным сапогам и шили новые, учитывая, что у товарища Сталина плоскостопие и на левой ноге шесть пальцев. Сапоги отвозили сапожнику, по ним он кроил и через неделю выдавал новые. Ночью сапоги ставили у дивана рядом со старыми и со страхом ждали утра. Во время такого ночного бдения Власик выпивал бутылку коньяка. Утром товарищ Сталин вставал, надевал новые сапоги, прохаживался по комнате, подходил к зеркалу, смотрел, как они выглядят, и, если все было хорошо, вызывал завтрак. Но если новые сапоги были неудобны или чем-то не нравились товарищу Сталину, он их снимал, надевал старые, требовал Власика и молча бросал ему под ноги вновь пошитые. Власик поднимал их и удалялся.

Летом, конечно, бывало проще. Летом на даче товарищ Сталин иногда прохаживался в легких туфлях, и поставить новые сапоги рядом со старыми не представляло никакой трудности. А сейчас – зима, товарищ Сталин разувается, уже сидя на диване, и тут же рядом с диваном ставит сапоги. Товарищ Сталин спит чутко, ночью не войдешь – услышит шорох, проснется, выхватит из-под подушки пистолет и шарахнет – вот и принес новые сапоги… Единственное, что оставалось, – дождаться, когда товарищ Сталин выйдет в туалет, он теперь и ночью стал выходить. Все зависело от расторопности дежурного.

Сегодня удалось поставить. И все равно Власик волновался: с вечера у товарища Сталина было плохое настроение, угрюмый был, ни с кем не разговаривал, только предупредил – на десять утра вызван Ежов. Необычно, что так рано, товарищ Сталин ложился поздно и вставал поздно, а тут лег в двенадцать, почитал немного и свет потушил ровно в час.

Товарищ Сталин встал в девять, вышел в туалет, умылся, побрился, вернулся, надел новые сапоги, прошелся по комнате, подошел к зеркалу, осмотрел их и – о радость – нажал звонок к подавальщице, потребовал завтрак. Значит, сапоги понравились! Пронесло! Ну а шапка по сравнению с сапогами – мелочь! Если и с шапкой обойдется, то после того, как товарищ Сталин уедет, Власик всей охране прикажет выдать по сто граммов водки.

В десять часов явился Ежов. Сталин еще завтракал, предложил позавтракать Ежову.

Ежов поблагодарил, сел. Наливая ему чай, Сталин отодвинул лежащие на столе бумаги, перехватил взгляд, брошенный на них Ежовым, там лежал и его «труд». После убийства Кирова Ежов затеял писать книгу: «От фракционности к открытой контрреволюционности». Всех охватил писательский зуд. Горький виноват – объявил, что в литературу должны прийти «бывалые» люди, и собственным примером показал – писателем может стать обыкновенный босяк. И Ежов подался в писатели, да еще ЕМУ подсунул свою писанину, просил посмотреть и дать указания.

– Вашу рукопись я начал читать. Дочитаю – поговорим. Принесли тезисы доклада?

– Принес.

Ежов открыл портфель, вынул листки с тезисами своего доклада о Бухарине и Рыкове на предстоящем Пленуме ЦК.

Сталин просмотрел тезисы. Слепил разные показания на Бухарина и Рыкова… Все прямо, все в лоб, для Ежова сойдет… Ладно! Политическую часть дополнит Микоян, выступит как содокладчик.

– Хорошо, – Сталин вернул Ежову тезисы, – от кого ожидаете возражения?

– Только от товарища Орджоникидзе. Еще на декабрьском Пленуме он пытался меня сбить. А теперь разослал по заводам людей, они собирают материал на арестованных.

Помешивая ложкой чай, Сталин смотрел, как растворяются на дне остатки сахара. «Собирает материал…» Сукин сын! Ленин в последние годы жизни отстранил его от себя, увидел – человек недалекий, горячий, поступков своих не обдумывает, политик никакой. ОН тогда поддержал Серго, сохранил на руководящей работе в Закавказье, потом взял в Москву, ввел в Политбюро. Серго его слушался, хорошо боролся с оппозицией, но с тридцатого года стал проявлять свой истинный характер и вместе с Кировым начал оказывать сопротивление. Именно после убийства Кирова и наступил разрыв – что-то пронюхал, что-то знает, но молчит. Собирался ехать в Ленинград, ОН не пустил:

– Ты что?! С твоим сердцем?! Хочешь, чтобы партия хоронила двух своих руководителей?! Запрещаем.

Подчинился. Не поехал. Но не смирился. Не поддержал суда над Зиновьевым – Каменевым, противится аресту Бухарина и Рыкова. Совсем на днях остановил во дворе Кремля жену Бухарина, говорил с ней… Ведь они с Бухариным друзья. Четыре года у него в Наркомтяжпроме Бухарин ведал наукой и техникой, каждый день виделись, о чем разговаривали?

На Пленуме ЦК Орджоникидзе должен сделать доклад о вредительстве троцкистов и бухаринцев в промышленности. Какой доклад сделает? Разослал по заводам своих порученцев. Зачем разослал? Собрать материал о вредительстве? Такой материал ему может предоставить Ежов, сколько угодно, пожалуйста. Не желает дорогой Серго пользоваться его материалами. Каганович – нарком путей сообщения – работает в контакте с НКВД, а товарищ Орджоникидзе не желает работать в таком контакте. Наоборот, демонстративно игнорирует НКВД. Два месяца назад, на декабрьском Пленуме ЦК, прерывал доклад Ежова, все молчали, весь Пленум молчал, а он прерывал вопросами, сбивал Ежова, показывал, что не доверяет ему. И теперь не доверяет, требует освобождения вредителей. И что вообще значит: «верю» или «не верю»? Такого понятия для члена партии не существует и не может существовать. Для члена партии есть только одно понятие: «Борюсь я с врагами партии или нет».

Все условия были созданы товарищу Орджоникидзе: авторитет, популярность, титул «главного командарма промышленности», а какой он командарм промышленности? Пятаков и другие хозяйственники за него работали. На одном заседании коллегии Наркомата Серго насел на какого-то директора завода, требовал чего-то.

– Григорий Константинович, – ответил ему хозяйственник, – есть такая французская поговорка: «никакая самая прекрасная женщина не может дать больше того, что она может дать».

Серго ударил кулаком по столу:

– Тогда пусть даст два раза!

Вот так, на таком уровне он руководит. Как был ветеринарным фельдшером, так им и остался. А почет ему, его именем названы города, поселки, станицы, колхозы, совхозы, железные дороги, в прошлом году пышно отпраздновали пятидесятилетие. Что еще человеку надо? Нет, не хочет бороться с врагами.

– Что за материалы привезли люди Орджоникидзе? – спросил Сталин.

– Будут утверждать, что дела идут хорошо, планы выполняются, вредительства нет.

– Что добыто от Папулии Орджоникидзе?

– Следствие ведется в Тифлисе.

Папулия был старшим братом Серго. Заместитель начальника Закавказской железной дороги. Старый член партии. До революции работал на железной дороге телеграфистом, дежурным по станции: Сталин его хорошо помнил. Веселый был, но легкомысленный. Не подводил, нет, но легкомысленный. Некультурный, не хотел учиться. Серго тоже не большой грамотей, но хоть книгу иной раз откроет, а Папулия – нет. Общительный человек, энергичный, но больше пара, чем дела. Бравировал своей резкостью, щеголял правдой-маткой. Эпикуреец, любил охоту, любил застолья, хороший тамада, шутник. Когда у него спрашивали: «Вы брат Орджоникидзе?» – он отвечал: «Нет! Это Серго мой брат». Берию ненавидел. Приходил в Заккрайком и громко, при всех работниках аппарата спрашивал: «Этот потийский жулик будет сегодня принимать?» Конечно, Берия обижался. На что обижался? На слово «жулик» или на слово «потийский»? Он ведь не из города Поти, а из какой-то деревушки поблизости. Ладно. Папулию Берия правильно велел арестовать, доказательства представил убедительные. Но на Серго это не подействовало, не покорился, чтобы спасти брата. Наоборот, не верит в его виновность: «Пусть положат мне на стол его показания», требует свидания с Папулией, всячески поносит Лаврентия Берию, поносит Ежова и органы, не сделал выводы из ареста своего старшего и любимого брата.

Сталин кончил завтракать, отодвинул стакан, вызвал звонком подавальщицу. Ежов, придерживая двумя пальцами подстаканник, тоже отодвинул свой стакан.

Вошла Валечка, убирая со стола, приветливо спросила:

– Поели, Иосиф Виссарионович?

– Да. Спасибо.

Пока Валечка ставила посуду на поднос, снимала скатерть, вытирала стол, Сталин прошелся по комнате, остановился у запертой зимой застекленной двери на веранду. На веранде лежал снег – Сталин запретил его убирать, никто к двери не подойдет – следы останутся. Нетронутый снег за стеклом возле дома успокаивал.

Много общего в характере у Серго с братом.

Оба горячие, несдержанные, Серго, конечно, пообтесанней, а Папулия… Его боялись арестовывать. Револьвер всегда при нем, не расставался с ним, стрелок отличный. Взяли обманом, ловко надули… Вызвали к секретарю горкома. Папулия явился, вошел в кабинет, видит, на столе газетный лист, на нем детали разобранного браунинга, над ними склонился секретарь горкома, пожаловался: «Вот разобрал и никак не могу собрать».

– Давай соберу, – предложил Папулия.

– Нет, я сам хочу. Лучше дай мне твой пистолет, глядя на него, я и свой соберу, соображу, может быть, что к чему.

Папулия, дурачок, дал ему свой пистолет. Секретарь положил и его на газету, стал собирать свой, опять ничего у него не получилось, раздраженно сказал: «А ну его к черту! Чего мы время теряем? Дам порученцу задание собрать по твоему револьверу мой, а мы по делу поговорим». Завернул в газету и пистолет Папулии, и свой, разобранный, вышел. И тут же в кабинет ворвались три молодца из НКВД и скрутили Папулию. Говорят, он успел им синяков наставить и чернильный прибор разбил… Вот так ловко взял его Берия. У Ежова на это хитрости бы не хватило.

Конечно, можно постепенно освобождаться от Серго. Послать сначала в какую-нибудь большую республику – секретарем ЦК, потом будет видно.

Но время не ждет. С Бухариным и Рыковым пора кончать.

Красногрудый снегирь опустился на перила террасы рядом с дверью, смотрел на НЕГО через стекло. «Лети, кормись», – сказал Сталин по-грузински. В Зубалове его дорогой тесть развешивал на деревьях кормушки, выпиливал и клеил от безделья разные домики. А здесь повесили простые дощечки с бортиками, и правильно сделали. Зачем птицам домики, им корм нужен зимой, а не домики.

Сталин отошел от двери, прошелся по комнате, повернулся к Ежову.

– Технократия по-прежнему хочет независимости, сопротивляется партийному руководству, в борьбе с партией сомкнулась с троцкистскими шпионами. Партия и народ это знают, и товарищ Орджоникидзе тоже знает. Опытный политик. Понимает, что защищать на Пленуме троцкистских вредителей – значит примкнуть к безнадежному и проигранному делу. И на Пленуме никто его не поддержит, боюсь, что и говорить ему не дадут, сгонят с трибуны, не таких сгоняли. Что же будет тогда с его сердцем? На Пленуме хватит удар?! Волноваться очень вредно для больных сердцем. Вот товарищ Дзержинский тоже волновался и умер прямо на заседании Пленума. Только товарищ Дзержинский умер, разоблачая в своей речи Каменева, Пятакова и других выродков, а товарища Орджоникидзе хватит удар, когда он будет защищать выродков Бухарина и Рыкова. Как на это посмотрит народ? Как мы будем его хоронить? Как одного из руководителей партии или как одного из ее врагов? И лучше всего для товарища Орджоникидзе, если сердечный удар случится до Пленума. Сердечный приступ – это нормальное дело, это народ поймет. Вот какой вопрос сейчас стоит перед товарищем Орджоникидзе: уйти из жизни любимцем партии и народа или врагом партии и народа? Над этим вопросом он думает и этот вопрос решает. Вот о чем он сегодня думает.

Он снова прошелся по комнате и вдруг спросил:

– Вы мне говорили, что у товарища Орджоникидзе четыре револьвера?

– Да.

Сталин покачал головой.

– Плохо, когда много личного оружия. Мелькает перед глазами. В минуту душевной слабости можно и в себя выстрелить. Бывает. Особенно у таких горячих людей, как товарищ Серго. И особенно когда они попадают в такое положение, как товарищ Серго. Конечно, с больным сердцем трудно жить, нельзя приносить ту пользу партийному делу, которую мог бы приносить. Так бывает иногда. Например, дочь Карла Маркса – Лаура и ее муж Поль Лафарг. Увидели, что не могут приносить пользу делу социализма, и покончили с собой. А ведь не такие уж старые были. Так и товарищ Орджоникидзе не может больше жить с больным сердцем.

Сталин остановился перед Ежовым, печально добавил:

– Боюсь, у товарища Серго другого выхода нет…

11

За ошибку с отелем «Бристоль» Дьякова сняли с работы, и он исчез. На его место назначили Шарока. Шарок с удовольствием уселся в дьяковское кресло, хорошее кресло, и должность значительнее, и зарплата больше.

В числе прочих входили в обязанности Шарока и аресты лиц, дела которых проходили по его отделению. В конце тридцать шестого года оказался в числе этих лиц и Иван Григорьевич Будягин.

– Будягина берите сами, – приказал ему Молчанов, – обращайтесь вежливо.

В первую минуту Шарок растерялся, хотел было сказать, что не может брать Будягина, знаком с ним, девять лет проучился с его дочерью в одном классе. Но удержался, поскольку хорошо знал стереотипный ответ:

– Враги партии перестают быть нашими знакомыми. И не надо чураться черной работы. Дзержинский сам ходил на аресты, не гнушался.

Шарок промолчал, принял распоряжение Молчанова к исполнению, сформировал на эту ночь бригады, подготовил нужные документы, но к Будягину в 5-й Дом Советов решил послать старшего оперуполномоченного Нефедова, а самому ехать на арест какого-то военного в чине командира дивизии. Нарушал прямое распоряжение начальства, что грозило в случае чего большими неприятностями. Но идти к Будягину он не мог.

Самого Будягина Шарок не стеснялся. Что делать, гражданин Будягин, я выполняю служебный долг. И встреча с Леной его не особенно смущала. Если бы на минуту они остались один на один, он бы ей сказал: «Лена, ты должна понять, мне это очень неприятно, но приказ есть приказ». В общем, все это преодолимо.

Проблема заключалась в другом. Там, в 5-м Доме Советов, в квартире Будягиных живет его сын. Сын! Шарок никогда его не видел и не хотел видеть. Но он есть, живет, существует. Вот уже месяц за квартирой Будягиных ведется наружное наблюдение, и он приказал агентам докладывать ему, когда внука Будягина вывозят во двор и кто с ним гуляет – мать, бабушка или нянька, кто к ним подходит, с кем они разговаривают, хотел узнать, жив ли этот младенец, или помер, что было бы лучшим выходом для всех: для него, Шарока, которому этот ребенок никак не нужен, для Лены, которую рано или поздно посадят или в лучшем случае вышлют в Сибирь или в Казахстан и где с мальчишкой на руках она нахлебается еще больше. Если же его заберут в детский дом, то она все равно его потеряет, там дадут ему другое имя и другую фамилию. Да и для самого мальчишки смерть лучше, чем мучения в ссылке или в детском доме.

Но сын его не умер и даже, по-видимому, не болел. По сведениям агентуры, дважды в день его вывозили во двор, как правило, няня, а по выходным мамаша, дочь Будягина. Значит, он там, в этом доме, в этой квартире, и будет там и во время ареста Ивана Григорьевича, и во время обыска.

И что придет Лене в голову и как она поведет себя в этой ситуации, предсказать невозможно. Вынесет ребенка, бросит ему на руки:

– Тогда и сына своего забирай! Сажай в тюрьму!

Начнется шум, крик, детский плач.

Шарок уже много ходил по арестам, много произвел обысков, привык к шуму и крикам, детскому плачу, истерикам. Но такой скандал превратит официальное государственное действие в семейную свару, станет известно, что Шарок в родстве с семейкой врага народа, слух об этом на следующий же день облетит весь Наркомат. Так что идти к Будягину самому никак нельзя.

Вечером Шарок вызвал Нефедова к себе, проинструктировал, обыск должен быть самым тщательным – у Будягина есть что искать. Могут быть секретные партийные документы, которые раньше Будягин как член ЦК имел право хранить, но, когда его из ЦК вышибли, обязан был сдать куда положено, но сдал ли? И документы, связанные с прежней посольской деятельностью, тоже представляют интерес для будущего следствия. И револьвер у Будягина может быть, а разрешение на право иметь его наверняка просрочено. Не положено в таком случае гражданину Будягину держать оружие дома, а он держит. С какой целью?

– Про разрешение не забудь, – еще раз напомнил Шарок напоследок.

Нефедов ни о чем не забыл. Операции, порученные Шароку, прошли благополучно. Будягин и комдив к утру были доставлены во внутреннюю тюрьму. Шарок ушел домой отсыпаться после бессонной ночи, вернулся во второй половине дня, уселся в кабинете, открыл очередное дело, с тревогой ожидая вызова к Молчанову. Отговориться он решил так:

– Возникло опасение, что комдив применит оружие. Я не мог рисковать людьми.

Молчанов появился в кабинете Шарока сам. И не один. Он и Агранов сопровождали наркома товарища Ежова.

Шарок вскочил, вытянулся, доложил:

– Помощник начальника отделения Шарок. Здравствуйте, товарищ народный комиссар.

Маленький Ежов пристально, не мигая вглядывался в Шарока. Фиалковые глаза были холодные, безжалостные.

И вдруг неожиданно, совсем не к месту и не ко времени, выплыл из памяти солнечный июльский день, Серебряный Бор, Шарок приехал к Лене мириться. Они сидели втроем на увитой плющом терраске, Вадик Марасевич еще был с ними, прислушиваясь к приятному мужскому голосу – рядом, на соседней даче, кто-то пел романс Чайковского: «Отчего я люблю тебя, светлая ночь…»

«Хорошо поет, – сказал Шарок, – артист, что ли?»

«Нет, – засмеялась Лена, – работник ЦК: Николай Иванович Ежов, очень милый человек. Он часто поет».

Только сейчас, в эту минуту, вытянувшись по стойке «смирно», связал Шарок того Ежова, будягинского соседа, беззаботно распевавшего чувствительный романс, с теперешним грозным наркомом, пачками отправляющим людей на тот свет. И что-то похожее на грусть шевельнулось в сердце Шарока, ушло то беспечное время, для всех ушло…

– Чем занимаетесь?

Шарок доложил дело, которое вел.

Ежов все так же пристально смотрел на него.

– Папирос хватает?

– Так точно, товарищ народный комиссар, хватает. Благодарю вас за те, что вы прислали.

– Не забыл, – холодно констатировал Ежов.

И вышел.

За ним вышли Агранов и Молчанов.

На следующий день Шарока вызвали к Ежову.

Кабинет Ежова находился теперь в левом крыле здания, куда вели сложные переходы с этажа на этаж. На каждой лестничной клетке проверялись документы.

Проходя по длинным коридорам, поднимаясь вверх, спускаясь вниз, опять поднимаясь вверх, предъявляя часовым свое удостоверение, Шарок обдумывал причину, по которой его мог потребовать к себе народный комиссар.

Безусловно, это не из-за того дела, о котором он ему коротко доложил вчера. Дело мелкое, не связанное с предстоящим процессом, и Ежова никак не интересует. И не в том причина, что Шарок не пошел брать Будягина. Молчанов не станет об этом докладывать Ежову. Плохой ты начальник, если жалуешься на своих подчиненных. Сам с ними справляйся. Что-то другое. Если Ежов помнит, что послал ему папиросы, то, наверное, не забыл, как Шарок вел себя в той сложной ситуации: он посмел обратиться к Ежову с предложением, которое отверг Ягода, отвергли его непосредственные начальники, и в то же время никого из этих начальников не назвал, не выдал. Должно быть, это понравилось Ежову. И еще. Шарок прямо признал, что предъявил подследственному фальшивый приговор. К подобному беззаконию Ежов мог придраться. Не придрался. Одобрил, проявил внимание, прислал папиросы «Герцеговину флор». В табачном киоске коробка «Герцеговины флор» – всего лишь коробка папирос. Но присланная секретарем Центрального Комитета рядовому следователю – это нечто гораздо больше и значительнее – это награда. И потому Шарок ничего плохого от встречи с Ежовым не ожидал. Скорее всего его вызов связан с теми переменами, которые начались у них после снятия Ягоды.

Придя в Наркомат, Ежов привел с собой людей из аппарата ЦК, назначил их на ответственные, хотя и не главные посты во всех отделах. Постепенно количество новых сотрудников увеличилось. Внимательно следя за перемещениями в аппарате, Шарок уловил, что Ежов двигает вперед не старых чекистов, работавших при Дзержинском, Менжинском и Ягоде, а молодых набора тридцатых годов, к которым принадлежал и он, Шарок. И хотя некоторая робость перед Ежовым все-таки сковывала его, в глубине души теплилась сладкая надежда, что предстоящий разговор повлечет за собой новый рывок в его служебном положении.

Ежов сидел за очень большим столом, метра три в длину, определил Шарок, соответственных размеров был и кабинет. Застекленные книжные шкафы по стенам, портьеры на окнах, дорогая мебель. Над креслом за спиной Ежова – портрет товарища Сталина. На портрете товарищ Сталин тоже сидел за письменным столом, писал.

Кивком головы Ежов ответил на приветствие и остановил на Шароке свой странный неподвижный взгляд:

– Садитесь.

И показал на стул за вторым столом, стоящим торцом к его наркомовскому столу.

Шарок сел.

– Я познакомился с вашим личным делом, – сказал Ежов, – на вопрос о знании иностранных языков вы ответили… – он посмотрел в анкету, – вы пишете так: французский и немецкий, читаю и перевожу со словарем. А точнее?

– В школе у нас был французский, – объяснил Шарок, – я его прошел в объеме школьной программы. А в институте – немецкий.

– Какой вы знаете лучше?

– Французский я знал прилично, но подзабыл: много времени прошло и не было практики. Немецкий преподавали в институте формально, я знаю его совсем плохо.

– Вы могли бы объясниться с французом?

– Боюсь, что не сумею, – признался Шарок. – Понять? Может быть, и то сомневаюсь: французы говорят очень быстро.

– Вам придется заняться языком, – сказал Ежов, – сейчас в органы идет пополнение, партийная и комсомольская молодежь, в основном рабочая молодежь. Мы не можем требовать от них знания иностранного языка. А у вас – высшее образование, вы обязаны знать хотя бы один иностранный язык. Тем более вы учили языки в школе и в институте, государство тратило на вас деньги. Сколько времени вам нужно, чтобы восстановить знание французского языка?

– Все зависит от того, сколько часов в день я буду заниматься и какой попадется преподаватель.

– Времени у вас будет достаточно, преподаватель хороший. В вашей семье есть военные?

– Военные? Нет.

– Среди родственников?

– Нет. И не было. Мой отец портной, и дед был портной.

– Среди знакомых?

– Нет. Нету.

– Подумайте. Среди родителей школьных, институтских товарищей?

Шарок пожал плечами.

– Нет, нету. В институте я не знал родителей моих сокурсников, они в основном иногородние, жили в общежитии, а я – москвич, жил с родителями. В школе учились дети некоторых ответственных работников, но среди них не было военных, и со своими одноклассниками я давно не встречаюсь… Правда, один парень из моего класса, Максим Костин, поступил в военное училище и после училища куда-то уехал. Куда его назначили – не знаю. Это было давно, школу я кончил десять лет назад. Мать этого Максима работала лифтершей в доме на Арбате, где живут мои родители. По-моему, и сейчас работает.

– Хорошо, – сказал Ежов, – вы переводитесь в иностранный отдел, сегодня сдадите дела и явитесь к начальнику иностранного отдела товарищу Слуцкому. Будете пока работать под руководством товарища Шпигельгласа.

Взгляд его по-прежнему был холодным, неподвижным, но при слове «пока» в фиолетовых глазах что-то блеснуло и тут же погасло.

– Одновременно с работой займетесь языком. На занятия вам будет выделено время. Ежедневно. Товарищ Шпигельглас все объяснит.

Ежов встал, одернул гимнастерку. Он был очень маленького роста.

– Вы останетесь в прежнем звании и при прежнем окладе.

И, снова блеснув глазами, добавил:

– Пока… А там будет видно. Работа для вас новая. Ничего, освоитесь. Посмотрите, как работают старые кадры. Приглядитесь…

Последнее слово он чуть выделил голосом, а возможно, Шароку это показалось.

Ну что ж, все прекрасно. Занятия языком займут самое малое полгода, а то и год, и, следовательно, делами его особенно загружать не будут. Перейдя в иностранный, то есть разведывательный отдел, он освободится от изнурительной, изматывающей следственной работы, ночных допросов, избиений, стонов, крови, криков, кстати, устранится и от дела Будягина. Конечно, и работников ИНО при надобности используют на срочных следствиях, но в самых редких случаях, а поскольку он будет учиться, то, надо думать, его от этого освободят.

Безусловно, работа за рубежом опасна, но ведь не в разведчики его будут готовить. Для этого хватает людей иностранного происхождения, всяких евреев, поляков, латышей, немцев да и русских, которые долго жили за границей, в совершенстве знают язык, местные условия, обычаи. Ему же, вероятно, придется курировать какую-нибудь страну, собирать донесения, обрабатывать разведывательные данные. Спокойная работа и почетная. Все работники ИНО с высшим образованием, многие члены иностранных компартий, бывшие политэмигранты, в общем, партийная интеллигенция.

Вернувшись от Ежова, Шарок доложил Вутковскому о своем разговоре с наркомом. Вутковский уже был в курсе дела.

– Желаю вам успехов, – сказал Вутковский, – вашей работой я доволен и дал о вас народному комиссару положительную характеристику.

Говорил тепло, искренне.

– Мне жаль с вами расставаться. За эти три года мы привыкли друг к другу, хлебнули всякого… – в его голосе зазвучала грустная интонация. – Ничего не поделаешь. Служим партии. Так история и оценит наши жизни – они принадлежали партии.

Шарок понимал, о чем он говорит, и даже в душе сочувствовал: он, Шарок, уходит на чистую работу – ловить настоящих шпионов, а Вутковский остается на грязной – выдумывать шпионов. Оправдывается партией… А что делать? Чем еще оправдаться?

– Вам повезло: вы будете работать с Сергеем Михайловичем Шпигельгласом. Это блестящий разведчик, у него можно многому научиться.

Шарок тоже слышал, что Шпигельглас – блестящий разведчик, такова была его репутация в Наркомате, имя его было окружено некой тайной, мало кто его видел, Шарок, например, ни разу. Иностранный отдел находился на верхнем этаже, и про Шпигельгласа говорили, что на нижние этажи он никогда не спускается. О его способности перевоплощаться ходили легенды. В столице какого-то европейского государства, где Шпигельглас жил нелегально, он торговал раками, и так здорово торговал, что за раками к нему стал ездить весь город. Пришлось продать дело и уехать – популярность стала опасной.

Известно было, что Шпигельглас окончил Московский государственный университет, где ему покровительствовал тогдашний ректор университета Вышинский. В совершенстве владел несколькими языками, высокообразованный, эрудированный разведчик – профессионал, ветеран. Начальник отдела Слуцкий представительствовал в высших сферах, ловкий, хитрый, обходительный, а в руках Шпигельгласа была разведывательная сеть. Шарок недолюбливал интеллигентов, но на опыте работы с Вутковским убедился, что лучше работать с интеллигентом, чем с хамом.

Слуцкий встретил Шарока радушно. Фальшивит. Насторожен назначением к нему Шарока: никакого отношения к загранице человек не имеет ни по рождению, ни по работе, не знает языков, а вот сам Ежов прислал. Что за этим?

Безусловно, Шпигельглас тоже был настороже, но не показывал этого – сдержанный, корректный, немногословный. Держался дипломатично:

– Товарищ Ежов предупредил, что вы хотели бы подновить знание языка.

– «Подновить» – это слишком мягко сказано, – улыбнулся Шарок, – я учил язык в школе, все забыл, десять лет прошло.

– В какой школе вы учились?

– В 7-й школе в Кривоарбатском переулке, бывшая Хвостовская гимназия.

– Кто у вас преподавал французский?

Шарок удивился такому вопросу, но фамилию учительницы назвал, помнил, не забыл.

– Ах, Ирина Юльевна, – сказал Шпигельглас, – прекрасный преподаватель. То, что она закладывает в своих учеников, если и забывается, то не навсегда. К тому же язык, который учишь в детстве, быстро восстанавливается.

Поразительно. Откуда он знает Ирину Юльевну – рядовую школьную учительницу?

Шарок не удержался от вопроса:

– Вы с ней знакомы?

– Мне она известна, – уклончиво ответил Шпигельглас.

Неужели Шпигельглас специально подготовился к этому разговору и недвусмысленно дает об этом понять? Но ведь его, Шарока, перевод совершился практически за одни сутки. Когда же успел?

– Группа языка работает ежедневно по утрам. Кроме того, вам придется заниматься специальной подготовкой. Какими видами оружия вы владеете?

– Стреляю из пистолета.

– В общем, инструктор разберется. Ваш рабочий день будет кончаться в восемь часов, чтобы вы имели еще два-три часа на домашние задания. Что касается работы, то вы включитесь в группу, которая занимается белой эмиграцией, в частности РОВС – Российским Общевоинским Союзом – союзом бывших офицеров и солдат белых армий. Его штаб в Париже и возглавляется генералом Миллером. Вас снабдят необходимой литературой и материалами, постарайтесь быстрей войти в курс дела.

12

Тягомотина в школе продолжалась неделю. Потом всех членов партии вызвали на заседание районной комиссии партийного контроля. Коммунистов в школе было пять: Алевтина Федоровна, Нина Иванова, преподаватель обществоведения Василий Петрович Юферов, завхоз Яков Иванович, лаборант Костя Шалаев, числившийся еще в кандидатах.

Комиссия партконтроля помещалась в здании райкома партии на углу Садовой и Глазовского переулка. В небольшой комнате расположились за столом члены комиссии партконтроля, рядом с ними те, кто входил в проверочную комиссию. В углу у окна сидел, закинув ногу за ногу, смазливый молодой человек в коричневом костюме, желтой рубашке и желтом галстуке.

Председатель комиссии доложил результаты проверки: комиссия полностью подтверждает обвинения, выдвинутые в адрес Алевтины Федоровны. Вывод: от должности директора отстранить, поставить вопрос об исключении из партии, на остальных членов парторганизации наложить взыскания за потерю бдительности.

Слова эти били как молотом по голове: исключение из партии в нынешних условиях означал арест. Нина достала из сумочки носовой платок, отерла вспотевший лоб, бросила взгляд на Алевтину Федоровну.

Алевтина Федоровна держалась мужественно. Факты, перечисленные в докладе комиссии, правильные, но оценка их неверна. Аргументы Алевтины Федоровны были приблизительно те же, что и у Нины на проверочной комиссии, но, подкрепленные цитатами из соответствующих партийных и правительственных постановлений, звучали более веско. Алевтина Федоровна в жестких выражениях обвинила Тусю Наседкину в склоках, кляузах, невежестве.

Следующему дали слово Василию Петровичу Юферову. Тот упрекнул дирекцию школы в недостаточной чуткости к комсомольцам, подписавшим заявление. Молодые люди так понимают свои задачи в нынешней острой политической ситуации, и надо было к ним прислушаться, поговорить, не доводить до конфликта, найти общий язык, направить их политическую активность в правильное русло. Создается впечатление, что дирекция сосредоточена исключительно на учебной подготовке. Это хорошо, но не надо забывать об общественном лице советского школьника, о воспитании не только образованного человека, но и борца за социализм.

Ровный голос Юферова действовал усыпляюще, один из членов комиссии партийного контроля, сделав вид, что поглаживает усы, проглотил зевок, Юферов, заметив это, заторопился, попросил учесть, что ведет занятия в этой школе по совместительству, а основная его работа в научно-исследовательском институте.

Нина сухо и коротко объявила, что с выводами комиссии не согласна и считает доводы Алевтины Федоровны убедительными.

Яков Иванович пролепетал, что шофер не знал дороги и ему, Якову Ивановичу, пришлось сидеть в кабине, а ребята были в кузове и привязали бюст. Он бы не позволил, но так вот получилось.

Лаборант Костя Шалаев когда-то окончил эту школу, парень ограниченный, но аккуратный, из простой семьи, Алевтина Федоровна к нему благоволила, оставила в школе при химической лаборатории с расчетом, что года через два он поступит в химический институт. Но Костя обзавелся семьей, в институт поступать не стал, так и остался лаборантом. Костя просил учесть, что он молодой коммунист, еще только кандидат, не выработалась у него партийная закалка, он просит учесть его неопытность, рабочее происхождение и обещание исправиться.

– Какие будут вопросы? – спросил председатель.

– Алевтина Федоровна, – послышался голос из угла, где в той же позе, закинув ногу на ногу и положив локоть на подоконник, сидел смазливый молодой человек, – вам знаком Павел Павлович Устинов?

– Да.

– Расскажите поподробней, пожалуйста.

– Какое это имеет отношение к разбираемому вопросу? – спросила Алевтина Федоровна.

Председатель поднял голову:

– Товарищ Смирнова, вы на заседании комиссии партконтроля, извольте отвечать на все вопросы.

– С 1921 по 1927 год мы работали вместе в Наркомпросе РСФСР.

– А потом? – спросил смазливый.

– Потом меня перевели в школу, а он был назначен в какую-то область заведующим областным отделом народного образования.

– Вам известно, что он арестован как враг народа?

После некоторой паузы она ответила:

– Да.

– От кого?

– Об этом писала «Правда».

– Так. А Григория Семеновича Гинзбурга вы знали?

– Знала. Он тоже работал в Наркомпросе РСФСР, потом в Московском отделе народного образования.

– Вам известно, что он арестован как враг народа?

– Да.

– От кого?

– Он – работник МОНО, о его аресте знают все московские педагоги.

– Вы поддерживали с ним связь?

– Нет, личных связей не поддерживала. Встречались по служебным делам, на семинарах, съездах.

И так одного за другим он назвал человек десять репрессированных работников народного образования, знакомых Алевтины Федоровны.

Нине стало ясно: этот смазливый из Органов, Алевтине Федоровне «шьют» дело, и она обречена. И все они обречены, Нина – первая, она защищала Алевтину Федоровну… Тюрьма? За что?

И тут же, будто угадав ее мысли, смазливый сказал:

– У меня вопрос к Ивановой. Товарищ Иванова, вы окончили педагогический институт. Весь ваш выпуск выехал на периферию. Как вам удалось остаться в Москве и вернуться в ту же школу, которую вы окончили?

Правду! Она должна говорить только правду! Ни слова лжи, никаких уверток. Но от волнения она не сразу справилась со своим голосом и первую фразу повторила дважды.

– Дело в том, – сказала Нина, – что у меня в Москве квартира и на моем иждивении тогда была маленькая сестра. У нас с ней нет ни отца, ни матери. Я объяснила это в институте при распределении. Мне ответили, что если принесу ходатайство какой-нибудь московской школы, то меня туда направят. Такое ходатайство мне дала Алевтина Федоровна.

– Значит, вас направили в школу по ее просьбе?

– Да.

– И рекомендацию в партию тоже она вам дала?

– Да.

– А вторую рекомендацию?

– Иван Григорьевич Будягин.

– Бывший замнаркома?

– Да.

– Вам известно, что он арестован как враг народа?

– Да.

– Как вы познакомились?

– Его дочь училась в нашей школе, в нашем классе.

– Вы с ней встречаетесь?

– Нет. Как только я узнала, что ее отец арестован, я с ней перестала видеться и разговаривать.

– Вы доложили в свою парторганизацию, что ваш рекомендатель арестован как враг народа?

– Нет.

– Почему?

– Я не знала, что об этом надо докладывать. Его рекомендация есть в моем личном деле.

На круглом мордовском лице Алевтины Федоровны не дрогнул ни один мускул. Краем глаза Нина увидела это и успокоилась.

– А кто еще из ваших друзей арестован?

Нина пожала плечами:

– Не знаю. Вроде никто…

– Вы это утверждаете?

Нина опять пожала плечами.

– Что же вы молчите?

– Я не знаю, о ком вы говорите?

– Я говорю о вашем товарище Александре Павловиче Панкратове.

– Панкратове? Мы с ним тоже учились в одном классе… С тех пор прошло уже десять лет.

– И с тех пор не встречались?

– Встречались. Мы жили в одном доме. Но он уже три года как арестован и выслан из Москвы.

– Как вы отнеслись к его аресту?

– Никак. Я ведь не знала тогда и не знаю сейчас, за что он арестован!

– Вы ходатайствовали о его освобождении?

Неожиданный вопрос. О каком письме он спрашивает? О том, под которым она хотела собрать подписи в школе? Алевтина Федоровна его порвала. Или о том письме, которое они обдумывали у Лены и Будягин велел его не посылать? О первом знает только Алевтина Федоровна, она никому не могла сказать. О втором знают Лена, Макс, Вадим и сам Иван Григорьевич, но они его не послали…

Неуверенным голосом она ответила:

– Никаких ходатайств я никуда не посылала.

Это было правдой. Она не обманывала партию. Никаких ходатайств она никуда не посылала.

И опять на лице у Алевтины Федоровны не дрогнул ни один мускул.

Каков будет следующий вопрос, Нина представляла. Органы про нее собирали сведения, значит, беседовали с соседями, и эта сволочь Вера Станиславовна наверняка донесла, что у Вари над кроватью висит Сашина фотография. Что она скажет насчет этой фотографии? Придется врать, мол, портрет отца в молодости. А вдруг в их отсутствие и Сашину фотографию пересняли? И сейчас ее, коммунистку, уличат во лжи, такой позор!

– У меня больше вопросов нет, – объявил смазливый.

Нина опустилась на стул, прикрыла глаза.

– Будем закругляться, – сказал председатель, – есть предложение Смирнову Алевтину Федоровну за грубые политические ошибки в подборе кадров, извращение марксистско-ленинского воспитания молодого поколения, допущение и сокрытие контрреволюционных антисоветских выходок среди старшеклассников, а также за связь с врагами народа, – он перечислил все фамилии, названные ранее молодым человеком, – из членов ВКП(б) исключить, от работы директора школы отстранить. Кто за?

Члены комиссии проголосовали «за».

– Единогласно, – сказал председатель, – Смирнова, ваш партбилет!

Алевтина Федоровна подумала, вынула из сумочки партбилет, опять подумала, поднесла его к губам, поцеловала, положила на стол.

Этот неожиданный жест внес секундное замешательство, председатель, первым придя в себя, сказал, нахмурившись:

– Гражданка Смирнова, вы свободны.

Алевтина Федоровна вышла из кабинета.

– Я думаю, дело Ивановой надо выделить и передать партследователю, – сказал смазливый.

Он держался как посторонний и сидел отдельно в углу у окна, тем не менее было ясно, что это и есть тут главная персона.

Председатель кивнул головой:

– Есть предложение выделить дело Ивановой Нины Сергеевны и передать его на предварительное рассмотрение партследователю. Кто за?

Все проголосовали «за».

– Единогласно, – подытожил председатель и снова посмотрел в бумажку на столе, никак не мог запомнить фамилии. – Теперь в отношении Юферова Василия Петровича, Маслюкова Якова Ивановича, Шалаева Константина Ильича…

Он сделал паузу.

Смазливый молчал.

– Ну что ж, – сказал председатель, – я думаю, ограничиться указанием на недостаточную бдительность. Есть другие предложения?

Других предложений не было.

– Принято, заседание окончено.

Все вместе вышли из райкома. Уже было темно – около пяти вечера.

– Вот так! – сказал Василий Петрович и пошел к «Смоленскому» метро.

Яков Иванович и Костя-лаборант свернули в Глазовский – решили вернуться в школу.

Нина, дождавшись, пока все скрылись из глаз, помчалась к Зубовской площади. На Кропоткинской улице жила Алевтина Федоровна. Нине во что бы то ни стало надо было ее увидеть, что-то сказать ей, утешить. Все ужасно. Надо посоветоваться, как вести себя, как быть, что делать.

Она добежала до Кропоткинской улицы, повернула налево и остановилась, инстинктивно прижавшись к стене. У тротуара стояла легковая машина, рядом с ней тот смазливый молодой человек, Алевтина Федоровна и еще один в кожаном пальто с меховым воротником. Смазливый что-то говорил Алевтине Федоровне, размахивая перед ее носом служебным удостоверением, потом он и второй в кожаном пальто как-то очень ловко, аккуратно, как-то незаметно для прохожих втолкнули Алевтину Федоровну в машину, сели сами по бокам, машина вопреки правилам развернулась в обратную сторону и помчалась по Кропоткинской к центру.

13

Дома Нина застала Варю.

Неприятная неожиданность. Нина рассчитывала побыть одна, все обдумать, все взвесить, не хотелось, чтобы Варя видела ее смятение, ее страх.

Варя читала, как всегда, лежа на кровати.

«Весь день на ногах, – объясняла она, – надо дать конечностям отдохнуть».

– Ты что сегодня так рано?

– Занятий не было. А что?

– Ничего, просто так спросила.

– Суп и картошка под подушкой, – сказала Варя.

Даже обед сварила!

– Есть не хочется, – ответила Нина.

Она села за свой письменный стол спиной к Варе, закрыла лицо руками. Сидеть бы вот так одной, думать. Но мешало присутствие Вари с ее неискренним дружелюбием, за которым жди какой-нибудь колкости.

– У тебя что-нибудь случилось? – безучастно спросила Варя.

– Почему ты так думаешь?

– Вид странный.

– У меня все в порядке.

– Что-то незаметно.

Нина гневно обернулась к ней:

– Чего ты привязываешься, что ты хочешь?

– Спросить нельзя?

– Можно. Только, знаешь, без издевочки.

Некоторое время Варя молчала, слышался только шелест перелистываемых страниц. И это тоже мешало Нине, не могла сосредоточиться на своих мыслях.

– Что за история в школе?

Нина обернулась, уставилась на Варю.

– Что ты имеешь в виду?

– Ну, что там у тебя произошло? – не отрываясь от книги, сказала Варя.

– С чего ты взяла?

– Мне рассказали.

– Кто и что тебе рассказывал?

– Кто рассказывал, не имеет значения, а что мне могли рассказать, ты сама хорошо знаешь.

– И все же я хотела бы от тебя это услышать.

Варя качнула головой.

– Какой, однако, шкрабский голос.

– Я хотела бы от тебя услышать, что происходит в нашей школе, – повторила Нина.

– В вашей школе работала комиссия райкома партии. Кляузу написала Туська Наседкина, всегда была сволочь. Факты… Ну, фактов много, я не все запомнила. Отбили Сталину нос, потом за шею повесили, на собрании объявили, что он умер, а он, «слава Богу», жив. Потом, что еще… Да, Алевтина выгоняла учителей-коммунистов и заменяла их сомнительными и враждебными элементами. «Декамерона» читали, Бальмонта, Игоря Северянина, в общем, всяких контриков.

– Все же кто это тебе рассказал?

– Я тебе уже ответила – это не имеет значения.

Варя поднялась, села на кровати.

Теперь они смотрели друг другу в глаза.

– Я тебе скажу больше – тебя тоже таскали в эту комиссию. Да, да. А сейчас ты пришла из райкома. Что там было? Расскажи! Тебя исключили из партии?

Нина молчала. Все знает. Откуда? Впрочем, какое это имеет значение? Знает.

По-прежнему в упор глядя на Нину, Варя продолжала:

– Я тебе неправду сказала. У нас занятий не отменили. Я просто не поехала в институт. Пришла домой – тебя дожидалась. Я хочу знать, что происходит. Ты мне сестра все-таки!

«Ты мне сестра все-таки». Нина вздрогнула.

Какая бы ни была Варя, но ведь единственное родное существо. Кто у нее еще есть? Никого больше нет, всех растеряла. Алевтину Федоровну арестовали, не сегодня-завтра и ее арестуют. Варя, конечно, бросится хлопотать, она людей в беде не оставляет, но тут не помогут никакие хлопоты, оттуда не выпускают. И все равно Варя должна все знать: и ее могут вызвать на допрос.

Впервые за много лет Нина подумала, что Варя, и только Варя, никогда не отступится и не откажется от нее. Ей хотелось подойти к сестре, сесть рядом, положить голову ей на плечо, может быть, и всплакнуть, сказать, как нелепо рушится жизнь, кончается жизнь, потому что арест – это конец жизни, конец всему.

Но не подошла, не села рядом, не положила голову на плечо. Не могла преодолеть отчужденности, которая копилась годами, не могла преодолеть своего характера, который тоже вырабатывался годами. Только сказала:

– Да, такие обвинения школе предъявлены. А мне, помимо этого, еще многое: рекомендацию в партию мне дал Иван Григорьевич Будягин, он арестован, а я не сообщила об этом в парторганизацию; я во всем поддерживала Алевтину Федоровну, и она меня устроила в школу; и, когда арестовали Сашу, я хотела написать письмо в его защиту. – Она помолчала и добавила: – Сегодня после заседания в райкоме Алевтину Федоровну прямо на улице арестовали и увезли, а я должна явиться завтра к партследователю. Теперь мне предъявят и то, что Алевтина тоже давала мне рекомендацию в партию. – Она вытерла глаза, не сумела сдержать слез.

– После чего тебя и арестуют, – сказала Варя.

– Да, – тихо проговорила Нина, – ты должна быть к этому готова.

Варя встала, прошлась по комнате, остановилась возле Нины, провела рукой по ее плечу.

– Не плачь. Мы что-нибудь придумаем. Сколько у тебя денег?

– А что?

– Сколько у тебя денег?

Нина пересчитала деньги в ящике стола, потом в кошельке:

– Сто десять рублей.

– У меня двести рублей, итого – триста, – сказала Варя. – Достаточно. Теперь слушай меня внимательно. Сейчас ты соберешь вещи, самые необходимые, сложишь в чемодан, я выйду с чемоданом и буду ждать тебя возле «Смоленского» метро. Мы поедем с тобой на Ярославский вокзал, и ты уедешь к Максиму. Как только ты сядешь в вагон и поезд отойдет, я дам ему телеграмму, чтобы он тебя встречал. Понятно? Собирайся!

– Нет, нет, ты с ума сошла.

Варя перебила ее:

– Это ты сошла с ума! За тобой могут прийти в любое время, даже сегодня ночью. Ты – дура, неужели не понимаешь?!

– Но… – запротестовала Нина.

– Что «но»?! – зло проговорила Варя. – Ты едешь, как хетагуровка, понятно, как хе-та-гу-ров-ка! Сейчас все девки едут на Дальний Восток, нашим командирам нужны жены, вот и ты поедешь к Максу как жена. Неужели не ясно?

– Подожди, не кричи, – взмолилась Нина, – как ты не понимаешь? Завтра с утра у меня уроки.

– Дура! Уроки! А если тебя посадят, тебя что, будут возить на уроки в «черном вороне»?

– Но я должна хотя бы сняться с партийного учета.

– И они тебя снимут?! Они тебя не выпустят! Партийный учет! Плевать! Ничего с твоей партией не случится!

Варя приставила стул к шкафу, сняла со шкафа чемодан.

– На! Держи! Держи, а то брошу, грохот будет на всю квартиру.

Нина подхватила чемодан, встала с ним посреди комнаты.

Варя соскочила со стула, выхватила у нее чемодан, положила на пол, открыла, все выбросила из него.

– Складывай свое барахло!

Но Нина снова присела к столу.

– Я должна подумать.

– Думай, думай, – Варя открыла шкаф, начала укладывать в чемодан белье и платья Нины, – думай хорошенько, думай, пока ты жива еще. Открой пошире глаза и посмотри, что творится кругом – сколько в нашем доме уже пересажали. Сапожникова Вера Михайловна из третьего подъезда, художница, и ее арестовали: Сталина, видите ли, нарисовала с рябинками на лице, сделала копию с какого-то портрета, он в детстве болел оспой, а ей за эти оспинки восемь лет влепили. Мальчишки во дворе распевали: «Ленин умер, Надежда осталась, Сталин жив, Надежда пропала». Они даже не понимали, какая Надежда, что за Надежда, от кого-то услышали, подхватили, бегали и кричали: «Ленин умер, Надежда осталась, Сталин жив, Надежда пропала»… Уже посадили, родителей таскают в НКВД. Ищут организаторов, подстрекателей, кто научил да кто первый запел. Расстреливают самых главных твоих коммунистов. Посадили твою Алевтину. А ты кто? Букашка. Посадят и расстреляют. Не жалко себя, так пожалей других. Ведь там будут мучить – на Лубянке. Будут требовать показаний на Ивана Григорьевича, на Алевтину, на всех твоих знакомых, на учителей, на несчастную Ирину Юльевну. Если хочешь знать, то она мне все рассказала, и правильно сделала.

Варя разогнулась на минуту, посмотрела на Нину.

Та сидела опустив голову.

– Ведь если посадили Алевтину, значит, вашу школу объявят «гнездом», так и напишут в газете: «Гнездо негодяев и вредителей». И тебя замучают, заставят все подписать, из-за тебя посадят еще много невинных людей. Где твои выходные туфли? Ага… – Она вытащила из-под кровати корзинку, где были сложены их летние вещи. – Там ведь будут всякие вечера, есть, наверное, Дом Красной Армии.

– А если сегодня ночью за мной придут, что ты скажешь?

– Сегодня, я думаю, не придут, ведь на завтра тебя куда-то вызвали. А ты не явишься. Тебя начнут искать, а я скажу: «Понятия не имею, мы с ней уже полгода не разговариваем. Где она, у какого хахаля ночует, не знаю». И не придут они. Как только увидят, что не явилась ни в школу, ни в райком, подумают – заболела, а пока хватятся и поймут, что смылась, ты будешь уже у Макса и, как приедешь к нему, тут же иди в ЗАГС и становись Костиной. Да они и искать не станут. «Иванова Нина Сергеевна» – попробуй найди такую в России!

Нина сидела опустив голову.

– Снимай домашние туфли, – сказала Варя, – я их положу в отдельную сумочку, в вагоне понадобятся.

– Никуда я не поеду, – прошептала вдруг Нина, – я не могу убегать от своей партии. Не имею права.

Варя наклонилась, сняла с ее ног домашние туфли. Нина не сопротивлялась, но не двигалась с места.

– Ты не от партии убегаешь, ты от пули в затылок убегаешь. Зачем ты нужна своей партии мертвая?

– Все равно я никуда не поеду, понимаешь, я никуда не поеду!

Варя поднялась, схватила Нину за плечи, тряхнула, голова Нины откинулась назад.

– Что?! Не поедешь?! Тогда отправляйся сама на Лубянку. Иди, кайся! Выдавай, предавай всех, наговаривай на всех! Может быть, тогда не расстреляют, просто лагерь дадут. А если стукачкой станешь, так и вовсе не посадят. Иди, иди, – она трясла ее, – иди, выполняй свой долг! Иди! Я не желаю, чтобы они сюда явились. Иди! На!

Она сорвала с вешалки пальто Нины, бросила ей, швырнула ботики.

– Ну, одевайся, собирайся!

– Подожди, успокойся, – Нина опять поставила локти на стол, – подожди, давай все обдумаем.

Варя села на кровать:

– Хорошо, давай обдумаем.

– Допустим, я уеду, – сказала Нина, – допустим, со мной будет благополучно. Но ведь начнут таскать тебя, будут мучить тебя.

Варя усмехнулась, покачала головой:

– Господи, выкинь ты это из головы. Кто меня будет спрашивать? В крайнем случае сумею ответить им, не волнуйся. Скажу: «Я здесь фактически не живу. Спросите у соседей. Жила с мужем в другом месте. Изредка ночую здесь. С сестрой не разговариваю, поссорились еще тогда, когда вышла замуж. Весь день на работе, вечером в институте». В общем, за меня не беспокойся! Я ваших школьных дел не знаю и знать не хочу.

– Но ведь ты знала… – начала Нина.

– Кому это известно?! – закричала Варя. – Только мне с тобой. А для них я ничего не знала о твоей жизни, а ты не знала о моей. Может быть, ты уехала на какие-то курсы. В общем, хватит! Хватит валять дурака! Сейчас решается твоя жизнь. Понимаешь?! Жить тебе или не жить. У тебя есть только один шанс – сегодня же уехать к Максу. Завтра этого шанса не будет – за тобой начнут следить или сразу арестуют.

– Но и сегодня могут следить, – сказала Нина, – увидят, что уезжаю, и задержат. Тогда уже будет конец: если я убегаю, скрываюсь, значит, я действительно виновата.

– Сегодня за тобой еще не следят, не беспокойся! Может быть, проводили от райкома до дома, да и то вряд ли, ведь ты побежала в другую сторону. И уже вечер, им тоже надо отдыхать. Даже если они нас засекут, что маловероятно, но допустим, так ведь неизвестно, кто уезжает – я или ты. Если подойдут, то уезжаю я, а ты меня провожаешь, на билете ведь ничего не написано. Но все это глупые предположения, за нами следить не будут, ты спокойно уедешь. Я выйду с чемоданом – на меня никто не обратит внимания, а ты выходи через черный ход, потом по Сивцеву Вражку и по Веснина к метро. Ниночка, дорогая, я прошу тебя, образумься, успокойся, перестань бояться этого несчастного райкома, ведь там тоже каждый день сажают, они сами дрожат от страха. И оттого, что сами боятся, они тебя обязательно исключат и посадят.

Она закрыла крышку чемодана.

– Съешь хотя бы две ложки супа на дорогу.

– Ладно, налей, – согласилась Нина, у нее не было сил встать и сделать это самой. – Ты, конечно, во многом права, но всю жизнь скрываться под фамилией Костина, бояться, что меня узнают и разоблачат, донесут, что я удрала от партийного следствия…

– Кто тебя узнает на Дальнем Востоке? Туда сейчас едут тысячи девушек – хетагуровок, вот и ты приехала. А если через три или четыре года вернешься в Москву, то к тому времени весь твой райком пересажают. Спасайся, Нина, спасайся! Счастье, что у тебя есть Макс. Ведь ты его любишь, и он тебя любит. Что же, ты променяешь Макса на камеру на Лубянке, на лагерь, на пулю в затылок? Хватит есть, собирайся, едем!

Нина посмотрела на нее с тоской, встала:

– Да, ты права, придется уехать. Пройдет некоторое время, кончится эта вакханалия, пусть тогда спокойно разбирают мое дело.

– Вот это точно, – подхватила Варя.

Ей очень хотелось съязвить, что и в будущем ничего хорошего не предвидится, но промолчала, не надо раздражать Нину. Слава Богу, согласилась.

Все прошло спокойно. Нина вышла через черный ход, прошла Сивцевым Вражком и Веснина, Варя ждала ее в метро возле касс, прижимая ногой к стене чемодан, чтобы не сбили. Люди спешили, толкались, толпились у телефонов-автоматов, кричали в трубку, из очереди их торопили.

Глядя на эту хотя и привычную, но всегда чем-то тревожившую ее вечернюю московскую сутолоку, Нина опять заколебалась. Оставляет Варю одну, оставляет расплачиваться за нее, как она будет выпутываться?

Варя наклонилась за чемоданом, но Нина удержала ее за руку.

– Варюша… Ты уверена, что мы правильно поступаем?

– О Господи! – рассердилась Варя.

– А вдруг мы никогда больше не увидимся?

– Мы не увидимся, если ты сегодня не попадешь на поезд. Нам нельзя возвращаться домой, нас могут сцапать у самого подъезда.

Нина молчала, думала, потом сказала:

– Хорошо, пойдем.

В начале одиннадцатого ночи они были на Ярославском вокзале.

До отхода поезда Москва – Хабаровск оставался час. Следующий завтра в это же время. Билетов, конечно, нет.

Варя прошла к дежурному по вокзалу и объявила, что опоздала к специальному поезду хетагуровок, который сегодня в восемь вечера отбыл из Москвы в Хабаровск. Задержалась из-за болезни матери, все ее документы ушли с эшелоном, и ей надо его догонять. Красивая, видная, настойчивая, она внушала доверие, замотанный дежурный что-то посмотрел по графику и сказал, на какой станции ей надо будет сойти с экспресса, чтобы пересесть в эшелон. До этой станции ей и выдадут билет.

– А если он туда раньше придет? – спросила Варя. – И уйдет без меня? Куда мне тогда деваться? Нет, уж дайте мне билет до Хабаровска.

– Зачем вам столько платить? – удивился дежурный.

– Зато спокойно, – ответила Варя, – другие хетагуровки не знают, к кому едут, а я знаю, у меня там жених, он меня ждет. Майор, выдержит стоимость билета.

– Как хотите, – сказал он равнодушно, прошел с ней в кассу и выдал билет. – Привет вашему майору.

Видимо, был под впечатлением торжественных проводов хетагуровок, состоявшихся три часа назад.

Они вошли в общеплацкартный вагон, нашли свое место, поставили чемодан, сели на скамейку, на перрон не выходили, тихо переговаривались.

– Как приедешь, дай телеграмму на Центральный телеграф до востребования. И пиши тоже до востребования, – сказала Варя.

– Я могу дать ее завтра с любой большой станции.

– Не надо нервничать, все будет хорошо, дай, когда приедешь.

– Но все же наведывайся на телеграф, тебе же близко от работы. И на почту наведывайся, я могу бросить открытку с дороги.

Нина держалась спокойно, как всегда, когда принимала окончательное решение. Она не говорила Варе, но решила партийный билет не выкидывать, явится в парторганизацию Максима, встанет на учет, попросит запросить из Москвы свою учетную карточку, и пусть там, в Хабаровске, разбирают ее дело. Именно это соображение и успокоило, придало твердость. Успокоило и то, что все прошло благополучно, достали билет, села в поезд. Она немного, конечно, нервничала, сидела, опустив голову, отвернувшись от прохода, по которому сновали пассажиры, тащили свои пожитки.

Наконец проводница объявила, что поезд отправляется, и попросила граждан провожающих покинуть вагон.

Сестры встали, обнялись, поцеловались, прослезились. Когда они в последний раз целовались? Да и целовались ли вообще когда-нибудь? Разве только в детстве.

– Ты к окну не подходи, – прошептала Варя и вышла из вагона.

Раздался свисток, поезд медленно отходил от перрона, Варя глядела в окно, возле которого должна была, по ее расчетам, сидеть Нина, но там торчала чья-то физиономия.

Телеграмму Максиму Варя дала с Ленинградского вокзала, сделать это на Ярославском показалось ей опасным.

14

Как и договорились, в три часа дня к Сталину в Кремль приехал Орджоникидзе. Коротко сообщил последние новости по своему ведомству, сухо говорил, неприязненно, в общих чертах: все в порядке. А было бы еще в большем порядке, если бы не необоснованные репрессии среди командиров промышленности.

Сталин протянул Орджоникидзе телеграмму от Берии. В телеграмме говорилось, что руководство Наркомата тяжелой промышленности скрыло аварию на одном из участков Балахнинского нефтепромысла.

Орджоникидзе удивленно посмотрел на Сталина:

– Это какая же авария? Когда?

– Там написано. – Сталин кивнул на телеграмму.

Орджоникидзе дочитал до конца, снова удивленно посмотрел на Сталина.

– Но эта авария была в июне прошлого года, шесть месяцев назад. Мелкая авария, которую тут же ликвидировали. – Он смял телеграмму в кулаке, ударил кулаком по столу. – Негодяй, провокатор! Я не желаю о нем даже разговаривать, пусть даст мне свидание с моим братом Папулией!

– Положи телеграмму.

Орджоникидзе бросил телеграмму на стол.

Сталин взял ее, разгладил.

– Зачем так волноваться, особенно с больным сердцем… У тебя готовы тезисы твоего доклада на Пленуме?

– Нет!

Орджоникидзе положил под язык таблетку нитроглицерина.

– Когда будут готовы?

– Не знаю.

– Пленум открывается через два дня, нельзя тянуть, все докладчики представили тезисы.

– Представлю, когда будут готовы. Если посчитаю нужным. Я – член Политбюро и имею право решать, о чем мне говорить. Мне не надо одобрения Ежова.

Сталин помолчал, потом сказал:

– Да, ты – член Политбюро и на Политбюро можешь высказывать свое мнение. Но на Пленуме ЦК тебе придется изложить точку зрения Политбюро, точку зрения руководства партии. Иначе ты ставишь себя в оппозицию к Политбюро, в оппозицию к руководству партии, противопоставляешь себя партии. Подумай о последствиях такого решения. Учти опыт тех, кто до тебя пытался противопоставить себя партии. Иди домой, успокойся и подумай. Успокоишься, поговорим.

Орджоникидзе встал, с шумом отодвинув стул. И ушел, хлопнув дверью.

Минут через тридцать – сорок явились Молотов, Каганович, Ворошилов, Микоян, Жданов. Обсуждали текущие дела, подготовку к Пленуму.

Дверь открыл Поскребышев.

– Товарищ Сталин! Вас просит к телефону Зинаида Гавриловна Орджоникидзе.

– Что ей надо?

– Что-то случилось с Григорием Константиновичем.

Сталин покачал головой.

– Был здесь, ругался, глотал таблетки. Говорю: побереги сердце. Не хочет беречь. Опять, наверно, приступ.

Поднял трубку:

– Слушаю… Что?! Не болтай глупостей! Надо было подальше от него держать пистолет. Повторяю, не болтай чепуху! Сейчас приду. Вызываю врача.

ОН положил трубку, обвел всех тяжелым взглядом.

– Серго застрелился.

Все молчали.

Сталин поднял трубку другого телефона.

– Товарищ Ежов! Застрелился товарищ Орджоникидзе. Немедленно врачей. Если спасти не удастся, то пусть ко мне приедет народный комиссар здравоохранения.

Не снимая руки с трубки, чуть помедлив, Сталин сказал:

– Ну что ж, пойдем посмотрим, что такое там случилось.

Они вышли, мимо промчалась санитарная машина, остановилась у подъезда, где жил Орджоникидзе. Из машины выскочили несколько человек в расстегнутых пальто, под которыми виднелись белые халаты, вбежали в подъезд.

Сталин замедлил шаг.

– Не будем мешать врачам.

И все замедлили шаг. И никто не раскрывал рта.

Так же медленно поднялись они по лестнице. Дверь в квартиру была открыта.

Серго лежал в спальне на кровати. У изголовья, оцепенев, стояла Зинаида Гавриловна. ОН много лет знал ее и всегда поражался выбору Серго. Такой видный мужчина, а женился где-то в Сибири на деревенской учительнице, невзрачной, тихой, лицо незаметное, чего Серго в ней нашел? Испуганно взглянула на Сталина, прикусила губу.

У кровати хлопотали врачи и санитары, вытирали пол, меняли простыни. Маленький чернявый человек в белом халате наблюдал за их работой, молча, кивком головы указывал, что делать. Кивнул на стул, где лежал браунинг, – отодвиньте! Но Сталин взял его, проверил предохранитель, положил в карман.

Врачи и санитары закончили свою работу, отошли от кровати. Серго лежал на спине, укрытый наполовину, выпростав на одеяло руки со сцепленными пальцами.

Чернявый в белом халате вопросительно посмотрел на Сталина.

– Как? – спросил Сталин.

– Смерть наступила с полчаса назад, – четко, по-военному, ответил чернявый.

– Вот что значит, когда человек не считается со своим больным сердцем, – хмуро оглядывая присутствующих, сказал Сталин, – не выполняет указаний врачей.

Эта фраза предназначалась прежде всего медицинской бригаде. Все должны знать, что товарищ Орджоникидзе умер от болезни сердца. Никакой другой версии быть не должно.

– Поезжайте! – приказал Сталин чернявому. – Доложите своему начальству: вскрытия не будет. Не позволим резать нашего дорогого Серго.

Врач и санитары ушли.

Члены Политбюро окружили кровать, на которой лежал Орджоникидзе, смотрели в лицо покойного, только Микоян стоял в отдалении, прислонившись спиной к стене.

– Зина, пройдем в кабинет, – сказал Сталин.

Они вошли в кабинет, из его окон был виден Александровский сад.

Сталин плотно закрыл дверь.

– Что ты болтала по телефону?

– Я не болтала, Иосиф, – прерывающимся голосом ответила Зинаида Гавриловна, – даю тебе честное слово. Я была внизу, вошел фельдъегерь с папкой, черной, как всегда, из Политбюро… Незнакомый… Я спрашиваю: «А где Николай?» Николай, который обычно приносит почту… Он отвечает: «Николай сегодня не вышел на работу, занят домашними делами». Прошел наверх с папкой…

– Я понимаю, что с папкой, – перебил ее Сталин, – для этого и приехал, чтобы передать бумаги и папку. Дальше!

– Прошел наверх… Потом спускается и говорит: «Зинаида Гавриловна, там какой-то выстрел…» И уехал. Я поднялась и вижу: Григорий убит.

– Что значит убит? Ты хочешь сказать – фельдъегерь его убил?

– Нет, нет… Я этого не утверждаю, но все как-то странно…

– Ты выстрел слышала?

– Я не слышала.

– Если фельдъегерь его убил, он должен был бы просто уехать, не говоря ни слова. Зачем он тебе сказал, что слышал выстрел? Чтобы ты побежала наверх, оказала бы помощь, вызвала бы врачей, спасла его, а потом товарищ Орджоникидзе покажет, что именно этот человек пытался совершить террористический акт и его надо расстрелять?! А? Объясни мне: зачем он тебе сказал, что слышал выстрел? Нет объяснения. И как практически он мог убить его? Смешно и нелепо. Это все блажь. Я понимаю твое состояние, но нельзя терять рассудок.

– Но, Иосиф… – начала Зинаида Гавриловна, – я ни на чем не настаиваю, этого, конечно, не могло быть, вместе с тем…

– Не надо «вместе с тем»! Твои бабские выдумки, твои глупые домыслы могут дать пищу сплетням, сплетням, вредным для партии. Возьми себя в руки! За распространение клеветнических слухов партия с тебя строго спросит. Не испытывай терпения партии, Зина. Серго покончил с собой, но партия не хочет его компрометировать как самоубийцу. Партия хочет сохранить его доброе имя. И потому для всех Серго умер от разрыва сердца. Вот партийная и правительственная версия. Ты член партии, и ты обязана ее поддерживать. А теперь иди к покойному. Скажи Климу, чтобы пришел сюда.

Зинаида Гавриловна вышла и уже только за дверью поднесла платок к глазам.

Сталин подошел к письменному столу. Большие блокноты с записями, сделанными карандашами разного цвета, лежали открытыми. Сталин перелистал их. Вот он – доклад к Пленуму. Его почерк.

Вошел Ворошилов.

Сталин показал ему на блокноты:

– Это тезисы доклада Серго. Распорядись их и все бумаги, что есть в ящиках, передать Поскребышеву.

15

Только через две недели удалось Саше уехать из Тайшета.

В вагоне и на нижних, и на верхних полках люди сидели впритык друг к другу. Успевшие захватить багажную полку лежали – сидеть нельзя: не выпрямишься. Багаж держали на полу в проходах. Проводник требовал убрать вещи: мешают, пройти нельзя. Пассажиры поднимали мешки и чемоданы на колени, обхватывали руками и, как только проводник уходил, снова опускали на пол.

Плакали дети, взрослые бранились, все раздражены, грубы, недоброжелательны. Густой махорочный дым висел в воздухе. Вагон не отапливался, окна заиндевели, пассажиры сидели в шубах, в ответ на их жалобы проводник привычно отбрехивался:

– Приедем в Красноярск, затопим.

Одна уборная заперта, в другую – очередь, жди до станции, а на станции вагон осаждают яростные толпы, проводник никого не пускает: «нету местов». Пробиться сквозь такую толпу невозможно, а если и пробьешься, то обратно не попадешь.

Так что сиди, терпи до Красноярска.

Местными поездами Саша добрался до Красноярска, затем через Новосибирск до Свердловска. В Красноярске дал маме телеграмму: «Еду, буду звонить».

В Свердловске Саше повезло. Он стоял невдалеке от закрытой кассы, билетов, конечно, не было. Вдруг окошко приоткрылось, Саша первым метнулся к кассе, наклонился, спросил:

– Нет, случайно, билета до Москвы?

Кассирша назвала сумму. Саша заплатил, получил билет и помчался к поезду. Окошко захлопнулось. Этот единственный билет, видимо, остался от невостребованной брони.

Вагон плацкартный, каждый пассажир имел свое место, у Саши оказалась верхняя полка, можно всю дорогу лежать.

Несколько человек без плацкарт, а может быть, и без билетов, пущенные проводником «слева», на один-два перегона, жались в тамбуре, на площадке возле туалета, присаживались на краешке полки, если «легальные» пассажиры не возражали.

Разыскивая свое место, Саша заглянул в отделение, где сидели, развалясь, трое здоровых парней. Петлички и канты на форме указывали на их принадлежность к войскам НКВД.

– Тебе чего, малый? – изображая на лице суровость, спросил старшина.

– Место свое смотрю.

– А какое твое место?

– Шестнадцатое.

Старшина взглянул на лейтенанта. Он сидел, откинувшись на спинку полки, легким, почти неуловимым движением головы показал, что одобряет действие старшины. Тот стал еще суровей.

– Предъяви билет!

Удостоверившись, что стоит цифра шестнадцать, и не зная, как действовать дальше, старшина протянул Сашин билет лейтенанту.

– Где билет брали?

– В кассе.

– Позовите проводника.

Распоряжение лейтенанта старшина передал сидевшему рядом красноармейцу. Соблюдал субординацию.

Красноармеец пошел за проводником.

Столько мест в вагоне, а ему досталась такая компания! Нахальные морды, холодные, безжалостные глаза. Ну и хрен с ними! Саша закинул на верхнюю полку чемодан.

Явился проводник.

Лейтенант протянул ему Сашин билет:

– Это что такое?

– Сами, что ли, не видите? Билет. Вагон восемь, место шестнадцать. Все правильно.

– На это место мы должны человека принять в Казани, – многозначительно произнес лейтенант, давая понять, что в Казани они примут заключенного для дальнейшего конвоирования.

– В Казани будет видно.

– У нас бронь на все четыре места, – сказал лейтенант.

– Где она, бронь-то? – возвращая Саше билет, возразил проводник. – Бронь в кассе, а для меня документ один – билет, билет правильный, занимайте свое место, гражданин.

И ушел. Привык, видно, к претензиям таких вот конвоиров, а то, что это конвоиры, было видно сразу. Кого-то сопровождали, теперь едут обратно, хотят ехать одни, без посторонних.

Саша задвинул чемодан в глубь полки к окну, снял валенки, положил к чемодану вместо подушки, лег, укрылся своим пальто и заснул.

Поезд резко тормознул, и Саша проснулся. Попутчики его спали. Лейтенант на верхней полке – напротив Саши, старшина и красноармеец на нижних. А ведь кто-то один должен был бы дежурить. Спрятали, наверное, пистолеты под подушки и дрыхнут.

Поезд мерно постукивал на стыках рельсов.

Саша впервые почувствовал, что он едет, уезжает наконец из ссылки, ссылка кончена. Стараясь никого не разбудить, Саша надел валенки, спустился, прошел в туалет, вернулся, так же тихо взобрался на полку и снова заснул.

Проснулся он, когда в окно уже пробивался мутный утренний зимний свет. Посмотрел на часы. Девять! Поезд стоял на какой-то станции, оконное стекло запотело, и Саша не смог прочитать названия. В вагоне уже встали, поминутно открывалась дверь, вместе с ней врывалась в вагон струя холодного воздуха, ходили люди с чайниками в руках, набирали кипяток из титана на станции. У Саши чайника не было, была только алюминиевая кружка, которую он купил еще в Тайшете, в ней кипяток до вагона не донесешь. Кипятильник в вагоне не работал.

Лежа на полке, Саша вытащил из кармана пальто купленные на станции в Свердловске газеты – в них печатались материалы процесса Пятакова – Радека, статьи о коварных методах троцкистских шпионов.

Конвойные завтракали, старшина лупил крутые яйца, постукивая ими о столик, скорлупу сбрасывал на пол.

– Давай вынесу, – предложил красноармеец.

– Ни-чё, проводник подметет, делать ему больше не хера.

Лейтенант что-то сказал старшине, Саша не расслышал, что именно.

– Эй, сосед, спускайся чай пить, – позвал старшина.

– Спасибо, дождусь кипятильника.

– Долго придется ждать, – лейтенант не поднимал головы, – давай сползай. А то мы поснедаем и спать завалимся. Где тогда сядешь жрать-то?

Саша достал из узелка кружку, хлеб, головку лука, последние два кусочка сахара, последний обрезок сала. Вынул из чемодана сапоги, пол в вагоне был мокрый, грязный, надел и спустился вниз.

На столике, кроме чайника, стояла бутылка водки, на газетном листе – хлеб, нарезанный толстыми ломтями, вареная колбаса, тоже крупно нарезанная, очищенные яйца, масло в кружке. За столиком, расставив локти, сидели лейтенант и старшина. Красноармеец присел сбоку, молча жевал, рыхлый, туповатый на вид парень, но, видимо, более совестливый, если пожалел труд проводника. Напротив него Саша и уселся, положил на столик свои продукты. Лейтенант и старшина равнодушно на них покосились.

Потом лейтенант разлил остатки водки себе, старшине и красноармейцу. Они выпили, закусили колбасой.

Саша отломил дольку лука, съел с хлебом.

Старшина разлил по кружкам кипяток, налил и в Сашину кружку.

Лейтенант взял свою в обе ладони, грел руки, отхлебнул.

– Откуда едешь-то? – спросил он Сашу.

– С Подкаменной Тунгуски.

– Река, что ли?

– Река. В Красноярском крае, Эвенкийский национальный округ.

Лейтенант впервые слыхал эти названия, но не хотел обнаруживать свою неосведомленность, изобразил на лице привычное для кадрового энкаведешника недоверие.

– Работал?

– Да. В экспедиции профессора Кулика. Искали Тунгусский метеорит. Не слыхали?

– Слыхали. С неба упал.

Саша облегченно вздохнул. Теперь его рассказ будет звучать для них правдоподобно. Газетная шумиха вокруг Тунгусского метеорита приходилась на конец двадцатых – начало тридцатых годов, сейчас о нем уже не пишут, и то, что малограмотный лейтенант слыхал об этом, было удачей. Их поведение непредсказуемо, за любое непонятное слово могут зацепиться, истолковать по-своему. Заговорив о Тунгусском метеорите, Саша перевел разговор на безопасную почву.

– Метеорит, – продолжал он, – упал почти тридцать лет назад, 30 июня 1908 года в семь часов утра. Вообще говоря, метеориты – это куски небесного тела, они падают на землю из межпланетного пространства и, когда входят в земную атмосферу, сгорают. Крупные горят ярко и называются болидами, мелкие – это те, что мы называем падающей звездой.

– Этих я повидал, – сказал старшина.

– Тунгусский метеорит, – взглянул на него Саша, – был, конечно, болид громадной величины и опустошил пространство, как предполагают, около 2000 квадратных километров.

– Ого! – старшина рыгнул.

– С земли почти по всей Восточной Сибири было видно, как болид перемещался по небу. А когда упал, раздался оглушительный взрыв, его слышали на расстоянии тысячи километров. Во многих деревнях сотрясались постройки, лопались стекла в окнах, с полок падала посуда, даже люди и скот валились с ног. Прямо как землетрясение. Его зарегистрировали даже в Англии.

– Откуда ты знаешь про Англию? – насторожился лейтенант.

– В дореволюционных газетах писали. Метеорит упал за девять лет до революции.

Объяснение это удовлетворило лейтенанта.

– А куда он сам-то делся, метеорит этот?

– Сгорел. Как вошел в земную атмосферу, так и сгорел, превратился в пыль.

– Отчего же сгорел-то? – опять насторожился лейтенант.

– Так ведь они падают с громадной скоростью – двенадцать километров в секунду, это больше сорока тысяч километров в час. Наш поезд, к примеру, идет от силы пятьдесят – шестьдесят километров в час, а болид – сорок тысяч, какое получается трение! От этого и температура огромная – десять тысяч градусов, вот и сгорает болид, одна пыль остается. Пыль вошла глубоко в землю, и на этом месте образовались озера и болота.

– Чего же тогда искали-то?

– Как чего? Остатки метеорита.

– Что-то заливаешь ты, парень! Сначала говоришь пыль, теперь остатки метеорита. Зачем эти остатки-то?

– Чтобы по ним определить, из чего состоят метеориты и другие небесные тела.

– Для науки, значит, – усмехнулся лейтенант.

– Вот именно, для науки.

– А нужна нам такая наука?

– То есть как? – не понял Саша.

– А так. Для социалистического строительства нужна такая наука, всякие там камушки искать, нужна такая наука?

«Ах, дубина ты, дубина… Сейчас схлопочешь…»

– Правительство распорядилось искать обломки метеорита, значит, это нужно, – внушительно сказал Саша.

Поскольку Саша сослался на правительство, в голосе лейтенанта появилась строгость, он переспросил:

– Ну и как, нашли?

– Нет, все под землю ушло, смешалось с почвой. И условия там трудные, дорог нет, оборудования настоящего не доставишь, работа тяжелая, гнус, люди не хотят работать.

– Как это не хотят? Раз есть правительственное задание, должны работать, – нахмурился лейтенант.

– Людей на сезон, на лето нанимают, а зимой увольняют, – объяснил Саша. – А снова наниматься не желают, не хотят гнуса кормить.

– Заключенных туда послать, – заметил старшина, – эти не откажутся.

– Объект недостаточный, – рассудил лейтенант, – сколько там народу?

– В сезон человек двадцать – тридцать.

– Маловато, – задумался лейтенант.

– Командировку можно, – предложил старшина, – один барак, будут и зимой копать, не подохнут.

– Ладно, – пресек его лейтенант, – без нас разберутся. Как тебя звать-то?

– Саша.

– Ты за вчерашнее не обижайся, мы на службе, при оружии, документы везем, должны знать, с кем вместе едем.

– Бдительность, – пояснил старшина.

– Газеты небось читаешь, – сказал лейтенант, – про этот самый процесс… Видишь, что творится? Шпионы, диверсанты, вредители, до самых верхов добрались, туда проникли.

– Изничтожить надо гадов, – скривил рот старшина, – всех подряд, врагов ентих, и жен ихних, и все семя ихнее.

– Детей-то за что? – улыбнулся Саша.

Лейтенант подозрительно посмотрел на него:

– Детей ихних жалеешь?

– Я думаю, детей можно перевоспитать.

– Дети эти подрастут, нас с тобой не пожалеют, – сощурился лейтенант, – припомнят нам и папку, и мамку. Узнаешь тогда, чего ихняя жалость стоит.

– Перевоспитай их, попробуй, – добавил старшина, – ездил я в отпуск в деревню свою, значит, Вологодскую область. А в колхозе нашем председатель оказался вредитель, и бухгалтер, и бригадир тоже вредители, троцкисты. Посадили их, конечно. Вызывают бригадирову жену, она воет, причитает, меня-то за что, детишки у меня малые… Молодая еще, ничего бабенка, справная. А следователь ей: «Ты почему скрывала взгляды врага народа?» – «Какого врага?» – «Муженька своего – Назарова Арсентия». – «Дак я не знала, что он враг». А следователь ей: «Ты что же, не видела, с кем спишь?!» Вот как вопрос поставил. Теперь будет знать, с кем спать, восемь лет получила, а ребятишек в детдом.

– Видишь, – посмотрел лейтенант на Сашу, – позаботились о детях… В детский дом на все готовое. А ты их жалеешь. У самого дети-то есть?

– Есть, – соврал Саша.

– Поэтому и жалеешь. А враги нас жалеют? Пришли к одному, большую должность занимал, председатель районного исполкома, пришли как к человеку, с ордером на обыск и арест, все по закону. А он выхватил пистолет и начал отстреливаться. Двоих наших на месте уложил, последнюю пулю в себя запустил, сволочь, предатель, шпион. Не пожалел наших двух товарищей, погибших при исполнении служебного долга, согласно присяге. И бабу свою, и девочку тоже не пожалел. Бабу расстреляли, а девчонке, ей лет пятнадцать было, влепили восемь лет.

– Да, – покачал головой Саша, – какие дела творятся…

Он допил чай, поблагодарил, взобрался на свою полку, задремал, проснулся, полежал, делая вид, что спит, опять задремал, опять проснулся.

Его спутники тоже поспали, потом обедали, но Сашу уже не звали, потеряли к нему интерес, выяснили личность, и ладно. И Саша был этим доволен, повернулся к ним спиной, опять сделал вид, что спит, и на самом деле заснул.

Проснулся поздно. Поезд стоял, в вагоне суетились, видно, на большую станцию прибыли. Сашиных попутчиков не было, и вещей их не было.

Потом в купе вошли две женщины с ребенком, мужчина внес за ними чемодан.

– Какая станция? – спросил Саша.

– Казань.

Значит, врали конвойные, хотели одни ехать до Казани. Ну и славу Богу! От утреннего разговора у Саши было муторно на душе. Ничего унизительного для себя он не говорил, но и не возражал этим сукиным сынам, палачам и расстрелыцикам. Конечно, затеваться с ними глупо, но не надо было спускаться и сидеть за одним столом. Вы вчера не пускали меня в купе, вот и не желаю с вами знаться. Или притвориться больным: «Что-то знобит, простудился, наверно», попросить у них кипяток и поесть на своей полке. А он спустился, сел с ними. Врал про экспедицию профессора Кулика, про Тунгусский метеорит, чтобы внушить доверие к себе, и добился: им и в голову не пришло, что он из ссылки.

В такой лжи он будет жить теперь постоянно, будет выкручиваться, придумывать липовые истории, рассказывать их встречным и поперечным, лишь бы избежать вопросов и расспросов, лишь бы затемнить, замазать свое прошлое. Тягостно, тяжело. Но нет выхода. А не захочет осторожничать, не станет скрывать своей судимости, то быстро увидит лагерные ворота.

Ладно! Есть хочется, вот что. Сейчас он спустится с полки, найдет проводника и потребует у него кипяток. Деньги за билеты плачены? Плачены. Так, будьте любезны, обеспечьте пассажиров своего вагона кипятком! Ну да черт с ним, лень связываться, поест хлеб всухомятку.

И надо избавляться от иллюзий. Позади у него ссылка, впереди – лагерь, это ясно как дважды два, а сейчас он во временном отпуске. Вот именно – временном отпуске. А уж сколько ему свободных денечков выпадет на долю, никто сказать не может. Тут уж как повезет.

16

Утром за завтраком, подавая чай, Феня опрокинула чашку Вадиму на колени.

Вадим вскочил, отряхнул халат.

– Не видишь, куда ставишь, идиотка!

– И вправду, не вижу ничего, Вадимушка, совсем ослепла от слез.

И завыла, запричитала по-крестьянски в голос:

– Боже ж мой, Боже ж мой, за что такое наказание? Кому он мешал? Тихий, мухи не обидит. Ведь старик он, внуки взрослые, за что же? Никого не трогал, ничем не заведовал, ему предлагали заведовать парикмахерской, а он отказался, не захотел… «Нет, говорит, не надо, от греха подальше». Теперь в тюрьму. Настя, жена, к нему ходила, в Бутырках сидит…

– Какая Настя, какая парикмахерская, какая Бутырка?! – прикрикнул на нее Вадим, догадываясь и ужасаясь тому, что Феня назовет имя Сергея Алексеевича.

– Да Настя, жена Сергея Алексеевича… Сергей Алексеевич наш в Бутырках сидит. – Она опять завыла в голос. – Настя ходила, передачу не принимают, деньги не берут, под следствием, говорят… А какое следствие? Чему следствие, как брил, как стриг?.. Оговорил его кто-то окаянный, чтоб его, проклятого, черти разорвали, чтоб ему всеми болячками переболеть, чтоб иссушила его лихоманка, чтоб не спастись ни ему, ни детям его, ни внукам…

– Хватит, хватит! – замотал головой Вадим, пренеприятнейшее известие это испортило настроение, пропал теперь рабочий день. – Хватит, слезами не поможешь!

– Так ты помоги, Вадимушка, ведь в газетах пишешь, известный человек, и Андрей Андреевич всех начальников лечит. Похлопочите! Неужели вас не послушают?!

Дура, деревенщина, как втолковать ей, что в таких делах никто никого не слушает и никто никому не помогает.

– Я подумаю, что можно сделать, – сказал Вадим. Причитания Фени рвали ему сердце. – Только, пожалуйста, перестань голосить.

Феня замолчала, не убрав со стола, ушла в свою комнату при кухне. А Вадим поплелся в свою, кинулся на кровать.

После того как он подписал у Альтмана показания о рассказанном Сергею Алексеевичу анекдоте, Вадим перестал у него стричься. Не хотелось его видеть, неприятное чувство, похожее на обиду, возникало каждый раз, когда он проходил мимо парикмахерской в Калошином переулке. Зачем к месту и не к месту вставляет Сергей Алексеевич это свое: «Без Льва Давыдовича не обошлось», болтает всякую ерунду, а порядочные люди должны за это расплачиваться. Да и нужда в старике отпала. В Театр Вахтангова пришла молоденькая хорошенькая гримерша, оказалось к тому же, что хорошо стрижет, к ней по знакомству пристроили и Вадима, тем более гримерша не брезговала лишним заработком. Ну что бы этой девке прийти работать в театр раньше, ей бы уж Вадим точно не стал рассказывать анекдот о Радеке, и Альтман перестал бы тогда его мучить, и никакой подписки о сотрудничестве он бы не давал, и Сергей Алексеевич работал бы в своей парикмахерской до самой смерти.

Ах, бедняга, бедняга… Неужели действительно его могли арестовать из-за глупой присказки о Льве Давыдовиче? Они все могут. Но зачем? Столько работы у них сейчас, идут громкие процессы, проводятся крупнейшие акции, зачем им какой-то ничтожный брадобрей?

Но, с другой стороны, старик произносил слова о Троцком с издевочкой, мол, что ни случись, обязательно все свалят на Льва Давыдовича. Внушал таким образом своим клиентам, что не надо верить НКВД, не надо верить тому, что за спиной всех преступников стоит Троцкий. Именно так и расценил эту присказку кто-нибудь из тех, кого Сергей Алексеевич обслуживал, и сообщил на Лубянку. А Вадим тут ни при чем. Ведь у него с Альтманом разговор о парикмахере был почти год назад. Он назвал тогда и Эльсбейна, и Ершилова, они на свободе, живут-поживают, никто их не трогает, а Сергея Алексеевича взяли. Значит, стукнули на него недавно, год назад на такие разговорчики могли не обратить внимания, а сейчас это – криминал. Логично? Логично.

Вадим вышел к Фене, будто бы справиться, постирана ли белая рубашка, и как бы между прочим спросил, когда забрали Сергея Алексеевича. Оказалось, две недели назад. Все сходится! Хотелось ухватиться за эту мысль, хотелось поверить в нее и успокоиться, но нет, не успокоился; на его совести эта жертва, в его показаниях фигурирует Сергей Алексеевич, им, Вадимом, собственноручно эти показания подписаны. Было, правда, одно оправдание: думал тогда Вадим, что парикмахер сам постукивает и ничего ему поэтому не грозит. Выходит, ошибся, выходит, не стукач Сергей Алексеевич, угробил понапрасну невинного человека.

Ужасно, ужасно неприятно… И у Альтмана, конечно, ничего не выведаешь. Каждые две недели Вадим является к нему на свидание в гостиницу «Москва», приносит очередное донесение – короткую рецензию на какое-нибудь произведение, не соответствующее методу социалистического реализма, а следовательно, враждебное Советской власти. Альтман читает это, сидя за столом, а Вадим располагается на диване, ждет. Конечно, в писательской среде у Альтмана много информаторов, Вадим в этом не сомневался, тот же Эльсбейн, да и других полно, но его донесения особые, не лишены литературного блеска, высокопрофессиональные. К тому же он человек осведомленный, бывает каждый день в писательском клубе, забегает в редакцию «Литературной газеты» и в редакции толстых журналов, в курсе всех новостей – кем там, «наверху», довольны, кем недовольны, чей разгром предстоит, кто уже арестован. Но главное – интуиция, интуиция ему всегда помогала, он далеко смотрит вперед, точно может определить, что в «дугу», а что – нет. И потому его информация шла не позади событий, а как бы впереди, опережая газеты. Это «опережение» и спасало его, создавая в глазах Альтмана известную репутацию.

Альтман закуривал, чирканье спички о коробок, всегда раздражавшее Вадима, означало, что он кончил читать. И тут начиналось самое мучительное, Вадим поднимал на него глаза, бледнея от страха: поведение этой скотины никогда не предугадаешь. Иногда брезгливым движением пальцев Альтман отбрасывал от себя исписанные листки, брюзжал: «Недостаточно». Вадим сдавленным голосом оправдывался – других сведений у него нет. Иногда Альтман коротко бросал ему: «До свидания», и Вадим торопливо ретировался, не дожидаясь лифта, сбегал по лестнице с пятого этажа.

Как-то, прочитав рецензию на «Далекое» Афиногенова, Альтман закурил, кивнул головой на стул:

– Садитесь ближе, поговорим.

Вадим сел.

– А ведь Щукин хорошо играл Малько в «Далеком», или вы считаете, что плохо играл, у вас другие соображения на этот счет?

Господи, неужели выводит его на Щукина? Скажет, что незнаком с ним, такая знаменитость молодых к себе не подпускает. А вдруг Альтман знает, что отец несколько раз консультировал Щукина, причем не в поликлинике, а дома? И тогда начнет кричать: «Все вы лжете, Марасевич, всегда лжете».

– Щукин-то, конечно, актер превосходный, – уклончиво начал Вадим, – но…

– Ваши «но» я знаю. У меня к вам другое дело. Возьмите свои бумаги домой и переделайте на официальную рецензию. Подпишите своей фамилией.

– Да, но… – растерялся Вадим.

Альтман перебил его:

– Что вас смущает? Это, – он показал на донесение, – это одно, а то, что вы напишете, совсем другое. Напишете официальную рецензию, которую мы могли заказать любому критику, в том числе и вам. Что? – Он прищурился. – Боитесь, вас расшифруют? Кого боитесь?

Вадим не выносил этого палаческого прищура.

– Да нет, что вы…

– Может, боитесь, что Советскую власть свергнут и вас потянут к ответу?

– Ну что вы?! Кто может свергнуть Советскую власть?

– Вот именно, – усмехнулся Альтман, – так что не бойтесь… – Он опять прищурился. – А если свергнут, то вас не найдут, не беспокойтесь. Много мы нашли сотрудников царской охранки? Единицы, а их были тысячи и десятки тысяч. Никакая разведка не выдает своих. При малейшей опасности агентурные документы уничтожают в первую очередь. Всякая настоящая разведка ценит и бережет людей, которые ей помогали. Так что уж кому-кому, а вам беспокоиться нечего.

– Я и не беспокоюсь, – сказал Вадим, – я только подумал, насколько это совместимо. Такая рецензия может натолкнуть на мысль, что ее автор – сотрудник…

– А если бы вы опубликовали эту рецензию в газете, а мы бы ее использовали на следствии, вас тоже заподозрили бы в сотрудничестве? Какая разница? Или бы вы написали отрицательную рецензию, закрытую, для издательства, и мы бы ее присоединили к делу? Никакая рецензия не дает повода для подозрения о сотрудничестве. Как раз наоборот: человек пишет, подписывает своей фамилией, все честно, открыто. Разве надо было бы писать такие открытые рецензии, будь он тайным сотрудником?

Он не отрываясь смотрел на Вадима. Что за игра?

– За нашей широкой спиной вам некого бояться, – четко произнес Альтман, – за нашей широкой спиной, и только за ней, вы в полной безопасности. Не будь ее, вы, дорогой Вадим Андреевич, давно бы загремели… Говорю это не в порядке упрека. Мы верим в вашу искренность, верим, что вы хотите помогать партии бороться с ее врагами. Но мы, Вадим Андреевич, и не можем не констатировать вашей сдержанности, вашей осторожности. А она ни к чему, поверьте мне, ни к чему.

Вадим не хотел уточнять, что подразумевает Альтман под чрезмерной осторожностью, он это знал – Альтману требуется информация о разговорах, желательно разговорах групповых. Но групповых разговоров сейчас никто не ведет, да и с глазу на глаз люди не пускаются в откровения – все перепуганы насмерть. Встань он на этот путь, ни одного донесения не принес бы Альтману, и тогда Альтман заставил бы его выдумывать, высасывать из пальца, он нашел единственно правильную позицию – пишет рецензии, пусть тайные, пусть под псевдонимом, но рецензии, совпадающие с официальной партийной позицией, под которыми мог бы подписаться собственной фамилией и опубликовать где угодно. Ершилов – тот еще похлеще пишет и печатает. И его статейки – такой же обвинительный материал, но Ершилов за это еще и деньги получает, а он работает на них бесплатно, можно сказать, из идейных соображений. Альтман как-то попробовал всучить ему деньги, Вадим даже руки спрятал за спину: «Что вы, что вы, ни в коем случае…»

– Но ведь ваше рабочее время стоит денег, вы могли написать что-либо для газеты, получили бы гонорар, – он уцепился за это слово, – и эти деньги рассматривайте как гонорар. Не беспокойтесь, расписки не потребую.

Но Вадим не дал себя уговорить и денег не взял. И наверное, хорошо поступил, вырос в мнении у Альтмана, предстал перед ним человеком достойным, порядочным, бескорыстно выполняющим свой долг перед страной и партией. Вероятно, об отказе взять деньги Альтман доложил начальству и там акции Вадима тоже укрепились. Впрочем, черт его знает, может быть, и не доложил, а деньги оставил себе. Ведь сам сказал: «Расписки не потребую». Значит, на эти деньги с них ее и не спрашивают, просто записывают: «Выдано агенту такому-то столько-то». И на него преспокойно запишут… Ну и черт с ними. Но его совесть чиста, он не продажная шкура, ему сребреники не нужны, вот бы узнать только, за что посадили Сергея Алексеевича.

Вадима несколько раз подмывало спросить о нем Альтмана. Но побоялся. Побоялся услышать правду, побоялся услышать, что именно он посадил Сергея Алексеевича. Это было бы ужасно! А если дело не в его показаниях, а в чем-то другом, тогда своим вопросом он только напомнит о них Альтману и сам втянется в это нелепое дело. Лучше молчать, лучше делать вид, что ничего не знает о Сергее Алексеевиче.

Заговорил о нем сам Альтман. На одном из свиданий он вынул из портфеля протокол первого допроса Вадима, протянул ему.

– Прочитайте… Вот это место.

И ткнул пальцем в то место, которое должен был перечитать Вадим. Это был его рассказ о радековском анекдоте, об Эльсбейне, Ершилове и парикмахере Сергее Алексеевиче.

– Упирается ваш парикмахер, – сказал Альтман, – все отрицает, сволочь! – И нахмурился, скривил губы, видимо, вспоминая допросы Сергея Алексеевича. – Крепкий старик!

Потом поднял глаза на Вадима:

– Прочитали?

Вадим кивнул. Говорить он не мог.

– Завтра в два часа придете на Лубянку, получите пропуск, у вас будет очная ставка с этим парикмахером.

– Как?! – Вадим едва дышал. – Как очная ставка, почему?

– По этому самому, – Альтман показал на строчки протокола, – вы в его присутствии подтвердите то, что здесь подписали.

– Но, товарищ Альтман, – взмолился Вадим, – как можно? Он – друг нашей семьи, он стриг меня еще ребенком, знал мою покойную мать, знает отца, как я буду показывать против него?!

Альтман опять ткнул пальцем в протокол:

– Вы здесь написали правду?

– Конечно.

– Вот и подтвердите ее.

– Но это такой пустяк…

– Возможно, – согласился Альтман, – тогда тем более подтвердите, чего бояться?

– Но ведь не он рассказал анекдот, а я!

– И это подтвердите, – усмехнулся Альтман.

– Значит, мои показания будут официально фигурировать в его деле?

– Да, будут, а что здесь такого?

– Но как это совместимо с тем, что я для вас делаю?

– Очень совместимо.

– Я рассказал анекдот и хожу на свободе, а он только выслушал этот анекдот и сидит в тюрьме. Значит, кто я такой? Провокатор?

Альтман скривил губы:

– Зачем такие громкие слова? И пустые слова. За провокацию мы строго наказываем, запомните! И если с вашей стороны была провокация, мы бы и вас наказали. Но провокации не было. Вы рассказали анекдот и честно в этом признались. А он выслушал анекдот и не только не сообщил куда следует, но отрицает, что слышал его от вас, отрицает свои слова: «Без Льва Давыдовича не обошлось». Почему он все это отрицает? Мог бы сказать: «Да, слышал этот анекдот, не придал ему значения… Да, упомянул Льва Давыдовича, так теперь все его упоминают». И все! Дело с концом! Нет, все отрицает. Случайно? Далеко не случайно. Вы наивны, дорогой Вадим Андреевич, вы витаете в своих литературных облаках… А враг коварен. Вы не знаете и не предполагаете, куда тянутся связи вашего невинного парикмахера. Это, – он показал на протокол, – это с виду действительно пустяк, но за таким пустяком может стоять очень многое. И не рефлектируйте, пожалуйста, и оставьте сантименты: «знал ребенком, знал покойную маму…» Мы хотим одного: чтобы парикмахер сказал правду, только правду и объяснил бы нам, почему он эту правду скрывает. Вот и вы ему объясните, что для его же пользы лучше говорить правду.

17

Очная ставка происходила не в кабинете Альтмана, а в кабинете какого-то высокого начальника. Однако за начальническим столом сидел сейчас Альтман, за другим, поставленным перпендикулярно к первому, Вадим.

Ожидая, когда введут Сергея Алексеевича, Альтман что-то писал, а Вадим не отрывал беспокойного взгляда от двери, вздрагивая при малейшем звуке в коридоре… Ужасно, ужасно, ужасно… Как он будет смотреть в это с детства знакомое лицо, как будет уличать почти уже родного человека во лжи… Боже мой! Ну зачем Сергей Алексеевич отрицает такую мелочь? Выручает его, Вадима, не хочет выдавать? Это, конечно, благородно, но абсолютно не нужно, он так ему и скажет: «Сергей Алексеевич, я понимаю, вы не хотите подводить меня, это очень благородно с вашей стороны, но абсолютно не нужно. Я сам принял на себя всю вину. Я признался, что Я, и только Я, рассказал вам этот анекдот. Подтвердите, я вас очень прошу, это важно для нас обоих…»

Дверь открылась неожиданно, и в кабинет, сопровождаемый конвоиром, едва передвигая ноги, вошел старик. В первую минуту Вадим не узнал в этом доходяге Сергея Алексеевича. На лице кровоподтеки, голова трясется. Левой рукой он поддерживал спадающие брюки, а пальцы правой, в которой Сергей Алексеевич обычно держал ножницы, все время двигались, и эта странно шарящая по воздуху рука совершенно сразила Вадима. «Господи, – подумал он, – человек уже при последнем издыхании, а рефлекс все еще живет».

Некоторое время Альтман пристально смотрел на Сергея Алексеевича, потом кивнул на стоящие у стены стулья:

– Садитесь, Феоктистов!

Сергей Алексеевич сел, не глядя на Вадима – то ли не заметил, то ли не узнал.

– Гражданин Феоктистов! – суровым голосом произнес Альтман. – Вам знаком этот гражданин? – и показал на Вадима.

Сергей Алексеевич с трудом поднял голову, повернулся к Вадиму.

Вадиму показалось, что в глазах его что-то вспыхнуло на мгновение, потом потухло, погасло, и Сергей Алексеевич снова опустил голову.

– Я спрашиваю: знаком вам этот человек?

Глотнув воздух, Сергей Алексеевич с трудом проговорил:

– Знаком.

Он пожевал губами, и тут Вадим заметил, что у него не хватает зубов. Раньше зубы были.

– Как его зовут, фамилия?

– Вадим Андреевич… – прошепелявил старик, – фамилия Марасевич…

– Значит, вы подтверждаете факт вашего знакомства?

– Подтверждаю.

– При каких обстоятельствах вы познакомились?

– Стригутся они у меня…

– А другие у вас стригутся?

– Стригутся.

– И вы их всех знаете по имени, отчеству и фамилии?

– Случайных не знаю, а которые постоянные, тех знаю… Ихний папенька, Андрей Андреевич, еще с дореволюции…

– Меня не интересует, что было до революции, – оборвал его Альтман, – рассказывайте, что было после революции. Какие разговоры вы вели с Марасевичем Вадимом Андреевичем?

– Никаких не вел, – не поднимая головы, ответил Сергей Алексеевич.

– А он с вами?

– И он со мной!

– А политические анекдоты он вам рассказывал?

Сергей Алексеевич еще ниже опустил голову.

– Нет, не рассказывал.

– Так, отпираетесь, – зловеще произнес Альтман, – послушаем тогда гражданина Марасевича. Гражданин Марасевич, вам знаком этот человек?

Сдерживая дрожь в голосе, Вадим ответил:

– Знаком.

– Его имя, отчество, фамилия?

– Феоктистов Сергей Алексеевич.

– Откуда вы его знаете?

– Я стригся у него, брился.

– А откуда вам известно его имя-отчество?

– Как откуда… Я стригся у него пятнадцать лет, как же мне не знать? И мой отец у него стрижется.

Вопросы были вздорные, нелепые, но Вадим понимал их необходимость: Альтман разговаривал с ним так же, как и с Сергеем Алексеевичем, не как с обвинителем, даже не как со свидетелем, а как с обвиняемым, ставит его на одну доску с Сергеем Алексеевичем. И слава Богу, и пускай, лишь бы не выглядеть в глазах Сергея Алексеевича предателем.

– Гражданин Марасевич! Вел с вами гражданин Феоктистов антисоветские разговоры?

– Нет, нет, что вы?! – забормотал Вадим. – Никаких антисоветских разговоров он со мной не вел.

– А вы с ним?

– Я тоже не вел.

– Как же так, – фальшиво удивился Альтман, – а антисоветские анекдоты вы ему рассказывали?

– Я рассказал анекдот о Радеке.

– О каком Радеке, который осужден по процессу?

– Да.

– Ну и что это за анекдот?

Вадим пересказал анекдот.

– И как вы его расцениваете?

Вадим молчал.

– Я спрашиваю, – повторил Альтман, – как вы расцениваете тот анекдот, советский он или антисоветский?

– Но ведь это анекдот, – сказал Вадим.

– В котором повторяются слова шпиона и убийцы Радека про нашего вождя товарища Сталина, издевательские слова, – подхватил Альтман, – так это советский анекдот или антисоветский?

– Антисоветский, – выдавил из себя Вадим.

– И вы его рассказали гражданину Феоктистову?

– Да.

– С какой целью?

– Просто так рассказал.

– Просто так, – повторил Альтман, – и как на это реагировал гражданин Феоктистов?

– Посмеялся и сказал: «Без Льва Давыдовича не обошлось».

– Какого Льва Давыдовича?

– Троцкого, по-видимому.

– Как вы нашли этот ответ Феоктистова?

– Ну, как присказку.

– Что значит присказку?

– Ну, расхожее слово.

– Что значит – расхожее слово?

– Ну, сейчас ясна роль Троцкого в разного рода антисоветской деятельности, об этом свидетельствуют и процессы, вот и получилось расхожее слово.

– Но ведь вы рассказали анекдот в прошлом году, еще до ареста Радека.

– Да.

– Почему уже тогда, по-вашему, гражданин Феоктистов связал Радека с Троцким?

Вадим пожал плечами.

– Ладно, – Альтман перебрал бумаги на столе, с ненавистью уставился на Сергея Алексеевича, – гражданин Феоктистов, вы слышали показания гражданина Марасевича?

– Слышал, – прошептал Сергей Алексеевич.

– Рассказывал он вам анекдот про Радека?

– Не помню.

– Упоминали вы Льва Давыдовича Троцкого?

– Нет, никогда.

Альтман усмехнулся.

– Сергей Алексеевич, – сказал вдруг Вадим и приподнялся со стула, – зачем вы упираетесь, зачем отрицаете очевидные вещи? Ведь я всю вину взял на себя, ведь я признал, что именно я рассказал вам этот анекдот, не вы, а я. Я за это буду отвечать, а не вы. Зачем же упираться? Меня выгораживаете? Но это мне не нужно, абсолютно не нужно. Я в этом не нуждаюсь. Нам обоим этого не надо, поверьте мне.

Альтман выжидательно смотрел на Феоктистова. Но тот никак не реагировал на слова Вадима, даже головы не поднял.

– Ну что ж, запишем, – сказал Альтман.

Он долго писал протокол очной ставки, затем прочитал его. Вадим подтверждал в нем свои прежние показания, а в ответах Сергея Алексеевича на каждый поставленный вопрос стояло слово: «отрицаю».

– Правильно записано? – спросил Альтман у Вадима.

Все было записано правильно, но выглядело ужасно.

Вадим замешкался с ответом. Бессмысленным упорством Сергей Алексеевич гробил себя. Сам роет себе могилу…

– Гражданин Марасевич, правильно записано? – повторил свой вопрос Альтман, в его голосе слышалось нарастающее раздражение.

– Правильно.

– Распишитесь.

Он показал ему, где расписаться, и Вадим расписался.

– Гражданин Феоктистов, правильно все записано? Отвечайте!

– Отрицаю, – прошептал Сергей Алексеевич.

– Тут и написано: «отрицаю». Встаньте!

Сергей Алексеевич едва поднялся со стула.

– Подойдите сюда!

Шаркая ногами, Сергей Алексеевич подошел к столу.

Альтман придвинул ему протокол очной ставки:

– Прочитайте сами!

Сергей Алексеевич прочитал, мотнул головой.

– Вот здесь распишитесь!

Сергей Алексеевич расписался.

Альтман нажал на звонок, в дверях возник конвоир.

– Уведите!

Конвоир приблизился к Сергею Алексеевичу, взял его за локоть.

И в эту минуту Сергей Алексеевич поднял глаза на Вадима. У Вадима кровь отлила от лица.

– Эх, Вадим Андреевич, Вадим Андреевич…

Альтман ударил кулаком по столу:

– Разговорчики?! Увести!

Конвоир грубо потянул Сергея Алексеевича за локоть, толкнул и вывел из кабинета.

– Каков фрукт? – спросил Альтман. – Уже три месяца мы с ним волынимся. Упорная сволочь.

– И все из-за этого анекдота?

– Анекдот мелочь, – сказал Альтман, – там вещи посущественнее. Кстати, вам неизвестны знакомства Феоктистова с военными?

– С военными? Понятия не имею.

18

Явился Ежов с подготовленными на Тухачевского материалами.

– Рассказывайте, – сказал Сталин, – что там у вас?

Ежов взял из папки верхний лист.

– Биографические данные…

– Не нужно. Я знаю его биографию. Что у вас есть по Германии?

Ежов вынул другой лист.

– Прежде всего германский плен. Первый раз попал туда в Карпатах, заключен в лагерь Штральзунд. Бежал. Пойман через три недели после побега – искал лодку в Швецию. Заключен в лагерь в Мекленбурге, бежал, задержан у датской границы. Заключен в лагерь под Мюнстером, бежал, пойман в 30 метрах от голландской границы. После этого был заключен в крепость Кюстрин, пытался снова убежать, прорыв подземный ход, но там и был задержан и переведен в форт № 9 крепости Ингольштадт, предназначенный для беглецов-рецидивистов. Из нее бежал поздней осенью 1917 года, и на этот, пятый, раз – удачно.

– Какое расстояние от этой крепости до русской границы? – спросил Сталин.

– Тысяча сто двадцать километров.

– Как же он прошел такое расстояние? Русский офицер?

– Он свободно владеет немецким и французским.

– Этого мало, чтобы пройти такое расстояние по вражеской стране. Кто ему помогал?

– На этот счет данных нет. Он бежал вдвоем с офицером Черновецким. Но того поймали через три дня, а Тухачевский ушел.

– Одного поймали, другой ушел. Интересно. Напали на след, одного взяли, другого не взяли, дали пройти свободно тысячу километров. Интересно, очень интересно. Продолжайте!

Ежов взял другой лист.

– Теперь официальные посещения. Первый раз Тухачевский ездил в Германию в 1923 году как офицер связи высшего командования Красной Армии, прикомандированный к рейхсверу. Участвовал в подготовке советско-германских военных переговоров и соглашений в соответствии с германо-советским договором, потом – в инспекционной поездке после заключения военного соглашения, затем дважды между 1926-м и 1932-м по вопросам военного сотрудничества. Поскольку эти переговоры и соглашения касались немецких военных объектов на нашей территории – в Липецке, Казани, Харькове, то они, безусловно, оставили после себя документы, подписанные Тухачевским. Последний раз был в Берлине проездом, возвращаясь из Англии с похорон короля Георга V, в феврале этого года.

– Кто еще из высших военных был в Германии?

– Якир, Уборевич, Эйдеман, Тимошенко учились в Германии в академии генерального штаба.

– Приготовьте списки всех военных, связанных с Германией. Безусловно, не все они немецкие шпионы. Товарищ Тимошенко, например, его послали учиться, он и учился. Вот как он выучился, это мы посмотрим. Впрочем, на военной работе он проявляет себя хорошо. Простой человек, из народа человек, а Якир, Уборевич, Эйдеман и некоторые другие – их нужно тщательно проверить.

Сталин поднялся, молча походил по комнате, остановился у окна.

– На словах товарищ Тухачевский – ярый враг Германии. Но на самом деле, я думаю, он имеет много друзей среди германского генералитета. Об этом ясно говорит его биография. И военные, как наши, так и немецкие, хотят освободиться от партийного руководства. Я думаю, немецкая разведка располагает сведениями о таких связях. Немецкая разведка, к сожалению, работает лучше нашей – мы этими сведениями не располагаем. Я не знаю, насколько в интересах немецкой разведки поделиться с нами этими сведениями. Но надо попытаться добыть эти сведения. Я думаю, задача выполнимая.

Орджоникидзе торжественно похоронили на Красной площади.

Его кончине и похоронам газеты посвятили целые полосы. Вся страна скорбела о смерти дорогого товарища Серго, любимца народа, командарма тяжелой индустрии. Потрясенные утратой, выступали в печати ученые, руководители промышленности, рабочие-стахановцы, военные, писатели, артисты, художники.

Не обошлось и без вылазки врага. Один чеченский поэт опубликовал стихи на смерть товарища Орджоникидзе. На собрании чеченских писателей их похвалили. Растроганный поэт ответил: «Когда умрет товарищ Сталин, я напишу еще лучше». Пришлось болвана расстрелять.

Из-за похорон на несколько дней отложили Пленум и открыли его 23 февраля. Теперь все должно пройти нормально. Бухарина и Рыкова надо арестовать прямо на Пленуме. Пусть и другие члены и кандидаты ЦК посмотрят, как это делается. Потом на показательном процессе Бухарин и Рыков во всем признаются, расскажут все, что от них потребуется.

Сколько раз каялся Бухарин? Покается и на этот раз. Как мог Ленин упоминать в своем «завещании» человека, про которого сам говорил, что он «мягкий, как воск». Разве бывает вождь «мягкий, как воск»? Правильно его назвал Троцкий: «Колька Балаболкин» – тряпка, путаник и болтун. Во времена Брестского мира левые эсеры предложили ему арестовать Ленина и создать новый кабинет министров. Бухарин отказался, обо всем передал Ленину. Ленин взял с него честное слово никому об этом не рассказывать. Не смог удержаться. После смерти Ленина разболтал публично, вот, мол, до чего доводит фракционная борьба. А теперь, почти через двадцать лет, ОН ему это предъявил: тайно договаривался с эсерами об аресте Ленина. Сам ведь признавался! К НЕМУ эсеры не приходили, а к Бухарину пришли. ЕМУ такого предложения не делали, а Бухарину сделали. Отказался он или не отказался – неизвестно. Может быть, и согласился, но сорвалось. А если отказался, побоялся, счел нереальным. Рассказал Ленину? Где доказательства? Ленин мертв. Вот до чего доводит болтливость. А теперь весь народ будет знать: Бухарин собирался арестовать Ленина.

Легкомысленность, пустозвонство? Возможно. Но если ты легкомысленный пустозвон, то не претендуй на лидерство, на роль «любимца партии». От Бухарина ОН давно хотел избавиться. В середине двадцатых годов, после разгрома зиновьевской оппозиции, ОН надеялся разделить правых, отделить Рыкова от Бухарина, намекнув Рыкову: «Алексей, нам бы вдвоем взяться». Не захотел Алексей, вот и расплачивается.

Два месяца назад, на декабрьском Пленуме ЦК Бухарин еще хорохорился. Ежов обвинил его и Рыкова в том, что они блокировались с троцкистами и знали об их террористической деятельности. Бухарин крикнул Ежову:

– Молчать! Молчать! Молчать!

Что за дурацкие выкрики?! Никто его не поддержал. А ОН тогда сказал:

– Не надо торопиться с решением, товарищи. Вот против Тухачевского у следственных органов тоже имелся материал, но мы разобрались, и товарищ Тухачевский может спокойно работать.

И предложил резолюцию: «Считать вопрос о Рыкове и Бухарине незаконченным. Продолжить дальнейшую проверку и отложить дело решением до последующего Пленума ЦК».

Сманеврировал. Зачем? А вот зачем: надо сначала провести в январе процесс Радека – Пятакова – Сокольникова, а уж потом снова вернуться к Бухарину. Заодно и Тухачевского успокоил.

Так и постановили. На процессе в январе все подтвердилось: на всю страну, на весь мир прозвучали имена Бухарина и Рыкова. За эти два месяца Бухарину каждый день посылались на дом протоколы допросов бывших его сторонников по правой оппозиции, бывших его учеников в Институте Красной профессуры. Только за один день, 16 февраля, ему было послано двадцать таких протоколов, пусть читает. К этому надо добавить непрерывные очные ставки с Сокольниковым, Пятаковым, Радеком, с бывшими его учениками, с Астровым например.

В итоге Бухарин деморализован окончательно. Объявил голодовку, заявил, что не явится на Пленум, пока с него не снимут обвинения. Как был наивным чудаком, так им и остался. Кого он собирается напугать домашней голодовкой? ОН в свое время дал распоряжение Ягоде объявление голодовки рассматривать как продолжение в тюрьме контрреволюционной деятельности. А тут голодовка в собственной квартире, под боком у молоденькой жены. Кто может доказать, что он действительно голодает?

Пришел Бухарин на Пленум, никуда не делся. Хоть и не снял голодовку, а явился, упал в проходе. Изобразил голодный обморок. Если такой слабый, как же, спрашивается, добрался до зала заседаний? Или надеялся, что «ввиду болезни» отложат его вопрос? Нет, не отложили.

ОН подошел к нему:

– Кому ты голодовку объявил, Николай, ЦК партии? Посмотри, на кого ты стал похож, совсем отощал. Проси прощения у Пленума за свою голодовку.

– Зачем это надо, – ответил Бухарин, – если вы собираетесь меня исключать?

– Никто тебя из партии исключать не будет. Иди, иди, Николай, проси прощения у Пленума, нехорошо поступил.

Так ОН ему ответил. Негромко ответил. Никто другой не слыхал. Но Бухарин услышал. И поверил, чудак, сразу взбодрился, поднялся с пола и попросил прощения за голодовку. Что-то промямлил про чудовищные обвинения, но прощения попросил. Сошел с трибуны и опять сел на пол в проходе. Что хотел этим сказать?

И так, сидя на полу в проходе, выслушал доклад Ежова. На этот раз Ежов выложил обвинения и в терроре, и в подготовке дворцового переворота, блоке с троцкистами и зиновьевцами, организации кулацких восстаний, продаже СССР капиталистам и убийстве Кирова. Сидя на полу, Бухарин молча слушал Ежова и посматривал на НЕГО, ожидая, что ОН выступит в его защиту. Но выступил не ОН, а Микоян, дал политическую оценку Бухарину и Рыкову как врагам партии и народа. На этом заседание кончилось.

Потом проверили – Бухарин дома поужинал, облагодетельствовал партию, пришел на Пленум сытый, опять смотрел на НЕГО, ожидая, когда ОН начнет его выручать. Нет, милый Бухарчик, ты ведь сам назвал товарища Сталина «Чингисханом с телефоном», а Чингисханы, как известно, не торопятся миловать.

На следующий день выступили Молотов и Каганович, выдавали наотмашь. Тугодум Молотов даже так сообразил:

– Арестуем, сознаетесь. Фашистская пресса утверждает, что наши процессы провокационные. Отрицая свою вину, вы только докажете, что вы фашистский наймит.

Никто не поддержал Бухарина. Все были против, перебивали, когда Бухарин сказал: «Мне тяжело жить», даже ОН его перебил: «А нам легко?»

ОН не выступил. Предложил создать комиссию для выработки решения о Бухарине и Рыкове. Создали. Тридцать шесть человек, председатель Микоян.

На заседании комиссии выступили двадцать человек. Расстрелять предложили шестеро: Ежов, Буденный, Мануильский, Шверник, Косарев и Якир. Предать суду без расстрела – семеро: Постышев, Косиор, Петровский, Антипов, Николаева, Шкирятов и Хрущев. Большинство, в том числе Крупская и Ульянова, проголосовали за ЕГО, самое «мягкое», предложение – исключить из партии, суду не предавать, а направить дело в НКВД.

Ну а если дело направить в НКВД, то и их самих туда же.

Тут же, на Пленуме, 27 февраля, Бухарина и Рыкова арестовали.

На этом же Пленуме, 3 марта, товарищ Сталин выступил с докладом.

– Вредители, диверсанты, шпионы, агенты иностранных государств, – сказал товарищ Сталин, – проникли во все организации страны. Руководители этих организаций проявили беспечность.

Пока существует капиталистическое окружение, у нас будут вредители, шпионы, диверсанты и убийцы.

Сила нынешних вредителей и диверсантов в том, что у них в кармане партийный билет.

Слабость наших людей – слепое доверие к людям с партийным билетом.

Вредители могут показывать и систематические успехи: откладывают свою вредительскую деятельность до войны.

Так на февральско-мартовском Пленуме тридцать седьмого года товарищ Сталин, теперь уже официально, объявил войну против своего народа, начатую им десять лет назад.

По подсчетам ученых, в начале 1937 года в тюрьмах и лагерях находилось пять миллионов человек. Между январем тридцать седьмого и декабрем тридцать восьмого арестованы еще семь миллионов. Из них расстреляны – один миллион, умерли в лагерях – два миллиона.

19

Родители Шарля жили в Алжире, отец занимал крупный пост во Французской администрации. Они присылали письма, передавали нежные приветы и поцелуи невестке, и Шарль передавал им от имени Вики такие же добрые слова и поцелуи.

По утрам Сюзанн подавала завтрак: кофе, молоко, круассаны, сливочное масло, конфитюр. После завтрака Шарль работал в своем кабинете, а где-то к началу второго Сюзанн сообщала мадам, что обед готов и в столовой все накрыто. Ужинали они обычно в ресторанах. Вика обожала парижские рестораны и кафе, обстановка непринужденная, все тебе улыбаются, в Москве посещение ресторана – событие, а здесь – часть жизни парижан. Нет швейцаров и гардеробщиков, оставляешь пальто на круглой вешалке или бросаешь рядом с собой на стул, метрдотель провожает от двери до удобного для тебя столика, не подсаживает незнакомых, официанты услужливы – каждому дают карту меню – читай, выбирай… За несколько месяцев у Вики даже появились свои излюбленные места, например ресторан «Ротонда», оттуда по бульвару Распай – прекрасная прогулка перед сном. Но бывали они там не часто, Вика не знала, куда ее повезет Шарль – в «Ротонду», или на берег Сены, или в какой-то незнакомый район: все зависело от его дел.

Как-то Шарль сказал, что они пойдут вечером в «Closerie des Lilas» – у него назначено свидание с одним из коллег.

– Тебе будет интересно, можно встретить знаменитость, там любил бывать Хемингуэй, обычно сидел за стойкой, но сейчас он в Испании…

Кафе находилось на углу бульвара Монпарнас и Avenue de l’Observatore. Шарль хотел показать Вике обсерваторию, которая и дала название этой улице. Но она оказалась закрытой.

Они остановились на перекрестке: горел красный свет. И, глядя на проезжающие мимо машины и не отпуская его руки, Вика сказала:

– Никак не могу поверить, что я в Париже и ты рядом… Иногда я думаю, может, мне все это снится?..

«Closerie des Lilas» – этот «Сиреневый хуторок» – понравился Вике. Уютно, оживленно. Многие посетители знали друг друга, здоровались с Шарлем. Его приятель-журналист помахал им рукой, они сели за его столик. Вика тоже принимала участие в их беседе, время от времени вставляя не очень сложные фразы. Была довольна собой, приятно говорить по-французски.

Они уже кончали ужинать, Вика раздумывала, что бы съесть на десерт, подняла глаза от карты и остановила взгляд на только что вошедшем господине.

Среднего роста, лет шестидесяти, очки в роговой оправе, глубокие вертикальные морщины над переносицей. Может быть, Вика еще обратила на него внимание потому, что, как ей показалось, публика на мгновение затихла, как бы приветствуя появление этого господина. У него действительно было волевое и значительное лицо.

Он положил пальто на свободный стул, осмотрелся, увидел Шарля, подошел к их столику, отвесил общий поклон.

Шарль встал, они пожали друг другу руки.

– Прошу вас, передайте вашему редактору благодарность за статью о моей книге.

– Иначе и не могло быть, мосье Жид, это прекрасная книга.

– Не все так думают.

– Они не знают России. Они не сумели ее понять и увидеть так, как увидели вы. Я жил там несколько лет и поражен вашей наблюдательностью. Несчастная страна. Единственное, что там было хорошего, я увез с собой…

Он представил Вику.

Жид учтиво пожал ей руку, доброжелательно улыбнулся:

– Виктория! Это действительно ваша победа. Надеюсь, сударыня, вы будете первая русская, которая прочтет мою книгу о России. Хотя я не убежден, что все в ней вам понравится.

– Этого не случится! – ответила Вика, мило улыбаясь, – Мой муж так много мне о ней рассказывал, так восхищался. Я доверяю его вкусу.

Дома Шарль сказал:

– Из современных французских писателей Андре Жид – мой самый любимый. Сколько, думаешь, ему лет?

– Около шестидесяти.

– Шестьдесят восемь. Тебе попадались в Москве его книги?

– Нет, – призналась Вика.

– В России его много печатали. Даже издали собрание сочинений. Он был большим поклонником СССР.

Шарль снял с полки книгу, открыл заложенные страницы.

– Вот что он писал до своей поездки в СССР: «Три года назад я говорил о своей любви, о восхищении Советским Союзом. Там совершался беспрецедентный эксперимент, наполнявший наши сердца надеждой, оттуда мы ждали великого прогресса, там зарождался порыв, способный увлечь все человечество. В наших сердцах и умах судьбу культуры мы связывали с СССР. Мы будем его защищать».

Он оторвал глаза от книги и сказал:

– Я пишу большую работу о Жиде и отлично помню его высказывания начала тридцатых годов: «Если бы СССР понадобилась моя жизнь, я бы тотчас отдал ее».

Он снова взялся за книгу.

– А вот что он написал немедленно по возвращении: «В СССР решено однажды и навсегда, что по любому вопросу должно быть только одно мнение… Каждое утро «Правда» сообщает, что следует знать, о чем думать и чему верить… Когда говоришь с русским, ты говоришь словно сразу со всеми. Подобное сознание начинает формироваться с детства. Всеобщая в СССР тенденция к утрате личностного начала – может ли она рассматриваться как прогресс?.. Ни в одной стране, кроме гитлеровской Германии, сознание так несвободно, угнетено, запугано, порабощено. Головы еще никогда не были так низко опущены».

Шарль взглянул на Вику.

– Конечно, никто пикнуть не смеет, – сказала Вика по-русски. По-русски она думала, не могла сразу переключиться на французский.

– Не менее интересны его рассуждения о власти, послушай: «Диктатура одного человека, а не диктатура пролетариата. Уничтожение оппозиции в государстве – приглашение к терроризму. С кляпом во рту, угнетенный со всех сторон, народ лишен возможности сопротивления. В самом лучшем положении наиболее низкие, раболепные, подлые. Чем никчемнее эти люди, тем более Сталин может рассчитывать на их рабскую преданность. Лучшие исчезают, лучших убирают. Скоро Сталин будет всегда прав, потому что в его окружении не остается людей, способных предложить идеи. Такова особенность деспотизма – тиран приближает к себе не думающих, а раболепствующих».

Он опустил книгу:

– Тебе не скучно?

– Что ты! Я впервые слышу такое… То есть я это знаю, понимаю, но он поразительно точно формулирует.

– Да, он мастер. Вот еще: «Народ убедили, что все за границей решительно хуже, чем в СССР. Поэтому каждый рабочий радуется режиму, отсюда некий «комплекс превосходства». Для них за пределами СССР – мрак: в капиталистическом мире все прозябают в потемках. На сочинском пляже купальщики хотели от нас услышать, что ничего подобного у нас во Франции нет. Из учтивости мы не стали им говорить, что во Франции есть пляжи гораздо лучше».

– Это типичное наше российское чванство, – сказала Вика. – Я бывала в Сочи. Хорошо только тем, кто в санаториях, а остальные лежат на пляже впритык друг к другу, как сельди в бочке, а потом часами стоят в очереди в паршивые столовые. Жид знает русский язык?

– Ни слова.

– Удивительно, как он точно все подметил, а ему наверняка показывали самое лучшее, у нас всех иностранцев водят за нос.

Шарль уткнулся в книгу:

– Вот еще интересные наблюдения: «Лучший способ уберечься от доноса – донести самому. Доносительство возведено в ранг гражданской добродетели».

Вика залилась краской, вздрогнула и, чтобы скрыть это, подвинулась в кресле.

Шарль вопросительно посмотрел на нее.

– Нога затекла, – сказала Вика, переложив ногу с одной на другую, – читай, пожалуйста, страшно интересно.

Слава Богу, справилась с собой. Почему это вдруг так ее задело? Ведь все позади. И Шарок, и Маросейка, и та расписка ее несчастная, все там, за границей… А «граница на замке». И все же от одного этого слова повеяло опасностью.

– Послушай еще: «Товары совсем негодные. Витрины московских магазинов повергают в отчаяние…»

Вика засмеялась:

– Вот это точно.

– Дальше. «Группа французских шахтеров, путешествуя по СССР, по-товарищески заменила на одной из шахт бригаду советских шахтеров и без напряжения, не подозревая даже об этом, выполнила стахановскую норму. Советский рабочий превратился в загнанное существо, лишенное человеческих условий существования, затравленное, угнетенное, лишенное права на протест и даже на жалобу, высказанную вслух…»

Шарль положил книгу на стол, ласково улыбнулся, наклонился, взял ее за руку:

– Я тебя расстроил этим чтением?

– Почему, милый?

– Мало приятного слушать такое про свою родину. Ведь русские такие патриоты?

– Да, я русская, но ничего общего с Советами не имею.

– Я тебе говорил, что пишу большую статью об этой книге, – он усмехнулся, – ведь я считаюсь специалистом по Советской России.

– Ты и есть специалист, – сказала Вика.

– Которого не любят наши левые… Впрочем, они не любят и Жида.

– Коммунисты?

– И коммунисты, и те, кто близок к ним. Ромен Роллан, Луи Арагон, Мальро и многие другие. Это талантливые, но очень недалекие, наивные люди. Если ты не против, прочитаю еще несколько строк.

– Конечно, конечно…

Хотя она немного устала и было уже скучновато слушать про Арагона и Мальро, о которых она понятия не имела, но надо терпеть. Шарль всегда должен находить в ней внимательную слушательницу, это одно из условий их дальнейшей счастливой жизни.

– Так вот, – продолжал Шарль, – смотри, какое интересное место: «От художника, от писателя требуется только быть послушным, все остальное приложится. Нет ничего более опасного для культуры, чем подобное состояние умов. Искусство, которое ставит себя в зависимость от ортодоксии, даже и при самой передовой доктрине, обречено на гибель. Революция должна предложить художнику прежде всего свободу. Без нее искусство теряет смысл и значение. Большой писатель, большой художник всегда антиконформист. Он движется против течения». Великолепно сказано!

– Великолепно!

– Впрочем, Жид кончает на оптимистической ноте: «Под СССР я имею в виду тех, кто им руководит. Даже ошибки одной страны не могут скомпрометировать истину. Будем надеяться на лучшее. Иначе от этого прекрасного героического народа, столь достойного любви, ничего больше не останется, кроме спекулянтов, палачей и жертв».

Вика протянула руку:

– Дай мне посмотреть.

Она прочла вслух несколько абзацев; перевернула страницу, почитала еще немножко про себя и радостно объявила:

– Знаешь, я уже все или почти все понимаю. Так, отдельные слова незнакомы.

Дважды в неделю Вика вместе с Сюзанн отправлялась на рынок. После скудной и нищей Москвы не верилось, что в мире существует такое изобилие.

Дома она с гордостью рассказывала Шарлю, как выгодно купила спаржу и грибы, даже solle стоила сегодня дешевле. Шарль улыбался, его умиляло ее наивное убеждение, что, экономя сантимы, она бережет их благополучие.

После обеда Шарль уезжал в редакцию, он был политический комментатор, вел ежедневную колонку, много работал, иногда, и как правило, неожиданно срывался на несколько дней за границу – в Лондон, Берлин, Рим, бывало, уезжал прямо из редакции, успев только сообщить об этом Вике по телефону. За все это время он сумел выкроить для нее только два воскресенья: один раз повез и показал ей Дом инвалидов, хотел, чтобы она увидела церковь и саркофаг из красного гранита с останками Наполеона, в другой – съездили в Версаль.

В дни, когда Вика была свободна и от учительницы, и от рынка, она гуляла по Парижу. Недалеко от дома, на бульваре Сен-Жермен – станция метро Сальферино, близко Сена, набережная – quai d’Orsay, вероятно, потому, что рядом вокзал – gare d’Orsay, a может быть, и наоборот: вокзал назван по имени набережной.

Первое время Вика останавливалась возле витрин, но мгновенно рядом возникал какой-нибудь хлыщ. Она быстро уходила, а если он шел за ней, входила в магазин.

Покупала Вика мелочи: парфюмерию, один раз увидела красивые ночные рубашки, белье, другой раз купила домашние туфли и фартук для работы на кухне в воскресенье. Показывала покупки Шарлю, он все одобрял. С возмущением рассказывала о пристающих к ней нахалах. Шарль смеялся:

– Милая, тебе не следует стоять у витрин, там останавливаются туристы или малообеспеченные пожилые женщины, обеспокоенные ценами на товары.

Разговор этот кончился неожиданно: Шарль попросил у нее прощения:

– Видимо, я был недостаточно внимателен к тебе. Если ты заглядываешься на витрины, значит, тебе хочется что-то себе купить. Нам действительно следует заехать с тобой в магазин. Тебе надо готовиться к весне.

– Успеем. – Вика скромно потупилась, но через минуту все-таки спросила: – А куда ты хочешь меня отвезти, в «Каролину»?

Он поднял брови:

– О, ты знаешь «Каролину»?

– Об этом магазине я слышала еще в Москве. Если там появлялась красивая тряпка из Парижа, говорили: «Это от “Каролины”».

– Туда и поедем, – согласился Шарль. – Я созвонюсь с владельцем магазина, и мы с тобой закажем пару весенних платьев, костюм, посмотришь, что тебе еще нужно.

20

Позвонил завуч из школы, справлялись о Нине из райкома, спрашивали Нину и люди, пожелавшие остаться неизвестными. Звонили днем, когда Варя была на работе, об этих звонках ей сообщали соседи, сами удивлялись: «Где же Нина?» Варя равнодушно пожимала плечами:

– Откуда я знаю? Она мне не докладывается. Уехала куда-нибудь на семинар.

Отправляясь с работы в институт, Варя забегала на Центральный телеграф. Пришла телеграмма из Костромы: «Все хорошо, целую». Потом такие же телеграммы из Кургана, Новосибирска, Красноярска – все без подписи. И наконец, из Хабаровска: «Все хорошо, я и Макс тебя целуем». Тут же Варя телеграфировала Максиму: «Здорова, работаю, учусь, целую всех, Варя». Из этого текста они должны понять, что у нее все в порядке, никуда не таскают, живет как жила.

А спустя какое-то время о Нине забыли. Никто не звонил, не приходил, не спрашивал.

Итак, дело сделано, у Макса Нина в безопасности. Там ее не найдут, там армия – опора власти, опора Сталина, наши славные летчики, танкисты, артиллеристы, кто там еще? Да, еще наши славные кавалеристы.

Варя вспомнила выпускной вечер в Доме Красной Армии. Каким романтичным это казалось три года назад. Подтянутые курсанты, ловкие, красивые, веселые, с их лихой зажигательной пляской. Теперь все по-иному. Ходят по улицам энкаведешники в военной форме. Как только Варя увидела военную форму на Юрке Шароке, она стала ей отвратительна.

Единственной, кому Варя все рассказала, была Софья Александровна. Между ними нет секретов.

– Правильно поступила, – одобрила она Нинин отъезд, – говорят, там в школе не только директора, но и еще кого-то из учителей посадили, несколько учеников из десятого класса. Тяжело Нине. Так верила.

Заметила сочувственно. Прошло то время, когда ее задевало равнодушие Сашиных друзей к его судьбе, когда угнетала мысль, что всем хорошо, а только Саше плохо. Теперь всем плохо, всех уравняло время, и великих, и малых, все под секирой, и Марк расстрелян, и Иван Григорьевич в тюрьме, и Нина спасается от ареста. А вот Саша, наоборот, возвращается. Вернется ли?

Она высчитывала дни. Если Сашу освободят точно в срок, вовремя выдадут документы, то к железной дороге он доберется числа 10 февраля и тогда даст ей телеграмму. Конечно, документы могут прийти позже и добираться до железной дороги зимой по тайге не просто, надо прибавить минимум две недели.

Своими расчетами Софья Александровна делилась с Варей. И Варя тоже считала дни, загибала пальцы, у нее получалось на несколько дней меньше, и настроение поднималось. Как и Софья Александровна, она знала, что Саше в Москве жить нельзя. Ну что ж, она поедет к нему. Если понадобится, обменяет свою комнату на тот город, где они устроятся, найдет там работу, а в институте переведется на заочное отделение. Они будут жить в каком-нибудь городишке, и чем он меньше, тем лучше, тем безопасней. Совсем бы хорошо в деревне, но сейчас всюду колхозы, так что деревня отпадает. Может быть, в Козлове, теперь он называется Мичуринск, туда они с Ниной ездили когда-то к тетке. Никто их с Сашей там не знает. Будут работать, гулять, там кругом поля, луга с ромашками, васильками и клевером, взявшись за руки, они будут бродить по сельской дороге, по освещенным солнцем лугам, никто им больше не нужен. Так представляла она себе их будущее. О том, что Сашу не освободят, Варя не хотела думать и не думала. Только бы выбрал место, где ему позволят жить, и она тут же туда приедет.

Все это было твердо и давно решено. Варя была убеждена, что таково и Сашино решение: в каждом Сашином письме, в каждой строчке, обращенной к ней, она чувствовала, что и он думает о том же, оба живут одним: ожиданием встречи.

В сущности, все началось с того вечера в «Арбатском подвальчике», потом очереди вдоль тюремных стен, посылки, письма, разговоры с Софьей Александровной, с Михаилом Юрьевичем о Саше, вот так выстраивалась линия ее любви, которая должна увенчаться счастливым свиданием, после которого они уже никогда не расстанутся. Был, правда, Костя, она с отвращением вспомнила его волосатую спину, короткие кривые ноги, но это случайный эпизод, ошибка. Жизнь с Костей помогла только в одном – больше не интересовали ни рестораны, ни танцы, ни молодые люди, компании. Ей было приятней сидеть у Михаила Юрьевича, разговаривать с ним или болтать с Софьей Александровной.

Они постоянно вспоминали Сашу, но никогда Варя не говорила ей о своей любви к нему – это само собой подразумевалось. Софья Александровна, конечно же, все видит и все понимает. А выкладывать Софье Александровне свои планы на будущее – это значит муссировать то, что Саше нельзя будет жить в Москве, лишний раз травмировать ее. В это несчастное время вообще неуместно говорить о счастье, счастья нет, есть жизнь и борьба за жизнь, и впереди тоже борьба за жизнь.

21

Софья Александровна позвонила Варе на работу неожиданно. Голос ее дрожал:

– Зайди ко мне вечером.

Варя примчалась тут же.

– Что случилось?

Софья Александровна протянула ей Сашину телеграмму из Красноярска и заплакала.

«Еду, буду звонить».

Варя обняла Софью Александровну, та приникла к ее груди.

– Успокойтесь, Софья Александровна, такое счастье, а вы плачете! Саша едет, понимаете, едет!

Но Софья Александровна не могла произнести ни слова, ее тело сотрясалось от рыданий. Напряжение этих лет, напряжение последних недель, последних дней спало, отпустило наконец, и она плакала так, как не плакала со дня Сашиного ареста.

Варя усадила Софью Александровну на диван, взяла ее руки в свои, гладила их, у нее тоже стояли слезы в глазах, но она не вытирала их, чтобы не размазать краску с ресниц.

– Софья Александровна, мы с вами танцевать должны от радости, а мы плачем! Давайте честно говорить: разве мы верили, что Сашу освободят? Не верили! А он уже в Красноярске! У вас была карта, дайте, посмотрим, как он едет, через какие города!

Софья Александровна достала с полки карту, разложила на столе. Они нашли Красноярск. От Красноярска Варя провела пальцем линию к Новосибирску, затем к Омску, Свердловску.

– Здесь остановись, – сказала Софья Александровна. – Если бы Саша сел в Красноярске на прямой поезд, он бы сообщил его номер, чтобы мы его встретили. Значит, едет с пересадкой. Тогда из Свердловска он может ехать либо через Казань, я это узнавала, либо через Киров. Так что непонятно, на каком вокзале его встречать – на Ярославском или на Казанском?

– Он же пишет: «Позвоню».

– Да, да, – спохватилась Софья Александровна, – значит, не хочет сообщать номер поезда.

Она подумала и добавила:

– Не надо никому говорить, что он приезжает.

Варя удивилась:

– Что за секрет? Он ведь не убежал из ссылки, он освобожден.

– Саша не имеет права даже заезжать в Москву. Поэтому и написал так неопределенно – «позвоню». Ведь все проверяется, все контролируется. Возможно, позвонит с дороги, возможно, с того места, куда едет. Никто не догадается. Но я почему-то думаю, что он позвонит из Москвы.

– А если вас не будет дома? – испугалась Варя.

– Я буду дома. Завтра же возьму отпуск. У меня еще за прошлый год не использован. И буду сидеть возле телефона.

– Если Саша позвонит, вы тут же сообщите мне, – попросила Варя, – я тоже поеду на вокзал.

– Обязательно позвоню. Здесь ему, конечно, останавливаться нельзя даже на день. Галя сразу донесет.

У Вари заколотилось сердце.

– Можно у меня. Я ведь теперь одна. Нины нет.

– Сашу знают твои соседи, Варенька. И через двор идти, тоже кто-нибудь увидит. Может, он остановится у Веры, у моей сестры, у них отдельная квартира, правда, маленькая, но есть еще дача, запертая, холодная, ее можно протопить. В общем, посмотрим, что Саша скажет. Не исключено, что сразу поедет дальше, тогда нужны продукты в дорогу. Ты купишь, Варенька? Не хочу выходить из дома, я дам тебе денег.

– У меня есть деньги, – сказала Варя.

– Мне все равно завтра с утра в сберкассу: возьму деньги и зайду на работу, оформлю отпуск.

Софья Александровна принялась перебирать вещи в комоде:

– На всякий случай приготовлю что-нибудь Саше, может, носки износились, шерсть долго не держится.

Варя остановила ее:

– Успеете, Софья Александровна. Такое событие – первая Сашина телеграмма с воли, а вы про носки. Вы мне даже не дали телеграмму в руках подержать.

Софья Александровна засмеялась:

– Ты права, на – читай.

И хотя Варя помнила эту фразу наизусть, радостно было самой пробежать по ней глазами. «Еду. Буду звонить».

– Составьте мне список, что купить из еды, – сказала Варя, уходя.

Наступили дни ожидания. Софья Александровна взяла отпуск на две недели и не выходила из дому, услышав звонок, первой брала трубку, тем более телефон висел в коридоре возле ее комнаты. Подолгу ни с кем не разговаривала, боясь, что именно в это время будет звонить Саша, и нервничала, когда по телефону долго болтала соседка Галя.

Но прошел день, другой, третий, Саша не звонил.

Варя заходила вечерами, приносила Софье Александровне еду, принесла продукты для Саши. Сало, копченую колбасу Софья Александровна заложила между оконными рамами, чтобы не испортились, сахар спрятала в буфет.

22

Поезд подходил к Москве. Пассажиры укладывали вещи, проводник подметал проходы, мешал им и вдобавок грубил.

Саша подышал на оконное стекло, протер рукой, увидел голые заснеженные поля, перелески, пустые дачные платформы – с детства знакомый, щемящий сердце подмосковный пейзаж.

Что ожидает его в Москве?

Мама не удержится, заплачет, если он позвонит по телефону, скажет «приезжай», как он пройдет через двор, как поднимется по лестнице – если его увидит один, об этом узнают все. Позвонить Варе? Но там Нина. Нина, конечно, не побежит доносить. И все же…

Позвонить тете Вере? Заехать к ней? Но как отнесется к его визиту муж Веры, ее дети, его двоюродные брат и сестра, да и сама Вера? Ни у кого он не может остановиться, зайти ни к кому не может. За нарушение паспортного режима будет отвечать не только он, но и те, кого он посетил, – почему не сообщили, что такой-то имярек, Панкратов Александр Павлович, находился в Москве? Даже позвонить нельзя – почему не доложили? Покрывали, помогли нарушить паспортный режим!

Ни к кому он не пойдет, никому не позвонит. Уедет из Москвы, и возможно быстрее. С поезда на поезд. Куда? Калинин – нережимный город, близко от Москвы, и есть знакомая – Ольга Степановна, жена Михаила Михайловича Маслова, приезжавшая в Мозгову. Маленькая зацепочка, но зацепочка. Адрес у него есть, он сообщил ей, что произошло с Михаилом Михайловичем – горестное получилось письмо, но отослал, выполнил свой долг. Теперь есть повод заехать: получила ли она письмо, что с мужем? Может быть, посодействует снять комнату или угол. А завтра из Калинина он позвонит маме.

Единственный вариант! Законный, безопасный, он ничем не рискует, никого не подводит.

И еще одно соображение в пользу Калинина. Как-то в Мозгове, в тридцать пятом году, Саша прочитал в газете, что из Московской области выделяется Калининская, и первым секретарем Калининского обкома партии избран Михайлов М. Е. Саша его смутно помнил: Михайлов или жил в их доме, или бывал в их доме у своих родителей. Помнил об этом потому, что дружил с его младшим братом Мотей и от Моти знал, что его брат – крупный партийный работник.

Саша часто приходил к Моте поиграть в шахматы. Мотя давал Саше фору и все равно выигрывал. Там он и увидел Мотиного брата – Михаила Ефимовича Михайлова, смотрел на него почтительно – крупных партийных работников Саша тогда очень уважал. Это было лет двенадцать-тринадцать назад, и сомнительно, чтобы Михайлов запомнил мальчишку, игравшего с его братом в шахматы, надеяться на его помощь смешно, он даже никогда не доберется до первого секретаря обкома партии. И все же хоть какая-то знакомая фамилия, знакомое имя, руководитель Калининской области чем-то связан с его, Сашиным, детством, брат его, Сашиного, друга. А вдруг и Мотя в Калинине?!

Решено! Ленинградский вокзал на другой стороне площади, может, повезет: сразу будет поезд на Калинин.

В толпе приехавших и встречающих Саша протолкался по перрону и вышел на Комсомольскую площадь.

Москва, черт возьми, Москва! Он в Москве. Трамвай подошел к остановке, и дрогнуло сердце: 4-й номер, родной, можно сказать, трамвай, на «четверке» он всегда добирался на площадь трех вокзалов. Какая-то бабка, с внуком, что ли, сошла, где не полагается – с задней площадки, счастливые люди, ничем не обременены, ничего не боятся, ни о чем не волнуются, живут нормальной человеческой жизнью, ездят на трамваях, на машинах. Да… Машин вроде стало побольше, а в остальном ничего здесь не изменилось: те же ларьки, те же киоски, те же часы со знаками зодиака на башне Казанского вокзала. Сколько раз он бывал на этой площади, сколько раз ездил по этим дорогам в пионерские лагеря, на дачу, они обычно снимали дачу по Ярославской дороге – на Клязьме, в Тарасовке, в Тайнинке. По всем трем дорогам он знал ближайшие станции и платформы.

А здесь, за углом, должна быть будка чистильщика обуви, старого усатого айсора. Стоит будка, стоит, и айсор сидит, как и прежде, на низкой табуретке, жив старик! Саша улыбнулся ему, айсор не понял, приоткрыл дверь:

– Почистим?

– В следующий раз.

Но как только он вышел на площадь, им снова овладел страх: зря он лезет на рожон, не имел права приезжать в Москву. Вдруг теперь, как и в Тайшете, ходит тут на вокзалах патруль и проверяет документы? Эй, гражданин с чемоданчиком, покажите-ка паспорт! И опять закрутится все сначала. На каком основании приехал в Москву? Проездом? Тогда должен быть транзитный билет, а вы нам показываете что? Опять нарушаете закон, опять за старое принимаетесь, следуйте за нами!

Задумавшись, Саша случайно толкнул какого-то военного, тот громко обругал его, тут же остановилось несколько человек, сейчас позовут милиционера. Самый ничтожный повод, любая случайность могут подвести его. Извинившись, он ускорил шаг, почти бегом пересек площадь, вошел в здание Ленинградского вокзала. Унизительное, противное состояние! Отдышавшись, нашел нужную кассу, поезд на Калинин отходил через три часа, билеты продавались свободно, он купил билет и с облегчением вздохнул: теперь у него два билета – один из Свердловска в Москву, другой из Москвы в Калинин. Билеты подтверждают, что он пересаживается с одного поезда в другой и, следовательно, закона не нарушает.

И то, что он сразу успокоился, еще сильнее испортило настроение. Он трусил, подъезжая к Москве, трусил, пересекая площадь, трусил, подходя к кассе, опасался, что нет билетов на Калинин и ему придется сидеть на вокзале бог знает сколько времени. Неужели так он будет теперь жить? Прятаться по углам, вздрагивать при каждом взгляде, озираться по сторонам, опасаться каждого встречного?

Нет, что-то нашло на него. С этим надо справиться, иначе он пропадет, превратится в дерьмо. Взять себя в руки. Они хотят раздавить его страхом. Не получится! Почему он не имеет права позвонить домой? Кто может запретить?

Саша снова вышел на площадь, нашел автоматную будку, бросил в отверстие монету.

Раздались длинные гудки, потом он услышал мамин голос:

– Я вас слушаю.

И от звука ее голоса опять оборвалось сердце, мама здесь, рядом с ним.

– Мама, – сказал Саша, – не волнуйся. Это я, Саша. У меня все в порядке. Сейчас я на Ленинградском вокзале, еду в город Калинин, завтра буду тебе оттуда звонить.

– Как ты себя чувствуешь? – спросила мама спокойно, нисколько не удивившись ни его звонку, ни тому, что домой он не заедет.

– Прекрасно!

– Когда у тебя поезд?

Он поражался ее выдержке.

– Через три часа.

– Я сейчас приеду.

– Что ты, мама, зачем?

– В какой кассе ты стоишь?

– Я уже взял билет.

– Жди меня у входа в вокзал. Я выезжаю.

– Мама!

В трубке послышались короткие гудки.

Саша вернулся на вокзал, присел на свой чемодан недалеко от входа. Трамвай прямой – № 4, и все равно, пока мама дойдет до остановки, пока дождется трамвая, пока доедет, пройдет час, не меньше. Ему остается только ждать.

Иногда он вставал, выходил из вокзала, вглядывался в толпу людей, пересекавших площадь. Трамваи, шедшие из центра, останавливались на другой стороне. Там же и выход из метро. И на этой стороне тоже выход. Конечно, любопытно посмотреть метро, но уходить нельзя, можно разминуться с матерью.

Он думал о том, как стойко отнеслась мама к тому, что он не может заехать домой, примирилась с этим, не хотела обсуждать, чтоб не огорчать его. Как спокойно говорила с ним, ждала его звонка, ждала с того дня, как получила телеграмму из Красноярска, ждала две недели, пока он добирался до Москвы, возможно, не выходила из дому, не спала ночью, прислушиваясь к телефону, ведь он так и написал в телеграмме – «Буду звонить».

Она появилась неожиданно, Саша даже не заметил, как она подошла, только почувствовал чье-то прикосновение, мама прижалась к нему, беззвучно заплакала, ее била дрожь. Он обнял ее за плечи, поцеловал в голову, на ней был серый платок. Раньше, при нем, она носила черную котиковую шапочку, надевала ее чуть набок, так, чтобы виднелась белая прядь волос. Выносилась, видно, шапочка, а этот грубошерстный платок говорил о том, что его мать живет в бедности.

Потом она подняла голову, посмотрела на него долгим, глубоким, страдающим взглядом, губы ее опять дрогнули, и она опять припала к нему.

Обнимая мать за плечи, он ввел ее в помещение вокзала, нашел свободное место на скамейке, усадил, присел рядом на свой чемодан.

Она по-прежнему молча и отрешенно смотрела на него.

Саша улыбнулся:

– Мама, здравствуй! Ну скажи хоть что-нибудь!

Она продолжала молча смотреть на него.

Улыбаясь, он провел ладонью по заросшей щетиной щеке:

– В поезде не побреешься, а на станциях жутко грязные парикмахерские.

Такие же или почти такие же слова говорил он ей тогда в Бутырке, перед отправкой. Этими же словами встречает сейчас.

– Приеду в Калинин, сегодня же приведу себя в порядок.

Она спросила:

– На сколько лет у тебя минус?

– Минус срока не имеет.

Она открыла сумочку, вынула конверт:

– Здесь деньги для тебя, пятьсот рублей.

– Так много?! Оставь половину себе, прошу тебя.

– Нет, даже не говори об этом, тебе их переводил Марк, они лежали на сберкнижке, там осталось еще полторы тысячи, когда тебе понадобится, возьму.

Она взглянула на Сашу.

– Саша, я должна сказать тебе… – Она сделала паузу, вздохнула и, не отрывая от Саши напряженного взгляда, произнесла: – Марка расстреляли.

Саша ошеломленно смотрел на нее. Марка расстреляли?! Марка нет в живых?!

– Я не хотела тебе об этом писать. Его арестовали в августе. В Кемерове был суд…

Саша молчал. А она, все так же не сводя с него глаз, продолжала:

– Арестован Иван Григорьевич Будягин, Лену с Владленом и ребенком выселили из 5-го Дома Советов в коммунальную квартиру.

Какие ужасные новости! Саша на днях вспоминал Ивана Григорьевича, а он сидел уже в это время в тюрьме… Бедная Лена, бедный Владлен!

– Лена вышла замуж?

– Нет, она не замужем. Отец ребенка – Шарок, но они не живут вместе и, кажется, даже не видятся.

Софья Александровна помолчала, потом спросила:

– К кому ты едешь в Калинин?

– Там живет жена одного моего знакомого.

– У меня два адреса для тебя: один в Рязани – брата Михаила Юрьевича, он работает в Облплане, Евгений Юрьевич, ты его должен помнить, он бывал в Москве, Михаил Юрьевич предупредил его, и, чем можно, он поможет. Второй адрес – Уфа, там живет брат мужа Веры. Она ему тоже написала. Конечно, Рязань ближе, но посмотри. Главное, не отчаивайся, самое страшное позади. Как только устроишься, я буду к тебе приезжать.

Все продумали, все подготовили – мама, Михаил Юрьевич, ну и, конечно, Варя. Милые, наивные люди.

– Ты по-прежнему работаешь в инвентаризационной конторе?

– Да. Сейчас я взяла отпуск.

Он понял: взяла отпуск, чтобы сидеть дома у телефона и ждать его звонка.

Она достала из сумки пакет:

– Здесь кое-какая еда тебе в дорогу. Колбаса копченая, сало, конфеты.

– Ну зачем?

– Ничего этого в Калинине ты не купишь.

– Ладно!

Все это она тоже берегла до его приезда.

– Что творится, Саша, – сказала Софья Александровна, – что творится! В нашем доме каждую ночь забирают.

– Что в Москве говорят о процессе?

– Говорят? – Софья Александровна усмехнулась. – Сашенька, сейчас никто ни с кем ни о чем не говорит, все боятся. Я только с Варей перекинулась парой слов, но Варя верна себе: «Вышинский – холуй, продажная шкура, и вообще все – ложь, все – липа…»

Саша улыбнулся. Он помнил, как Варя обличала какого-то Лякина из ее класса: доносчик, подлипала. И потому сразу представил себе, каким сердитым было ее лицо, когда она ругала Вышинского.

– Но большинство, Сашенька, мне кажется, верит. Психология толпы неустойчива: ее можно повернуть и в ту, и в эту сторону. Ты Травкиных помнишь, в нашем доме жили, старуха с дочерью? А старшая дочь – эсерка или меньшевичка – ее еще в двадцать втором году посадили… Так вот теперь, через пятнадцать лет, выслали и старуху Травкину, и ее младшую дочь. За что? За связь с врагами народа. А этот враг народа – собственная дочь, которую она не видела пятнадцать лет. И заметь: все квартиры забирают себе работники НКВД. Да, имей в виду, Юра Шарок работает в НКВД, большой чин.

– Он все еще в нашем доме живет?

– Выехал. Получил новую квартиру. В старой остались отец, мать и брат его – уголовник, Володька, вернулся из лагерей, таких в Москве не прописывают, а его сразу же, да еще на Арбате, на режимной улице.

– Значит, нужный человек, – заметил Саша.

– Ужасный тип! Нахал, уголовная морда, идешь мимо него, так и ждешь – сейчас финкой пырнет. Между прочим, спрашивал насчет тебя.

– Да?

– С такой улыбочкой: «Сашеньку своего дожидаетесь?»

– А ты?

– Я ему: «Тебя дождались и Сашу дождемся». Даже не остановилась, на ходу бросила… Говорят, он в МУРе работает… Ну ладно, что я все о наших делах… Прости меня! Как ты?

– Прекрасно. Видишь – жив, здоров.

– Я тебе затем рассказывала, чтобы ты знал обстановку.

– Представляю.

– Таких, как ты, преследуют, придираются к любой мелочи. Будь осторожней, Сашенька. Не вступай в споры, не конфликтуй. Кем ты собираешься работать?

– Шофером. Кстати, ты мне права привезла?

– Да, да, конечно. Чуть не забыла тебе отдать, – она порылась в сумке, вынула конверт, – здесь твои водительские права, зачетная книжка, вот листок с адресами, о которых я тебе говорила, смотри, и профсоюзный билет, но он уже просрочен, три года не плачены членские взносы.

– Ничего, – Саша взял конверт, – все может пригодиться.

Он просмотрел документы: права – зеленоватые корочки, его фотография – совсем мальчишеское лицо, он в полосатой футболке – такие тогда были в моде, зачетная книжка со знакомыми фамилиями преподавателей, все предметы сданы, только дипломную работу не успел защитить.

– Вот еще твои документы, – продолжала мама, перебирая бумаги в другом конверте, – метрика, аттестат об окончании школы, билет какого-то спортивного общества…

– Этого ничего не надо, – сказал Саша, – пусть все будет у тебя, впрочем, погоди, метрику я возьму.

Вдруг представится возможность получить паспорт заново, тогда метрика пригодится.

– Я не хочу тебя огорчать, Сашенька, – сказала мама, – но у нас в квартире сложилась несколько напряженная обстановка. Галя претендует на маленькую комнату, не хочет считаться, что есть папина бронь, следит за мной. И когда ты будешь звонить из другого города, я бы не хотела, чтобы она подходила к телефону. Ведь знаешь, как телефонистка объявляет: «Вас вызывает Калинин… Вас вызывает Ленинград…» Поэтому давай каждый раз договариваться, приблизительно в какие часы ты будешь звонить, я буду возле телефона.

– Хорошо, – согласился Саша, – я только не знаю, в какие часы дают Москву.

– Я прихожу с работы в шесть часов и весь вечер сижу дома.

– Завтра я тебе обязательно позвоню после семи вечера, а потом будем договариваться. Ну и писать буду, – он улыбнулся, – все же дешевле.

– Конечно, – согласилась она, – зря деньги не трать. Пиши чаще, если можно, каждый день. Звони только в крайнем случае. Кстати, можешь писать Варе – она мне передаст.

– Ты боишься, что меня будут искать?

– Да, боюсь. Они редко освобождают. Но если освобождают, потом берут снова. Такая у них система. Тебе будет трудно жить, Саша.

– Я это знаю. Но не беспокойся. Все будет в порядке.

– Дай Бог… Дай Бог… – тихо сказала она, и глаза ее снова увлажнились. – Боже мой, за что, почему?

– Ладно, мама, – он взял ее руки в свои, прижал к губам, – ты должна радоваться, я жив, здоров, свободен, свободен, понимаешь? Мое счастье, что меня забрали тогда, а не сейчас, потому я так легко и отделался. Забери меня сейчас, я бы получил десять лет лагерей в лучшем случае. За что? За то же, что и другие, ни за что! Так что радоваться надо. Будь спокойна, ни о чем не волнуйся. Я буду писать, не каждый день, каждый день навряд ли получится, но ни при каких обстоятельствах ты не должна волноваться. Со мной все будет в порядке.

Она молча слушала его, думала, потом сказала:

– Тетя Вера предложила: если будет крайняя необходимость, ты можешь приехать к ним на дачу на 42-й километр. Если зимой, то надо меня предупредить, чтобы они открыли дачу, дрова там есть. Давай придумаем условную фразу, я пойму, что надо предупредить Веру. Предположим: «Пришли мне свитер, я мерзну». Как ты считаешь?

– Отлично, – улыбнулся Саша, – я запомню: «Пришли мне свитер, я мерзну».

И это предусмотрели: на случай, если ему придется сматываться откуда-то. Тетка молодец! Брат расстрелян, а она не боится прятать племянника.

– Отлично, – повторил он, подумав вдруг, что там бы мог встретиться с Варей.

– Как Варя?

– Варя – славная девочка. Добрая душа. Я ее искренне люблю. Моя единственная поддержка. Все посылки тебе она отправляла: «Софья Александровна, вам тяжело, я сама отнесу на почту…» Трогательно, правда?

Саша кивнул головой:

– Да, конечно…

– Водила меня в поликлинику, приходила ко мне в прачечную, воевала с придирчивыми клиентами. С характером девочка. Это она заставила Нину уехать на Дальний Восток, а то бы Нину арестовали.

– Нину?

– Представь себе. Такая правоверная была. У них посадили директора школы, а она хорошо относилась к Нине, вот и закрутилось… Варя чуть ли не силой посадила в поезд и отправила к Максу. В общем, Варя молодчина. Но очень несдержанная: говорит что вздумается, страшно за нее, тем более защиты никакой – личная жизнь не сложилась…

– Что ты имеешь в виду?

– Выскочила замуж за бильярдиста, шулера, тот продавал ее вещи.

Саша встал с чемодана:

– Ноги затекли, надо постоять немного, и курить хочется.

Он был потрясен.

– Ты не возражаешь, я выйду на минуту, сделаю пару затяжек?

– Иди, иди, я подожду.

Он вышел из вокзала, прислонился к стене. Вот и встретила его Москва… Марк расстрелян, Будягина, конечно, тоже расстреляют, но он не мог сейчас о них думать… Варя, Варя! Единственная радость, что светила ему. Девочка, тоненькая, стройная, танцевала с ним румбу в «Арбатском подвальчике», приглашала пойти на каток, нежная и чистая, спала, оказывается, с каким-то подонком бильярдистом. А намиловавшись с ним, садилась за стол и писала: «Как бы я хотела знать, что ты сейчас делаешь…» «Нежная», «чистая» – все это он придумал, нафантазировал, томясь в ссылке, создал в своем воображении идеальный образ и молился на него, идиот. И домолился – влюбился в эту девочку. Впрочем, какую девочку? Чужую жену, как выяснилось, да еще и неразборчивую в своих привязанностях.

Он втоптал недокуренную папиросу в снег, вернулся на вокзал.

– Я тебя перебил, мама, ты рассказывала о Варе.

– Может, тебе неинтересно?

– Напротив. Я только не понимаю, почему она вышла замуж за того человека, если он шулер.

– Дурочка была, семнадцать лет, сирота, жила на медные деньги. А тут рестораны, шикарная жизнь, лучшие портнихи, лучшие сапожники, парикмахеры. Слава Богу, что хоть вовремя спохватилась и прогнала этого прохвоста. Они ведь жили у меня, снимали маленькую комнату.

Жили в его квартире и спали на его постели! Зачем мама их пустила к себе, как она могла участвовать во всем этом?

– Ну и что было дальше?

– Что было дальше? Одумалась и выставила его. И тут началась мелодрама, он грозился застрелить ее из револьвера, выманил ночью из дома, пришел чуть ли не в маскарадном костюме, Варя смеялась, рассказывая: кепка надвинута на глаза, воротник плаща поднят… А она ему сказала: «Стреляй, стреляй, получишь за меня вышку!» Словом, выставила его и вернулась к Нине, но забегала ко мне почти каждый день. И когда видела, что я пишу тебе письмо, сразу: «Софья Александровна, дайте я тоже что-нибудь припишу Саше…» Добрая девочка, добрая и, знаешь, очень неординарная.

Добрая девочка, добрая девочка… Она и вправду добрая и, наверно, действительно неординарная и, видно, любит его маму, и он ей должен быть за это благодарен. Но он ее доброту принимал за нечто большее. С чего он взял? Из-за одной фразы: «Как я хочу знать, что ты сейчас делаешь» – он решил, что Варя любит его. Ах, идиот, идиот… В конце тридцать четвертого он получил то письмо, был морозный день, печка горела, пробивалось солнце сквозь маленькие оконца, он, обезумев от радости, носился с письмом по комнате. Потом пришел Всеволод Сергеевич и объявил, что в Ленинграде убит Киров… Киров убит. Марк расстрелян. Всеволод Сергеевич исчез… Никого нет. И Вари тоже нет, выставила она своего бильярдиста или не выставила, какое это имеет значение теперь? Рухнул карточный домик, который он создал в своем воображении. Ну что ж, жизнь сурова во всем, сурова и в этом.

– Как отец? – спросил Саша.

Мама пожала плечами.

– Все так же… Приезжал, продлил бронь. Впрочем, в марте она у него уже совсем кончается. Скорее всего переедет в Москву.

И, помолчав, добавила:

– У него жена, дочь.

Ничего этого ему мама не сообщала, ни о чем не писала, не хотела огорчать. Ах, мама, мама, родной человек, единственный. Как она будет жить, если вернется отец? Да еще вернется с новой семьей? Начнут разменивать комнаты, загонят мать в какую-нибудь халупу в Черкизово или Марьину рощу, где топят печки и готовят на керосинках. А он в это время, как заяц, будет петлять по России, не сумеет ни помочь ей, ни защитить ее.

– Я тебя прошу об одном, мама, не давай себя в обиду, когда вернется отец. Обещай мне это!

– Обещаю, и ты ни о чем не волнуйся. – Голос ее был ровен и тверд, значит, уже проигрывала этот разговор в уме. – Я тебе скажу больше: никуда я из нашей квартиры не двинусь. В конце концов – это твой дом, и прежде всего я обязана думать об этом.

– Договорились! Именно это я и хотел от тебя услышать.

Он бодро улыбнулся, хотя сесть в поезд и закрыть глаза – вот чего ему хотелось больше всего. Но мама не должна видеть его растерянности, его отчаяния. Для всех наступила новая жизнь, и для него тоже.

– Если ты не будешь спокойной, мама, то и я начну дергаться. А перспективы у меня совсем неплохие, работу я найду быстро, я в этом не сомневаюсь.

Она молча смотрела на него, все смотрела и смотрела, и он понял, что слова его не достигают цели, что мысли ее сосредоточены только на одном, на том, что они снова расстаются.

– Ты не опоздаешь?

Саша посмотрел на стенные часы:

– У нас еще полчаса.

– Вокзальные часы всегда врут, может быть, пройдем на перрон?

Саша сверился со своими часами:

– Нет, все правильно. Успеем. Там холодно, а здесь тепло. Я не хочу, чтобы ты мерзла.

Он намеренно тянул время: никакой паники, все в порядке, все в норме.

– Что тебе прислать из одежды? – спросила Софья Александровна.

– У меня все есть. Приеду в Калинин, осмотрюсь, освоюсь и тогда тебе сообщу.

Теперь он сам взглянул на часы. Встал, протянул руку маме.

– Надо идти к поезду… – Он обнял ее, поцеловал. – Мы с тобой еще поживем вместе, вот увидишь!

Она мелко закивала головой.

– Поезжай домой. Я завтра позвоню.

– Я провожу тебя.

– Зачем тебе толкаться на перроне?

– Я провожу тебя.

Поезд еще не подошел. На перроне собралось полно народу, было ветрено, неуютно, люди нервничали, ругались – что же творится, что делается, несколько минут осталось до отправления, а поезд все не подают!

Наконец показались задние вагоны, изгибаясь, поезд приближался к платформе.

– Давай попрощаемся, – сказал Саша, – тебя тут задавят, а я побегу искать свой вагон.

– Нет, нет, еще рано! – Она засеменила за ним, проталкиваясь сквозь толпу.

У Сашиного вагона уже выстроилась очередь, проводница, разбитная, с подкрашенными губами, проверяя билеты, подгоняла пассажиров:

– Шевелитесь, граждане, шевелитесь!

И когда Саша протянул билет, мама ткнулась лицом в его пальто, обхватила руками. Саша быстро поцеловал ее в щеку – они всех задерживали.

– Бабуля, да отпусти ты парня, – прикрикнула проводница, – не на век расстаетесь, а людям проход загораживаете!

Мама отошла, прижалась спиной к фонарному столбу. Саша поднялся на площадку, встал в самом конце, чтобы никому не мешать, но так, чтобы ее видеть.

Раздался свисток, проводница втолкнула в вагон последнюю тетку из очереди, закрыла дверь.

Поезд тронулся, оставляя позади Москву, вокзал, фонарный столб, возле которого одиноко стояла его мама.

23

Не успела Софья Александровна вернуться домой, как тут же позвонила Варя.

– Софья Александровна, где вы были, я звоню, звоню…

– Я его встретила и проводила, – ответила Софья Александровна. – Он позвонил утром, я тут же отзвонила тебе. Сказали, что ты будешь только в одиннадцать, а у него поезд. Пришлось уехать.

– Боже мой, – упавшим голосом проговорила Варя, – меня послали в Моспроект, всего на один час, какая обида!

– Не огорчайся, он теперь недалеко.

– Я приеду к вам сразу после работы, вы мне все расскажете.

– После института?

– В институт не поеду. Сразу после работы к вам.

– Хорошо. Жду.

Варя приехала возбужденная, бежала, спешила, торопилась.

– Ну как он?

– Все в порядке, живой, веселый, здоровый. Ты разденься, жарко, сейчас тебя чаем напою.

– Успеется с чаем, – Варя повесила пальто, сбросила с головы платок, – сначала все мне расскажите.

– Самое главное я тебе сказала: живой, веселый, здоровый, настроен бодро. Конечно, у него паспортные ограничения, но ведь они у всех, кто был в ссылке, не у него одного. Едет в Калинин, там у него знакомые, надеется устроиться на работу. Будет звонить, тебе передавал привет.

Варя внимательно слушала. Жив, здоров, весел, бодр, передавал привет, все как будто хорошо. Но чего-то ей недоставало, не так она себе все представляла. За рассказом Софьи Александровны она не увидела того Сашу, с которым, взявшись за руки, пойдет по летнему, залитому солнцем лугу.

Если бы они встретились на вокзале, то тут же, прямо при Софье Александровне, бросились бы друг к другу и стояли, обнявшись, мир бы стал иным, все заботы и невзгоды оказались бы ерундой, мелочью, чепухой. Только так она представляла себе их встречу, и эта встреча не состоялась из-за дурацкой выкопировки, которую кто-то забыл вчера взять в Моспроекте, пришлось ехать за ней.

Усилием воли Варя взяла себя в руки. Ладно, все бывает, не повезло ей. Хорошо хоть Калинин рядом, поедет туда в первый же выходной.

– Вы мне поподробней расскажите, – попросила она Софью Александровну.

– Что же тебе еще сказать, Варенька, он абсолютно не изменился, зарос, правда, сильно, давно не брился: был в дороге почти месяц. Меня поразили его спокойствие, его мужественность. С каменным лицом слушал про расстрел Марка Александровича, про арест Будягина, меня не хотел расстраивать, показывать своей боли. Он ведь очень любил Марка и Ивана Григорьевича любил. Расспрашивал о процессе. Давно не читал газет. Собирается работать шофером, я думаю – правильно, не так строго проверяют документы. В общем, все обговорили, я ему передала деньги, еду, что ты купила.

– Он спрашивал обо мне?

– Ну конечно, Варя, о чем ты говоришь?

– Как он спросил, какими словами?

– Словами?.. «Как Варя?» – вот так, так прямо и спросил: «Как Варя?»

– Наверно, «Как поживает Варя?».

– Нет, только два слова: «Как Варя?» Что ты, Варенька, разве он мог так небрежно, как бы между прочим спросить о тебе? Нет! Он сразу спросил и именно так, как я говорю: «Как Варя?»

– Ну а вы?

– Я ему все рассказала о тебе, – Софья Александровна рассмеялась, – что я могла о тебе сказать? Только одно: пропала бы я без тебя, не выдержала бы.

– Ладно уж.

– Но ведь это правда! И он все знает, и все понимает, и благодарен тебе. Кстати, Варенька, я ему рассказала про Нину, правильно?

– Конечно.

– Ну вот, рассказала, какая ты внимательная, какая мужественная, как заставила Нину уехать к Максу, силой, можно сказать, отправила, как ты Костю выставила…

– Что-что? – переспросила Варя.

– Ну, как ты Костю выставила, – вдруг, сама не понимая почему, встревожилась Софья Александровна.

Варя не сводила глаз с ее лица.

– Откуда он знает про Костю?

– Как… Не понимаю, – растерянно проговорила Софья Александровна, сообразив вдруг, что совершила нечто непоправимое.

– Откуда он знает про Костю? – переспросила Варя, тяжело дыша.

– Ну… я рассказала.

– Что, что вы ему рассказали? – наклонившись, согнувшись пополам, закричала Варя.

– Что с тобой, Варенька, опомнись! – Софья Александровна с трудом глотнула воздух, у нее защемило сердце, привычным движением она потянулась за нитроглицерином.

– Что, что вы ему рассказали? – не замечая ни состояния Софьи Александровны, ни таблетки нитроглицерина, которую та положила под язык, все так же не разгибаясь, повторила Варя.

Софья Александровна перевела дыхание.

– Варенька, ничего особенного я ему не сказала. Вышла замуж, жили у меня, потом ты его прогнала, он хотел тебя убить, но не на такую напал… Все это было давно, два года назад.

Варя закрыла лицо руками.

– Боже мой, Боже мой, зачем вы ему это рассказали? Ну зачем? Зачем?

– Но, Варенька, – едва слышно проговорила Софья Александровна, – ведь это все правда, рано или поздно Саша бы узнал, ты бы сама ему все рассказала.

Варя отвела руки от лица.

– Да, рассказала бы, но сама, сама, вы понимаете, сама. Я бы объяснила, он бы меня понял.

Она опять закрыла лицо руками.

– Боже мой, Боже мой, что вы наделали?! Что вы наделали?!

Софья Александровна молчала, щемило сердце, нитроглицерин еще не сработал, лишь кружилась немного голова, Господи, только бы справиться с приступом, не упасть со стула. Конечно, состояние Вари ужасно, но она растравляет себя, бедная девочка. Ничего особенного не произошло, ведь Саша даже не обратил на это внимания, вышел покурить, вернулся, попросил ее подробнее рассказать о Варином замужестве, и лицо его было совершенно спокойным, это она помнит точно.

– Варенька, деточка, успокойся, умоляю тебя. Ты ведь знаешь, Саша не мещанин. Мало ли что было у тебя и у него. Ну, успокойся, прошу тебя.

Варя не ответила, схватила свое пальто.

– Ты куда, Варенька, подожди!

– Нет, спасибо, мне пора.

И, захлебываясь слезами, выскочила из комнаты.

Господи, подумала Софья Александровна, как она проглядела, просмотрела все это? Варя влюблена, на что-то надеялась… Была бы, наверно, хорошей женой Саше… Волевая, сильная, иногда взбалмошная, несдержанная, но жертвенная – качество, которое всегда казалось Софье Александровне главным в женщине. Конечно, Саше сейчас не время думать о семье, но Варя его ничем не обременит, наоборот, поддержит, не обуза, а опора. И если она на что-то рассчитывала, то, естественно, не хотела, чтобы Саша знал о Косте, о всей этой, в общем, неприглядной истории.

Сердце как будто немного отпустило, голова кружилась меньше, Софья Александровна осторожно поднялась и легла на кровать. Закрыла глаза, и тут же опять закружилась голова. Нет, нельзя закрывать глаза. Страх смерти охватил ее, она знала – это признак стенокардии, и все же боялась, что умрет, не встанет больше с постели. Господи, вот так умереть. Оставить неустроенного Сашу. Оставить Сашу одного на свете.

Она нащупала в кармане стеклянный тюбик с нитроглицерином, снова положила таблетку под язык.

Она понимает Варю, Варя любит Сашу, и ей стыдно за все, что было с Костей. Но почему она ничего не говорила о своей любви? Рассказывала, что, закончив школу, выйдет замуж за какого-то курсанта или лейтенанта и уедет к нему на Дальний Восток. Потом лейтенант исчез, появился Костя, но и при лейтенанте, и при Косте Варя продолжала о ней заботиться, помогала в прачечной, отправляла посылки Саше. Когда же возникла ее любовь к Саше? Может быть, просто не хочет, чтобы Саша плохо о ней думал, гордая, самолюбивая девочка, боится уронить свое достоинство. Но, Боже мой, сколько девочек совершают такие ошибки. Да, Софья Александровна выразилась неосторожно. Это ошибка. Но зачем так трагично на это реагировать?

Надо успокоиться, успокоиться. Прежде всего она должна думать о Саше. Хорошая девочка Варя, прекрасная, она ее нежно любит, любит как мать, но не должна нервничать из-за каждой ее блажи. Конечно, и у Вари нелегкая жизнь, история с Ниной чего стоила. Можно и ее понять. И все же надо быть сдержаннее.

С этими мыслями Софья Александровна и задремала.

Она не знала, сколько времени проспала, но проснулась от ощущения чьего-то присутствия в комнате. Возле кровати сидела Варя. Улыбнулась ей, взяла ее свисающую с кровати руку в свои.

– Как вы себя чувствуете, Софья Александровна?

– Ничего, деточка, хорошо.

– Ну и слава Богу. А я сижу, смотрю, как вы спите. Вы меня извините, Софья Александровна, простите. Я разнервничалась, наверно, оттого, что не попала на вокзал и не увидела Сашу. А мне хотелось его увидеть. И потом… Та история с Костей такая отвратительная, что я о ней стараюсь не вспоминать и не хочу, чтобы вспоминали другие, мне было неприятно, что о ней узнал Саша, мне не хотелось выглядеть перед ним в таком свете.

– Но, Варенька, я ничего плохого не сказала. Саша не придал этому значения. Он сказал, что будет звонить и мне, и тебе.

– Так он сказал?

– Конечно. Обязательно позвонит. Он мне позвонит, и я с ним договорюсь, когда он будет звонить, и предупрежу тебя, ладно?

– Замечательно, – ответила Варя, догадываясь, что Софья Александровна только сейчас все это придумала, чтобы утешить ее. Но ее ничто уже не могло утешить. Жизнь поломана, Саша не простит. И хотя отчаяние по-прежнему душило ее, она выдавила из себя улыбку, боялась, как бы у Софьи Александровны снова не начался приступ. – Я расстроилась, что меня угнали в этот дурацкий Моспроект, две недели не выходила из чертежной и вот отлучилась на час, и как раз в это время позвонил Саша, ну, я разнервничалась. И вас разволновала. – Она погладила руку Софье Александровне.

– Как ты вошла, я не слышала.

– У меня ведь есть ключ от вашей квартиры, вы забыли?

– Ах да, правда.

– Вот я и вошла, пробралась на цыпочках к вашей кровати. Дома я чуть успокоилась, поняла, что расстроила вас, дай, думаю, вернусь, посмотрю, как моя Софья Александровна.

У Софьи Александровны навернулись на глаза слезы. Не выпуская Вариной руки, она тихонько, как позволили силы, пожала ее:

– Ах ты, голубушка, золотая моя девочка, святая душа.
Анатолий Рыбаков
Страх— Анатолий Рыбаков—часть вторая
www.reliablecounter.com
Click here


Яндекс.Метрика



Страх— Анатолий Рыбаков—часть вторая











Страх— Анатолий Рыбаков—часть вторая


 841 Всего посещений