Держите вора! —Леонид Андреев

Держите вора! —Леонид Андреев Это было осенью, в Москве.
На одной из низеньких, старинных церквей, грубо сжатой между двумя громадными каменными домами, раздался тихий и робкий благовест, возвещавший об окончании вечерни. Колокол словно охрип от старости и одиночества и, как человек, переживший самого себя и тяготящийся ненужною и безрадостною старостью, глухо и равнодушно выстукивал однообразное: дон-дон-дон. В тусклом и пустом звуке его медного языка слышалось старческое бессилие и полная безнадежность перекричать улицу, которая посылала к вечернему небу тысячу своих живых2, властных и дерзких голосов. Звонко чекали о камни железные подковы лошадей; дребезжали в отчаянной разноголосице расхлябанные экипажи и, точно хор дьяволов, железными голосами кричали тонкие полосы, наваленные на телегу и стукавшиеся друг о друга своими гибкими концами. Железо и камень бесконечно вариировали все одну и ту же песнь, и в этой песне, заглушавшей все остальные, живые и мертвые звуки, трепетало гордое сознание победы. В минуты3 затишья мягко и ровно журчала человеческая речь. Не видно было ртов, которые говорят, нельзя было разобрать и слов, но речь лилась ровною и постоянною струею.
(л. 19) Побежденный улицею, умолк одинокий звук колокола, но никто не обратил внимания на его печальную смерть. Потирая загоревшиеся от веревки руки, сошел вниз звонарь и запер колокольню. Скоро наступит осенняя долгая ночь, и холодный ветер будет пробираться между стропилами, пробегать по черному ряду спящих колоколов и вызывать из их старой4 груди печальные,5 никем не слышимые, жалобы.
А внизу дерзко и весело продолжала шуметь6 беспокойная улица. По узенькой панели двигался7 в толпе доктор Полозов8. Он был высок, плотен и тяжел, и толчки прохожих, которые с разбегу набегали на него, мало беспокоили его и не меняли его ровной и9 грузной походки. Шел он с обычною неторопливостью, которую вносил во все свои большие и малые дела, с наслаждением вдыхал10 свежий, крепкий воздух и посматривал на светлое небо и витрины магазинов. На улицу и прохожих доктор не смотрел — он не любил улицы и прохожих, а думал о том, что бы такое купить ему для своего маленького сына11. Под мышкою он уже нес небольшую фарфоровую вазочку, купленную для жены, и такое же удовольствие хотелось ему доставить и сынишке12. Вообще доставлять удовольствие людям было одною из слабостей доктора Полозова13, и за эту слабость не раз упрекала его жена, которая не любила слабостей, в чем бы они ни14 выражались. Но доктор не соглашался с нею: ничего в сущности не стоит истратить какой-нибудь целковый на подарок или сказать ласковое слово — а как человек бывает рад15 этому, как мило моргают его глаза и какое доброе и славное становится у него лицо! Да и пациентов он приобрел разве знаниями — какие там у него особенные знания! — а именно ласковостью и внимательностью. Доктор не был ни фарисеем, ни глупым человеком, но подумав, сколько раз, доставлял он маленькое удовольствие жене, сыну и знакомым, (л. 20) он невольно улыбнулся в широкую бороду, снисходительно взглянул на неприятную ему улицу и подумал, много ли найдется16 на ней таких людей, как он. И хотя он страдал чувствительностью и к сыну17 относился с приветливою холодностью, ему особенно захотелось что-нибудь купить18 такое, чего у того еще нет и что будет для него неожиданностью. Но ничего подходящего не придумывалось, и доктор с19 сожалением хотел уже завернуть в переулок, ведущий к его квартире, когда человеческая речь, мягко журчавшая мимо его уха и проходившая для него такою же незаметною, как и грохот экипажей, внезапно усилилась и потеряла характер мягкости. Вот она перешла в глухой крик, смутный и неопределенный, но полный угрозы, гнева и страха. Ухо доктора, далекое от его мыслей, испытывало неясное беспокойство, и он машинально остановился, когда из гневного крика, в котором стали различаться отдельные20 голоса, вырвалась21 громкая22 и отчетливая фраза:
— Держите вора!
Полозов23 обернулся. На противоположной стороне, недалеко от церкви происходила какая-то сумятица. Темневшая24 прохожими панель в этом месте25 почернела26 от27 беспорядочно двигавшейся толпы28. Именно из этой толпы несся громкий крик и из него все громче и настойчивее выделялась фраза:
— Держите вора!
Испытывая неприятную тревогу, доктор внезапно загоревшимся взглядом вглядывался в лица бегущих, отыскивая вора, и наконец увидел его. Высокий и худой человек отделился29 от30 черной массы и начал перебегать улицу, проскакивая перед самими мордами лошадей и лавируя между экипажами. Полозов31 успел рассмотреть32, что вор без шапки и что длинные путаные волосы его шевелятся не то от ветра, не то от быстрого (л. 21) бега. Преследователи, остановленные экипажами, видели, что вор ускользнет сейчас в переулок, и широко раскрывая рты, кричали настойчиво и требовательно, заглушая остальные звуки:
— Держите вора!
Высокий и худой человек без шапки33 уже подбегал к Полозову34. Хотя это была всего одна секунда, доктор успел с поразительною ясностью рассмотреть его лицо. Оно принадлежало не старику, как35 сперва ему показалось, а совсем еще молодому человеку и было поразительно бледно36, но не растерянно. Сквозь страх, поднявший кверху брови беглеца и37 как-то растянувший все его38 лицо, пробивалась одна мысль, сосредотачиваясь во взгляде темных, расширенных глаз. Они скользнули по доктору и вновь устремились туда, в переулок, где ждала его надежда на спасение. Полозов39 стоял неподвижно, но что-то в бегущем — не то этот странный маниакальный взгляд, не то поразительная бледность и свистящее дыхание загнанного зверя — толкнуло его на середину панели и заставило растопырить руки, в одной из которых оставалась завернутая в бумагу вазочка. Вор с разбегу ударился о грудь Полозова40, охнул, вышиб вазочку и, отбросив в сторону самого доктора, побежал дальше.41 Полозов42 наклонился над вазочкой, понял, что она разлетелась в куски — и бросился за вором, гневно и тяжело сопя носом. В несколько прыжков он нагнал обессиленного беглеца, протянул руку и уцепился ею за шиворот.
— Стой, не уйдешь! — проговорил он сквозь стиснутые зубы, и в хриплом звуке его голоса была и злоба, и гнев, и торжество. Вор попро(бо)вал рвануться, отчего его ворот затрещал, но тотчас же понял бесполезность попытки и сразу удивительно как-то43 успокоился. Дыхание его еще со44 свистом продолжало проходить45 между запекшимися губами46, и грудь высоко поднималась, но лицо (л. 22) покрылось серым налетом47 ординарности и скуки. Он посмотрел на стену, на руку доктора, бывшую почти у самого его лица, и встретился с гневным взглядом Полозова48. Оба молчали и в этой тишине слышно было, как у ног вора что-то звякнуло об49 асфальт. Лицо вора краснело, ему видимо резал шею ворот, стянутый рукою Полозова50, и он качнул головой. Доктор крепче стиснул кулак и спокойно51 проговорил:
— Шалишь, брат, не уйдешь.
Он уже как будто ощущал потребность сказать вору что-нибудь ласковое и утешительное, когда лицо последнего дрогнуло и осветилось слабой улыбкой. Словно поднявшись на цыпочки или на ступеньку, вор52 сверху вниз53 посмотрел на Полозова54″, хотя тот был еще выше ростом, чем он, и равнодушно произнес:
— Мерзавец!
Полозов55 испуганно и удивленно взглянул на вора, рассчитывая прочесть на его лице обычное нахальство. Но никакого там нахальства не было, а виднелась одна скука; даже56 не заметно было желания оскорбить врага. Доктор разжал кулак и спросил:
— Что ты говоришь?
Вор ответил равнодушно, точно констатируя самый простой факт, давно известный и ему, и доктору:57
— Говорю, что ты мерзавец.58
Подбежали остальные преследователи, оттиснули Полозова59 и со всех сторон схватили вора, хотя он не сопротивлялся. Подняли брошенную вором вещь — то был замасленный кошелек, распухший от набитой в него меди. Явилась женщина с острым носом, который один только и виднелся из-под большого закутывавшего ее платка, и стала считать, сбиваясь и жалким голосом приговаривая:
(л. 23) — Ах, кошельник, креста на тебе нету60. Последние-то, последние. Ах, бесстыжие твои бельмы.
Настроение толпы, когда вор был пойман и не мог уйти, резко изменилось. Откуда-то подвернувшийся мальчишка, газетчик, подмигнул остроносой женщине и сказал:
— А у деда за печкой сколько еще спрятано?
Женщина начала ругаться, пока не подошел городовой и не повел всех61 участвующих в участок. По дороге присоединялись и отпадали любопытные. Полозов62 слышал, что в толпе говорят о нем, но делал вид, что не замечает этого63. Какой-то купчик с вороватыми черными глазами расспрашивал:
— Да кто он, сыщик, что ли?
— Нет, так, барин. По своему делу шел.
— Шел толстопузый. Чемоданище-то вот как набил, а гляди какой прыткий. Надо полагать, из немцев.
— Ври больше. Из англичан еще64 скажи!
— А может, и англичанин. Они все рыжие да гладкие. Гляди, как зеньки-то пялит. Умора!
Полозова65 борода была не рыжая, а белокурая, и он вовсе не был похож ни на немца, ни на англичанина, но в толпе уже начали называть его немцем. На вора никто не обращал внимания, за исключением обокраденной женщины, продолжавшей пилить его, да мальчишка-газетчик. Последний ткнул вора кулаком в спину и сказал:
— 663аснул, что ли? Эх, карахтерный!
— Не смейте драться! — вспылил Полозов67 и весь затрясся от гнева, неожиданного для него самого. Мальчишка испугался:
— Да я так, в нарошку. Чего его бить!68
— Вы не смеете драться! Я вас в полицию отправлю! — кричал69 (л. 24) доктор. Мальчишка юркнул в толпу и крикнул из последних рядов:
— Сам туда не попади. Разгулялся, Карл Иваныч. Городовой обернулся к доктору и добродушно сказал:
— А чего их, мазуриков, жалеть, ваше благородие. Кабы они по чести поступали, а то вон у бабы последний рупь сбондил. При ихнем положении70, может, ей, скажем, лопать нечего…
— Нечего, голубчик, нечего.
— Не вой, баба, отдадут, — остановил ее полицейский.
Вор шел молча и не оглядываясь и как-то особенно подбирая ноги, точно он ступал71 по чему-нибудь очень горячему. Доктору видна была его грязная шея и путаные волосы, сухие и жесткие. Хотя уже начинались холода, он был одет в одном узеньком пиджачке и каких-то тоненьких брюках, облипавших его тело, как мокрое полотно.72 Повыше коленного сгиба была большая дыра, в которую выступало тело, белое и чистое. Вероятно, вор знал про дыру, и ему должно быть неловко, но он как будто не признавал этого, шел и щелкал пальцами одной руки73.74 Доктор смотрел не отрываясь на это тело и думал, отчего оно такое белое и неужели он на самом деле мерзавец за то, что задержал вора.
— Так последние, вы говорите? — обратился он к женщине.
— Последние, батюшка немец, последние. Рупь семь гривен.

II75

Вернувшись домой76, Полозов77 поцеловал вышедшую к нему жену. Всегда утром или днем, когда он78 уходил, и вечером, когда он возвращался, они обменивались поцелуем, и это настолько вошло в привычку, что даже присутствие посторонних не79 стесняло их. Антонина Павловна, жена доктора, была высокая стройная женщина, (л. 25) несколько даже суховатая. Пепельные волосы обрамляли ее продолговатое лицо с темными густыми бровями и80 серыми глазами,81 зрачки которых, очень большие и бархатисто темные, придавали глазам выражение задумчивой мечтательности82 и глубины. Двигалась она неслышно, мягко и уверенно и ботинки носила какие-то особенные, без каблуков. Когда доктор обнимал ее своими дюжими руками, ему иногда казалось, что вот сейчас она растает, как облачко дыма, и когда он разведет руки, там ничего не окажется. Бывали минуты — очень редкие минуты, когда ему казалось другое — казалось, что он обнимает какое-то маленькое хищное животное, которое83, мурлыча и ласкаясь, сейчас оцарапает его. Эта мысль стала являться у доктора с тех пор, как на плече его появился шрам от ряда мелких острых зубов, среди горячей84 ласки незаметно впившихся в тело.85
За обедом Полозов86 рассказал жене87 о случившемся, но умолчал о том, что вор назвал его мерзавцем. Антонина Павловна испугалась и вскрикнула:
— Но ведь он мог убить тебя! Ах, какой ты сумасшедший.
— Ну что за нелепость, — с неудовольствием сказал доктор и посмотрел на Володю. У того глаза горели от восторга и кулак энергично сжимался.
— Что ты? — спросил хмуро доктор.
— Ах, папа…
— Ну что?
— Я бы его… я бы.
88Полозов89 нахмурился и строго спросил:
— А ты знаешь, за что бы ты его?
— А зачем он крадет? Разве красть можно? Мама, красть (л. 26) можно?
Мать была авторитетом, к которому всегда обращался Володя. Михаил Петрович90 счел нужным сделать поучение и рассказал ему, что очень часто люди крадут потому, что им нечего есть, что у них есть дети, которые хотят кушать. Может быть, и у этого есть дети или больная мать, которой нужны лекарства…
— Зачем же ты тогда схватил его? — удивился Володя. — Мама, зачем?
Антонина Павловна следила за прислугой, которая подавала обед, и рассеянно слушала разговор.
— Ах, все это глупости, — сказала она. — Просто это лентяй, дармоед, который не хочет работать. Их тут много в Москве шатается, почему их только не сажают в тюрьму. А только ты, — обратилась она к мужу, — не изволь этого делать, мало ли что может случиться. Ударит ножом, вот и геройствуй. И без тебя схватили бы.
Положительная и резкая манера говорить противоречила внешности Антонины Павловны и производила неприятное впечатление на людей, которые встречались с нею первый раз. Но она ни для кого не хотела ломать себя и ненавидела кривлянья. Потом, когда к А<нтонине> П<авловне> присматривались, эта манера начинала нравиться.
После обеда доктор прилег на диван. Приходили мысли о воре, но после сытной еды думалось как-то плохо, и доктор просто смотрел на кабинет, обставленный с деловитою серьезностью, на портрет жены в большой дубовой рамке и прислушивался к ее голосу. Она что-то выговаривала кухарке, сухо и холодно.
— Охота тебе, кисочка, волноваться, — лениво сказал доктор, когда жена села возле него.
— Ты ничего не понимаешь. Это необходимо… Ну сколько сегодня принес, (л. 27) мой котик?
Михаил Петрович91 начал вынимать из кармана скомканные92 бумажки. Обыкновенно он делал это с усиленной медленностью, чтобы шутя посердить93 жену, которая нетерпеливо хватала деньги своими тонкими пальцами и разглаживала их на коленьях. Но теперь он делал это молча и быстро, и когда достал все деньги, Антонина Павловна поцеловала его.
— Милый ты мой! Тридцать рублей.
Доктор смотрел на ее тонкие и белые пальцы, ласково шелестевшие бумажками, и думал, что Тоня раньше так не любила денег, как теперь, и что в тридцати рублях рубль семь гривен94 содержится очень много раз. Вот был-то бы95 доволен вор, если бы ему удалось украсть эти деньги! Но это ерунда, что Тоня плохая женщина. Она не виновата, что96 мужа ее назвали мерзавцем.
— О чем задумался?
— Так, Тонечка. Осень уже на дворе.
— Да, пора шить себе кофточку. Ну, голубчик, иди писать.
— Не хочется что-то, Тоня.
— Нечего, нечего. Иди, — жена ласково обняла его и шутя начала приподнимать с дивана.
— Какая ты славная, Тонечка!
— Да неужели? — рассмеялась та и начала разглаживать бороду доктора. — Ну правда, отдохни. Ведь тебе немного осталось?— речь шла о диссертации, которую писал97 Полозов.
— Немного.
— Значит, скоро… профессор?
(л. 28) Володя, поймавший где-то таракана и отрывавший ему ножки, бросил насекомое и побежал в кабинет.
— Чего вы смеетесь? Мне можно с вами? Мама, можно?

III

На другое утро после чаю Антонина П<авловна> оделась для выхода и сказала мужу:
— Ну, что же ты не собираешься? Двенадцать часов.
— Не хочется, кисонька, — 98 виноватым голосом сказал доктор.
Речь шла о передвижнической выставке картин, куда они собирались давно уже пойти. А<нтонина> П<авловна> рассердилась:
— Но как же это? Ведь ты же99 обещал Посконскому идти вместе? Он будет ждать.
— Ведь ты знаешь, кисонька, я ничего не понимаю в этой мазне. Бог с ней, с этой выставкой.
— Если не хочешь идти, не нужно было обещать. Это называется свинством. — А<нтонина> П<авловна> всмотрелась в лицо мужа. Тот старался смотреть в сторону, но А<нтонина> П<авловна> подняла пальцем, одетым в перчатку, его лицо, и с неудовольствием спросила:
— Что это? Опять хандра? Ну-ка, посмотри в глаза. Не так, прямо, прямо. Так и есть!..
Полозов100 поцеловал ее руку повыше перчатки и тоном извинения произнес:
— Это пустяки, Тонечка. Просто нездоровится слегка. Ты иди с Посконским, а я поработаю, и все пройдет. Да скажи Посконскому, что вечером я к нему зайду поболтать.
(л. 29) Ан<тонина> П<авловна> строго и прямо глядела в глаза мужу, но тот перебирал на столе бумаги. — 101 Михаил Петрович!
Полозов102 кинул быстрый взгляд на жену, обжегся о103 строгий взгляд ее серых глаз104 с темными зрачками и, улыбаясь, проговорил:
— Ну ей-богу же ничего. Какая ты смешная!
А<нтонина> П<авловна> покачала головой и вышла, шелестя шелковою юбкою.
Оставшись один, Полозов105 бросил бумаги, лег на диван на спину, так что его широкая борода уставилась кверху, и рассердился на жену.
— Что за безобразие! — подумал он, с укором смотря на портрет жены. — Точно это от меня зависит иметь дурное или хорошее настроение. Хандрю и хандрю. Ведь я хандрю, а не ты — тебя я не заставляю хандрить?
Доктор, казалось ему106, понимал те основания, которые принуждали жену сердиться на него, когда он бывал печален и тосковал: она думала, что если он хандрит, то это значит, она не сумела сделать его вполне счастливым. На этот раз основания эти показались доктору смешными и вздорными. Однако чувство вины перед женою не проходило, и доктор еще раз повторил доводы, почему он имел право не пойти на выставку. Во-первых, он не понимает этой мазни, что называется живописью, и не любит. Жена его и Посконский любят и понимают — так пусть они и идут.
— А мне еще работать нужно, — спокойно солгал он. Глаза его рассеянно обежали комнату, скользнули по разбросанным листкам диссертации и уставились в окно, откуда глядел на него серый осенний день. Смягченный двойными рамами глухо доходил неумолчный грохот (л. 30) улицы.
— Мерзавец! — подумал доктор. — Какое право имел этот дурак назвать меня107 мерзавцем?

IV

Когда знакомые говорили доктору, что он счастливый человек, он108 отрицательно качал головой, когда же, возмущенные его требовательностью,109 те по пальцам высчитывали, почему он счастлив и не может быть иным, он ласково улыбался, похлопывал по плечу и говорил:
— Да я не спорю, голубчик110. Ну, а как ваши дела? Как здоровье жены? Я слыхал, к вам тетушка приехала?
И он спрашивал о том, что наиболее в этот момент интересовало его собеседника и что он находил каким-то чутьем. Тот говорил о себе и, тронутый внимательностью доктора, хотел его отблагодарить и снова повторял, что доктор очень счастливый человек.
— Не спорю, голубчик, не спорю. Мне, правда, очень везет.
Счастливым111 Полозова112 стали называть с тех пор, как он, студентом еще пятого курса, женился на А<нтонине> П<авловне>. А раньше его113 считали очень несчастным и даже говорили, что лучше ему умереть, чем так пьянствовать, дебоширить и, в конце концов, обратиться в оборванца, который останавливает на улице прохожих и просит у них три копейки на ночлег. И хотя, возвращаясь иногда с кем-нибудь к воспоминаниям прошлого, доктор утверждал, что никогда не мог дойти до Хитровки, потому что туда попадают люди только с слабым желудком, который не может переносить алкоголя, а у него (л. 31) желудок хороший, — он все же соглашался, что жизнь его до женитьбы представляла собою несчастье, а после женитьбы стала счастьем. И если он отрицательно покачивал головой, когда ему говорили о его счастье, то вовсе не потому, чтобы отрицал его: факт всегда остается фактом. Просто он думал, что переносить114 счастье115, точно так же как и иметь большие деньги, вовсе нелегко и требует некоторых особых приспособлений в организме, которых у него, у доктора, нет.
Долголетняя ли привычка к страданиям, или действительно у Полозова116 не было в организме соответствующих приспособлений, но счастье не могло слиться с его существом и существовало как-то рядом с ним, как нечто вполне независимое и самостоятельное. Так иногда придет хороший человек, и с ним весело и легко, но вот он уходит в соседнюю комнату, и становится как будто темнее; вот он взял шапку и ушел совсем — опять темные мысли завладели головою. Иногда доктору казалось, что он идет по шумной улице и117 осторожно несет блюдце с полною водою и он страшно боится расплескать ее, так как эта вода — его счастье. Нужно так осторожно переминать ногами, смотреть и на блюдце, и под ноги, и по сторонам — и все же стоит кому-нибудь громко крикнуть над ухом, он сейчас же расплескает воду, и все будет сильнее плескать, и наконец возьмет и прямо выльет всю ее.118
Это было утомительное занятие119 — нести блюдце, полное воды, и вот почему он не любил, когда говорят120 о его счастье, и качал головою. Достаточно того, что каждое утро, просыпаясь, доктор должен был спрашивать себя: а так же ли я счастлив, как вчера, точно во время сна могло что-нибудь случиться такое, от чего счастье уйдет. Доктор знал, что эти опасения глупы, но ничего не в состоянии (л. 32) поделать с ними и иногда жалел121 счастливых людей, так как думал, что все они разделяют его участь. Утомительное это было занятие, до того утомительное, что когда122 наступали те черные промежутки в жизни доктора123, которые жена называла хандрой и распущенностью, он отдыхал, тоскуя. Хороший и веселый знакомый выходил в соседнюю комнату, и становилось скучно без него и думалось: пусть он побудет там еще, а я пока отдохну от смеха.
Вероятно потому, что доктор считал свое счастье непрочным, ему казалось, что он теперь все время лжет. Это было нелепое представление, но оно преследовало доктора по пятам. Когда он целовал жену, ласкал ребенка, принимал больных, смеялся с знакомыми — он чувствовал во всем этом какую-то глубоко скрытую, непонятную, но вместе с тем отчаянную ложь. Была ли она в нем самом, или в тех, кого целовал, или с кем смеялся, он понять не мог и думал, что ложь в нем, совестился этого, и чем более совестился, тем становился ласковее и уступчивее. Одно время он так щедро рассыпал вокруг себя «голубчик, дорогой, хороший», что Посконский стал звать его самого «голубчиком», а А<нтонина> П<авловна>, обижаясь за мужа, стала еще резче и определительнее в своих выражениях, граничивших иногда с цинизмом, но никогда не бывших глупыми или пошлыми. Полозов124 не пытался найти125 ложь, потому что ее — он был уверен — в действительности не существует, и126 она была как те черти, которых ловят алкоголики и уходят127 по мере того, как к ним128 приближаются129.130 В конце концов, он думал, что вовсе это не ложь, а что-нибудь другое,131 сродни этим нелепым опасениям132 потерять счастье. Ведь никакой же не находил он и не видел лжи в то время, когда он был несчастен и когда, как он думает теперь, он действительно много лгал и (л. 33) себе, и другим.
И в это утро доктору показалось, что рука его дрогнула и вода из блюдца немного выплеснулась. И, как всегда, он почти обрадовался этому и даже старался выплеснуть сам133 еще немного. По крайней мере, сам он думал, что старается и был уверен, что если бы он захотел, то мог бы сесть за работу и плюнуть на все эти неприятные и ненужные мысли. А главное, мог бы не задавать себе этого ненужного вопроса, назойливо вторгавшегося в голову:
— Мерзавец! Какое134 право имел этот дурак назвать меня мерзавцем?

V

Полозов135 сел в кресло, которое обыкновенно занимали клиенты Посконского, закурил папиросу и тогда только обратил внимание на хозяина. Тот давно уже смотрел на приятеля тем рассеянно внимательным взглядом, который бывает у людей, оторванных от работы.
— Чего тебе надо? — спросил он. — Если так, без дела, то136 сиди и жди. Две жалобы и иск.
— Я так, Ленечка. Но ты работай. Я не буду мешать.
Посконский театральным (жестом) сложил руки на груди и137 устремил укоризненный взгляд на Михаила Петровича138.
— Ну что ты? — удивился М<ихаил> П<етрович>.
— Нет, скажи, до каких пор ты будешь называть меня этим дурацким и вульгарным «Ленечка»? Аполлон — и вдруг «Ленечка»!
— Ну, Аполоша.139
— Черт тебя возьми с твоим «Аполошей». Ведь есть же у меня (л. 34) имя Аполлон? Не понимаю этой нелепой манеры коверкать имена и из красивого имени создавать пошлость. Что если я тебя буду звать Мишунчиком140?
— Да зови.
— Убирайся. Ты ничего не понимаешь.
Посконский схватил перо, и когда доктор открыл рот, чтобы возразить, он уже писал что-то. Полозов141 с улыбкой посмотрел на друга, слабость которого к красоте была хотя не совсем понятна ему, но мила, и подумал, какие у них собственно странные с виду отношения. Посконский142 был на восемь лет старше доктора и был когда-то его репетитором, и хотя143 с тех пор прошло добрых двадцать лет, доктор продолжал быть почтительным и даже несколько боялся его, а тот не в шутку [иногда распекал его]. Антонина П<авловна> долго не понимала этого и кончила тем, что стала сама распекать Посконского144.145
Доктор уже внимательно поспел рассмотреть146 наклоненную голову друга и заметил, что в его черных и вьющихся волосах заметно прибавилось седины. Потом он147 с такою же внимательностью осмотрел кабинет и в148 сотый раз подивовался, как красиво сумел Посконский обставить комнату. Она носила несколько мрачный149 характер благодаря темным обоям150, мебели черного дерева151 и строгой прямизне линий, и эту мрачность только немного искупали развешанные по стенам портреты русских писателей, главное место среди которых занимали152 Белинский, Добролюбов и Писарев. Лично Полозову153 больше нравилась приемная, светлая и веселая, благодаря массе цветов, оригинальным154 картинам масляными красками, но Посконский говорил, что155 он ничего не понимает и что так надо: переходя из веселой приемной в мрачный кабинет, клиент проникается важностью совершаемого дела и доверием (л. 35) к деловитости адвоката. Но доктор знал, что Посконский шутит156 и что он искренне любит все красивое и сам даже играет на пианино, и играет так хорошо, что иногда хочется плакать, хотя сам черт никогда не поймет, о чем жалуются и тоскуют звуки. И это бывали смешные157 минуты, когда Посконский начинал экзаменовать растроганного ученика и тот врал напропалую, смеясь и извиняясь:
— Ведь ты же знаешь, голубчик, что я не по этой части. Поговори с женой — она вот понимает.
Антонина П<авловна> действительно понимала и живопись, и музыку, и хотя растрагивалась с большим трудом, всегда умела,158 объяснить, что какой звук значит. Посконский все писал, и доктор не вытерпел.
— А воры сидели у тебя на этом кресле?
— А? Не понимаю, что ты говоришь.
— Воры, говорю я, сидели на этом кресле, на котором я сижу.
— Сидели. А теперь сидит осел, который мешает.
Полозов159 помолчал.
— А я ни разу не видал воров.
Посконский писал, и доктор, не получив ответа, продолжал:
— Вчера, впрочем, встретил одного. А до тех пор ни разу. И у меня ничего украдено не было. Сам я воровал, но только когда был маленький. Сахар воровал. А ты когда-нибудь воровал?
— Воровал.
— Вот как! Расскажи, пожалуйста, это очень интересно.
— Убирайся.
— Меня очень интересует вопрос, что такое кража?
— Если ты не отвяжешься, я выброшу тебя за дверь. Вот шкаф, а в шкафу книги. Возьми «Уложение» или Фойницкого. И успокойся, (л. 36) Полозов160 улыбнулся угрозе выбросить его за дверь, так как в полтора раза был больше Посконского, и пошел к шкафу, где с трудом разыскал указанные книги. Усевшись с ногами на диван, он перелистал книги, отбросил «Уложение», но Фойницкого читал долго. Однако, когда книга была закрыта, лицо Полозова161 выражало неудовлетворенность.
— А больше у тебя ничего нет о краже?
— О краже, нет. Есть о мошенничестве по русскому праву.
— А разве это не то, что кража?
Посконский свирепо посмотрел на доктора и, не отвечая, углубился в работу.
У доктора бывала зубная боль, и он испытывал тогда такое ощущение, что будто бы болят все зубы во рту. Но стоило прикоснуться к зубам и сразу становилось ясно, что болит именно он один, а остальные только так отражают эту боль. То же произошло с ним и сегодня утром, когда он предложил себе вопрос о праве, на основании которого162 вор назвал его мерзавцем. Именно в этом месте болело, и болело так сильно, что боль отражалась на всем, даже на аппетите: доктор ел сегодня очень мало, но есть ему не хотелось.163 Нужно было пойти к дантисту, каким для него часто являлся Посконский, вырвать Зуб, но дантист пишет и дает инструменты: рви сам. Может быть, в этих книгах и находился ответ на то, что тревожило доктора, но он сам не мог найти его.
— Но чего же мне собственно надо? — подумал доктор, растягиваясь на диване в своей обычной позе, бородой кверху. И ответ был такой: надо уничтожить боль, которая является при мысли, что он схватил (л. 37) вора и тот назвал его мерзавцем. Но откуда эта боль, да есть ли еще она? Может быть, что-нибудь такое же несу<ще>ствующее, как постоянные опасения за счастье и164 чувство лжи? Доктор старается на минуту ничего не думать и прислушивается к тому, что происходит где-то у него в груди. Болевое ощущение реально и несомненно. И не в груди только, а и в голове. И даже физически гадко как-то: слегка как будто тошнит, во рту кисло.
— Может быть, желудок не в порядке? — думает доктор. Но нет, желудок в порядке; язык он смотрел еще днем — никаких признаков недомогания. Но как эта боль удивительно похожа на физическую: так бы и поднялся сейчас и принял чего-нибудь: хоть касторки, или компресс бы положил. И когда он вспомнит вора, боль из ноющей переходит в острую, и тогда особенно хочется сделать что-нибудь такое, что облегчило бы.
В книгах ничего нет. Тут говорится о том,165 какими признаками определяется кража, и что, помимо простой, бывает кража со взломом, грабеж и еще что-то. Все это Полозов1б6 уже знает, хотя не так точно, и ему хочется узнать совсем другое.
Но что?
Боль становится сильнее, но ничего не говорит о том, что нужно доктору. Не то хочется знать, хорошо или дурно красть, не то узнать, откуда берутся воры и правы ли те, кто их хватает, хотя бы сами воры называли их за это мерзавцами. Вор украл у женщины два рубля и за то он и вор и негодяй. А доктор украл у него свободу — и он… Но почему же «украл» свободу. Разве он не имел право на это. А все-таки виноват во всем случай. Если бы Полозов167 не пожалел четвертака и поехал бы домой на извозчике, или если бы погода (л. 38) была дурная, он не встретил бы вора и не схватил <бы> его. И этот бледный человек без шапки с таким белым телом гулял бы на свободе, быть может, ел бы что-нибудь вкусное, купленное на украденные деньги, или пил бы водку и был <бы> весел. А теперь он в тюрьме, а доктор тут на диване хандрит — думает о воре.
— Удивительная вещь — случай, — сказал вслух Полозов168, но Посконский не ответил.
И почему именно он, доктор, такой добрый и хороший человек, который старается быть со всеми ласковым и в эту минуту носит как раз вазочку для жены, должен был схватить вора, а не кто-нибудь другой. Удивительно распоряжается людьми судьба! А ведь как ни совестно сознаться, а ему было жаль разбитой вазочки, и не разбей ее вор, доктор, может быть… Какая гадость!
Доктор морщится,169 п<отому> ч<то> ощущение кислоты во рту усиливается. Он смотрит на кресло и думает, что это очень странно170, что вот и на нем так близко от доктора171 сидели172 воры, такие же, быть может, как тот оборванный, или другие — толстые, наглые, с крючковатыми носами, укравшие тысячи или даже десятки тысяч… Однако, как эти представления о наглости173 отдают прописью. Почему же прописью? Конечно, воры наглы, иначе разве осмелился бы он, тот, назвать порядочного человека мерзавцем? А почему он, Полозов174, непременно порядочный человек, а не этот… ну, мерзавец. Нет, нужно было ехать домой на извозчике и вообще нужно избегать ходить175 по улице. Улица всегда что-нибудь преподнесет. А на извозчике сел и доехал — можно совсем не смотреть по сторонам. Хорошо и176 в конке, с газетой.
— Ты когда-нибудь на конке ездишь? — спросил доктор Пос-конского, но тот и на этот раз не дал ответа.
(л. 39) И почему непременно он, доктор, должен был схватить вора, он, который никогда не видал воров и не слыхал о них. Ну слыхать, положим, слыхал, и читал, и даже ругал воров — крупных воров — но это совсем другое. У него есть своя специальность — больные — и какое ему дело до воров? Крадут — ну и крадут. Всегда так было и будет. Они крадут, прокуроры обвиняют, защитники оправдывают, а суд сажает в тюрьму. При чем же он-то здесь?
Доктор177 вздыхает. Да недавно, совсем еще недавно, вчера утром178, было счастливое время, когда он был ни при чем, а теперь… Но почему же именно мерзавец? Мерзавец — значит человек, который поступает нечестно…
— Слушай, «голубчик», а жена твоя где нынче вечером?— спросил Посконский.
— В попечительстве, на заседании. Я тоже собирался…
— Погоди минутку, сейчас кончу.
Вот он, напр<имер>, нехорошо поступил, что не поехал с женой на собрание, а он тоже член попечительства о бедных. Правда, что А<нтонина> П<авловна> лучше его в этом отношении, не пропускает ни одного собрания. И потом так делает много добра. Она расчетлива, но денег, когда нужно, не жалеет. Есть родственники бедные, она их содержит. А он разве бедных не лечит? Чего еще требовать от человека? Да, наконец, какое ему дело до всех этих тонкостей— никогда он не простит себе, что не поехал на извозчике!
— Кончил, — сказал Посконский и потянулся так, что у него захрустели суставы. — Здорово вышл-о-о, — добавил он с зевотою: ну, сказывай, девица, сказывай, красная, что тебе надобно?
— Да вот, голубчик, неприятная история у меня вышла, — ответил (л. 40) доктор и рассказал про то, как он схватил вора, и про теперешнее свое179 неприятное чувство.
— Ты — вора схватил? — засмеялся Посконский.
— Схватил, голубчик.
— Да какой черт тебя дернул?
— И сам не знаю, как вышло. Кричали «держи вора», я и схватил. Гипноз какой-то180.
— Врешь, это181 не гипноз182. Это у тебя инстинкт собственника заговорил.
— Да какой же я собственник?
— Все равно, назови хоть инстинктом честного человека. Ряд183 честных предков, традиционное уважение к собственности, прочно организовавшееся; импульс,184 весьма вероятно, дан был этим криком, нашедшим готовую почву в сфере бессознательного. Вот и все. Конечно, все это не особенно красиво, — брезгливо поморщился Посконский, — но повода для беспокойства я не вижу.
— Значит, я не мерзавец?
— Ну вот еще выдумал! — рассмеялся Посконский185. — Судя по тому, что мне сообщила сегодня утром твоя жена, ты находишься, кажется, в186 состоянии ипохондрии, самой глупой из всех, какие мне приходилось наблюдать, если принять во внимание характер твоей жены и вообще все условия твоего существования. Если бы не твой почтенный возраст, тебя следовало бы драть немилосердно. Нахал, имеющий от жизни все, что дается другим только частями: здоровье, талант…
— Талант?
— Да, талант — и я положитель<но> утверждаю187, что со временем, когда ты пообтешешься, из тебя выйдет недюжинный ученый… Превосходная188 жена, средства, хотя умеренные, но вполне обеспечивающие существование, тем более что ты в потребностях своих преследуешь умеренность — одним словом, ты189 скотина, которой (л. 41) все завидуют, и он еще недоволен!
— А знаешь, голубчик, меня все-таки беспокоит это, ну вот случившееся.
— Ах, ну брось ты этот вздор. Ты не маленький и превосходно понимаешь, что никто из нас не избавлен от случайностей. И со мной, и с Петром, и с Сидором могла случиться такая история.
— Значит, и ты схватил бы?
— Если бы я и не схватил, это еще ничего не доказывает. Нужно взять в расчет весь комплекс ощущений, вызванных в тебе окружающим190, обстановку… да мало ли еще что. Расскажи мне лучше, что это такое твоя хандра, на которую жалуется А<нтонина> П<авловна>.
— Да вот это, что я тебе говорил.
— Ах, пустое. Не всякий же ты раз воров хватаешь.
— Да как тебе сказать, — ответил раздумчиво доктор и вопросительно добавил: — к счастью, я не привык, что ли? Все идет так гладко, хорошо, что иной раз поневоле и…
— Взгрустнется? — рассмеялся191 Посконский.
— Нет,192 невольно подумается193: уж нет ли тут чего такого? Все жалуются на несчастье, а мне счастья девать некуда?
Посконский еще смеялся, когда вошла А<нтонина> П<авловна>, заехавшая за мужем из заседания. Она все еще сердилась на него и не хотела раздеваться, но Посконский уговорил ее остаться напиться чаю.
— Сыграю вам что-нибудь, — привел П<осконский> последний довод, помогая А<нтонине> П<авловне> раздеться.
— Да, пожалуйста. Такое всегда тяжелое впечатление выносишь оттуда. Целое море нужды, а денег194 гроши одни. Дамы наши только охают да стонут, а мужчины, — она покосилась на мужа, — дома сидят и хандрят. Я решила концерт устроить, и вас тогда на помощь притяну.
(л. 42) — Ну уж эти дамские концерты: на195 грош луку, на пяток стуку.
— Плохо вы меня, видно, знаете. Нет,196 со мной шутки плохи. У меня ни одной копейки не пропадет.
— Не сердитесь. Знаю я вас! Что ж, я с удовольствием помогу, чем сумею.
Когда после чаю Посконский играл, доктор197 внимательно смотрел на его пальцы, и ему казалось странно198, что вот когда ударишь пальцем по деревяшке, оттуда получается какой-то звук. И он подумал: «нет, не то говорил Леня, совсем не то. Он не по той деревяшке ударил».

VI

Мерзавец!
Какое гнусное и отвратительное название: мер-за-вец. Даже подлец — и то лучше, там, по крайней мере, можно хоть силу предположить, а тут что-то такое дрябленькое, бессильное, как цыпленок, высиженный осенью, но цыпле<но>к, делающий<ся> мерзавцем. И за что негодяй этот назвал его так? Очевидно, за то, что Полозов схватил его за ворот и задержал. Но в таком случае вор глуп, так как должен понимать, что он199 совершает преступное и во всех честных людях должен встретить врагов200. И даже странно было бы: нарушать такой основной закон морали, как «не укради», и думать, что его по головке погладят. А вот201 нашелся доктор, сильный, умный и честный, который взял да схватил. И впредь будет схватывать, если вор будет воровать.
— Ты живи честно, — 202 убеждает доктор кого-то, кто незримо присутствует в его кабинете: ты живи честно, и я буду первым твоим другом и всегда подам тебе руку. А теперь ты вор и плачься (л. 43) на самого себя… Ох!
Доктор лежит на диване, и борода его неподвижно уставлена кверху. Иногда борода резко вздрагивает: то доктор стискивает зубы от ноющей боли, которая теперь из груди и головы разошлась как будто по всему телу. Свет режет глаза и раздражает, и лампа вынесена в соседнюю комнату, откуда в кабинет проникает только слабый синеватый отсвет. Лица на портрете жены не видно, и это очень приятно Полозову.
— Вор глуп, это очевидно, но я еще глупее, я поразительно, феноменально глуп, и в этом отношении Леня совершенно прав (Посконский никогда не считал Полозова глупым человеком). Мне и больно сейчас, потому что я глуп. Умный человек рассудил бы и бросил, а я не могу рассудить. Как это в логике-то? Позабыл совсем, сколько лет прошло. Да, так: вор вреден; вредных людей надо уничтожать. Поэтому Полозов должен был схватить вора. Как ясно и хорошо.
Доктор повторяет силлогизм, заменяя слово «вредный» словом «честный» — выходит так же хорошо.
— А то, что мне скверно, — продолжает думать доктор, — это пустяки, на это не нужно обращать внимания. Просто оттого больно, что я очень хороший и добрый человек, который мухи не обидит. Конечно, мне жаль вора. Такой молодой и уже испорченный, и лицо у него интеллигентное, а на панталонах дыра, и в дыру видно белое тело. Шея у него грязная, а203 тело чистое, вероятно он все-таки бывает в бане. Конечно, жаль. Из него мог бы выйти человек. Мерзавец! Будь я мерзавец, разве я стал бы жалеть его. Сказал бы204: сиди себе, голубчик, в тюрьме, а я тут буду смеяться. А мне совсем (л. 44) не до смеха. Какой уже тут смех! Тьфу!205
Во рту доктора так скверно, что он сплевывает и снова принимает неподвижную позу и продолжает.
— А ведь это я соврал, что мне жаль вора. Мне нисколько его не жаль, пусть сидит в тюрьме. Там ему в такую погоду даже лучше, чем на улице: сыт, обут, одет. А мне жалко себя, за то, что он назвал меня мерзавцем. Ведь выдумали же такое отвратительное слово: мерзавец. Понятно, что я глубоко оскорблен, да и всякий на моем месте оскорбился бы. Живет человек на свете тридцать лет, слышит всегда: хороший, хороший, и сам знает, что хороший, и вдруг выскакивает206 из<-за> угла какой-нибудь негодяй и называет мерзавцем.207 Леня очень умно заметил208, что никто не гарантирован от оскорблений. И я просто испытываю естественное чувство обиды. Вора нужно было бы как следует наказать, чтобы не смел вперед…
При мысли, что вора, которого он схватил, нужно еще наказать за оскорбление, перед Полозовым раскрывается какая-то пропасть, в которой беспорядочно мечутся обрывки мыслей о жалости, честности, обиде. Он вскакивает с дивана и подходит к окну. По темному фону стекла209 сбегают светящиеся от лампы капли. На улице тихо и безлюдно. Только раз проехал какой-то извозчик с поднятым верхом. Окруженные светящим кругом фонари бросают тусклый отблеск на210 мокрые плиты тротуара.
— Но если виноват вор, а не я, то почему же я чувствую себя виноватым? — думает доктор, укладываясь на диван. — Неужели я сомневаюсь, что я честный человек? Конечно, нет, в этом не может быть сомнений. Кто же тогда честен, если я… мерзавец. Никто, все мерзавцы, и только один вор честен? Глупый человек! Не мог понять, (л. 45) что я именно, как честный человек, должен был схватить его. Пусть он не ворует, и я первый стану его другом. А теперь мне просто жаль его, потому что у него бледное лицо и дыра на панталонах… Но я сейчас сказал, что мне не жаль его? Ах, какая чепуха!
Доктор повернулся на диване и решил:
— Будем думать основательно. Как это хорошо, то, что выходит по логике. Ах да: вор вредный человек. Вора нужно ловить. Ну я и поймал. Ах, какая чепуха!..

VII

— Ну что? Хандрит наш «голубчик»?211
— Хандрит, — с негодованием развела руками А<нтонина> П<авловна>. — Это становится просто смешно. Не велит, чтобы в кабинет лампу ставили. Положим, это уж всегда у него.
— Да вы воздействуйте на него. Ведь говоря между нами, А<нтонина> П<авловна>, он ведь у вас того, под башмаком, — улыбнулся Посконский.
— Как вы легко рассуждаете, точно вы не знаете этих тряпок. Нет характера, зато упрямство, как у осла, — точно вы его не знаете. Вот попробуйте-ка212 вы его уговорить пойти куда-нибудь — ни за что! Голубчик, голубчик, а сам ни с места. Вот когда я Володю родила — заявил, что мне вредно кормить самой, ну и делайте с ним, что хотите. Пришлось взять кормилицу. А уж когда хандра на него нападет, так… — А<нтонина> П<авловна> махнула рукой.
— Да что это, наконец, за хандра?
— Ведь вы знаете, как он пьянствовал? Конечно, нервы разбил213, и теперь они не могут сразу прийти в порядок. Постепенно, конечно, все это пройдет, но жаль, что сам он не хочет взять себя214 в (л. 46) руки. А из него мог бы выйти человек.
Посконский с нежным состраданием посмотрел на А<нтонину> П<авловну> и взял ее руки.
— Бедная вы моя! — тихо проговорил он.
— Ах, оставьте эти телячьи нежности. Главное, мне это обидно: ну будь он тупица, неспособный человек, как этот хотя бы доктор Иванов, а то ведь215 способный и216 умный человек — но не хочет, не хочет! Вы думаете, он, правда, не может понять музыки — прямо не хочет.
— Ну в этом отношении я вас217 удостоверю, что он прямо-таки бревно.
— Мне не нужно, чтобы он там работал через меру или кланялся. Не захотел взять места в И<нститу>те, и218 не нужно. Хотя хорошо, конечно, бы числиться на госуд<арственной> службе.219 Но не хочешь, стесняешься — дело твое, и я вовсе не намерена стеснять чью-либо свободу — я слишком для этого дорожу своей. Мне хотелось бы, чтобы он приобрел имя в науке, и он может это сделать, но не хочет!
— Но ведь он пишет же диссертацию, готовится.
— Кто говорит! Да все это с ленцой, спрохвала — а вот теперь совсем забросил. Месяц, как уже не берется. Эх, кабы я-то220 могла! Не так бы я писала!
— За чем же дело стало? Возьмитесь, готовьтесь.
— Эх, голубчик, годы мои ушли. Раньше глупа была, по балам шаталась, да221 романы читала, а теперь уже поздно. Дилетантствовать, хвосты трепать по разным лекциям да курсам я не способна, а для серьезного дела годы ушли. Ведь мне, А<поллон> Г<ригорьевич>, уже 25222 лет. Не шутка сказать! Скажу вам по секрету, благо уже разоткровенничалась: так иной раз скверно станет! Ну если и добьешься своего, (л. 47) сделаешь из Миши человека, — так ведь что за радость быть до скончания века мужнею женою, и только мужнею женою.
— Но я совсем и не подозревал…
— А скажи, чего я ради буду с своею тоскою по людям шататься? Кому нужна эта моя неудовлетворенность? Довольно нытиков и без нас.
— Так как же?
— А так же. Штопаю чулки да в кухне готовлю. Да вот по этим еще попечительствам мечусь. Ох, уж вот где нытиков-то! Слушайте, так я на вас рассчитываю по поводу концерта. Не обманите.
— Но ведь это возмутительно, А<нтонина> П<авловна>, — горячо сказал Посконский, — разве можно так складывать руки. Правда, что сфера применения женского осмысленного труда крайне сужена нелепыми условиями нашего существования, но при той энергии, которой вы обладаете, при том уме, в котором нельзя вам отказать, вы легко могли бы сбросить223 связывающие вас путы и выйти на широкий путь свободного и смелого развития. Оставьте в покое эти ваши годы — для людей, обладающих мощною волей, — годов не существует, и смело в бой!
Посконский протянул одну руку вперед, а другую подал А<нтонине> П<авловне>. Но та улыбнулась.
— Все это, милый, одни французские разговоры. А вот я забыла спросить, не хотите поступить в общество улучшения участи женщин. Недавно возникло.
— Читал. Знаю. Сколько?
— Сколько хотите.
— Вот двадцать пять рублей. Довольно?

(л. 48)
VIII

Мерзавец!
Широкая борода доктора неподвижно торчит кверху. В кабинете темно и тихо. Из соседней комнаты проникает слабый луч зеленоватого света и неясно обрисовывает контуры большого тела, раскинувшегося на диване. Доктор думает:
— Вор назвал меня мерзавцем, потому что ему показалось странным, что его задерживает человек счастливый и сытый, в кармане которого есть тридцать рублей, а у вора ничего нет. И это224 действительно новая сторона вопроса, разрешающая все. Он думал, что я счастлив. Глупо, феноменально глупо со стороны вора. Это я-то счастливый человек! Сытый — это правда. Придется вот новый сюртук шить, старый уже не застегивается, неловко. Э, да ничего, хорош будет и старый. А не нравится, так и черт с вами. Главное, счастливый человек. И ведь что всего возмутительнее:225 и226 жена, и Посконский, и все знакомые считают меня счастливым. Интересно, каким я им представляюсь? Я кажусь им очень, очень высоким, сильным и умным, и таким, которому все удается. У меня высокий лоб, и они думают, что там много мыслей. Я очень серьезен, хотя и приветлив, говорю мало, и они все думают, что я очень умный, и ум у меня такой солидный, ученый. А жена им еще говорит: «Коля так занят227 своей диссертацией». Вот, думают, умница-то! Некоторые, вероятно, догадываются, что я не умный, и, быть может, за спиной и говорят. Хотя нет, едва ли. Потом все они видят, что у меня хорошая квартира…
Доктор мысленно прогулялся по квартире и нашел, что квартира недурна, хотя и228 не то, что у Посконского.
— …что у меня хорошая жена…
Доктор представляет себе фигуру жены и ее тонкие пальцы, считающие (л. 49) и разглаживающие деньги.
— …Почему все они думают, что она хорошая? А ведь ее считают лучше меня? Потому, вероятно, что она красива и все-таки любит мужа. Удерживает его от пьянства. Заставляет работать. Ну там комитеты разные, концерты. Правда, она энергичная, смелая, живая. Пожалуй, даже она умнее меня. Я знаю, что ей хочется. О, ей много хочется: хочется, чтобы я приобрел деньги и известность. Много денег и много известности, что-нибудь такое захарьинское. Но она никогда не понимала меня. Это очень узкий, сухой, практический человек, без всяких идеалов. Она совершенно довольна тем, что есть, и вот она-то действительно счастлива. Я ей ни за что не расскажу про вора, потому что она не поймет меня и скажет то же, что и Посконский. Я не понимаю, как она может удовлетворяться нашею жизнью. Ведь эта жизнь, в сущности, удивительно пуста. Ну театры, ну комитеты, ну разговоры — а дальше что, опять театры? Опять разговоры? Придет Посконский, станет в позу и скажет: «в исторические моменты, подобные настоящему, когда придавленная мысль тщетно ищет выхода и накопившиеся силы рвут связывающие их оковы…» или что-нибудь в этом роде. Умно, что и говорить. Но и сегодня он говорил то же, и вчера, и всегда. Потом станет обсуждать, что такое Лермонтов, или Чехов, или Глеб Успенский. Будет восторгаться. Но и вчера, и всегда мы обсуждали и восторгались. Потом станет острить. Я буду спрашивать у Лени, кто та прелестная незнакомка229, которая держит ныне в плену его сердце. Они будут хлопать меня по животу и изображать, как я стал профессором и читаю глупейшие лекции с идиотской рожей. И вчера, и всегда мы говорили об увлечениях Лени, хлопали меня по животу. Потом станем говорить, кто прав, марксисты или народники. Решим, что и те немножко не правы, и эти немножко не правы и что не годится во всяком случае так зазорно (л. 50) ругаться. Потом возмутимся по поводу Дрейфуса и пойдем ужинать. А потом спать. А потом опять Дрейфус, марксисты, народники. И все то же, все то же. Пока одурь возьмет. А она ничего, довольна всем этим. Идиотство. Когда я вот так п<р>оговорю вечер, мне кажется, что я весь вечер лгал, как мерзавец. Ну какое мне дело до Дрейфуса, до всех этих господ, марксисты они, или народники, или еще какие там черти. Оправдают Д<рейфуса> — я пойду ужинать, осудят — тоже пойду ужинать. Иной раз сам перестаешь понимать, что говоришь. У меня теперь кнопки такие: подави одну — Дрейфус выскочит; другую — марксисты. Они выскакивают, а я любуюсь: гляди, как язык чешет-то!230 Толкни231 меня теперь ночью и спроси: а вы какого, доктор, мнения, насчет того, вступила Россия на путь232 капиталистического развития или же ей можно обойтись и так? И я не проснусь, а язык сам начнет барабанить233: фабрики, артели. А она рада этим разговорам: по ее мнению, говорить о Дрейфусе — это совсем не то, что говорить об оперетке234, а по-моему, этот черт один. Ведь если бы хоть во сне потом Дрейфуса увидеть или что-нибудь такое, а то ведь и во сне всю ту же дребедень видеть будешь: Посконский стоит посередине гостиной, а я перед ним, и о Дрейфусе235 спорим. Я рад бываю, когда во сне откуда-нибудь с башни вверх тормашками полетишь. Глупо, но такое приятное, захватывающее ощущение, и при этом знаешь, конечно, что это во сне и что ты нисколько не ушибешься. И, по-моему, об оперетке236 говорить не в пример лучше. Оперетка237 так оперет<ка>238 и есть, знаешь, что никого ими обмануть нельзя. Вот, мол, смотрите: сидит скотина и об оперетке239 разговаривает или в винт играет. А марксисты материя подлая, которая240 прямо к тому и создана, чтобы людям честным очки втирать. Говоришь и думаешь: любуйтесь мною, граждане российские, другие вот в винт играют или об оперетке разговаривают,241 и (л. 51) (я) мог бы об оперетке рассуждать, а я вот вместо того В.В. по косточкам разбираю и разницу между ценностью и стоимостью установить хочу. И не я буду, если не установлю. Чем не умница, чем не красавчик242? Ох, тошно. И вот так весь вечер пролжешь, до того пролжешь, пока в краску от стыда ударит. Ну, а сам-то я, если говорить по совести, не бывал доволен, что вот у других в винт играют, а у нас243 разговоры о Марксе ведут? Бывал, ей-богу, бывал. Это теперь вот мне ясно,244 что я лгал, лгал, как каналья, а тогда тоже ходишь себе, да ответ налаживаешь, да думаешь: как славно мы вечер провели. А почему славно, где славно? Ох, тошно. Провалиться бы тому, кто этих марксистов выдумал!
Хотя доктор думает, что ему тошно, но думает это для того, чтобы не спугнуть тот призрак облегчения, которое он начинает как будто испытывать. И чем более он ругает себя и все эти разговоры, тем легче ему становится. Лег он на диван форменным мерзавцем, а хотя и теперь думает, что он мерзавец, но в этом мерзавце слышатся уже такие легкие, ласкающие нотки. Доктору кажется, что он ребенок и над ним стоит мать и бранит его и делает суровый вид, но стоит ему только улыбнуться — счастливой улыбкой озарится и суровое лицо матери и снова польются и смех, и веселье, и шалости. Ведь, в сущности говоря, ничего еще не потеряно. Стоит ему сейчас подняться, зажечь лампу, и когда Тоня вернется домой, сказать ей: «Тоня, голубчик, прости меня за эту глупую хандру»… и начнется старое, хорошее.245 Вот он сейчас спустит с дивана одну ногу…
Доктор спускает ногу и хочет встать, но внезапно откачивается назад и падает, закрыв глаза, как от сильного света, и сдерживая стон, на этот раз не притворный. Про вора-то он и забыл!
— Проклятый! — шепчут побелевшие губы Полоз<ов>а. — Проклятый! Зачем ты здесь?
(л. 52) И с внезапным взрывом отчаяния, тоски и злобы на себя доктор говорит:
— Ах, зачем, зачем, пошел я пешком!
Мысли доктора, начавшие приходить в порядок и систему, внезапно разбиваются и путаются, как шашки, смешанные на доске рукой нетерпеливого и дерзкого противника. И поверх всего стоит246 слово «мерзавец!», такое ясное, громкое и требовательное, как будто оно составлено из огненных букв. Оно жжет, оно проникает в голову сквозь закрытые веки и требует ответа. В нем нет уже той милой материнской ласки, которая слышалась в упреках доктора, обращаемых им к себе, оно звучит жестко и грозно.
— Да, не мерзавец же я, не мерзавец!— 247 возражает доктор, судорожно ворочаясь на диване.
В кабинете темно и тихо. Внезапно наверху, над потолком, раздаются уверенные и громкие звуки pas-de-quatr’a {падекатр (букв, танец четырех исполнителей, франц.)}. Мелодии не слышно, и только резко и громко отбивается такт.
— Та-та-ти…
К нему вскоре присоединяется глухой топот танцующих ног. Доктор часто встречается на248 лестнице с гимназисткою из верхнего этажа и заметил, что у нее длинная коса и249 ярко-розовые щеки. Вероятно, к ней пришли теперь подруги и танцуют со стульями или друг с другом. Доктору кажется странным и обидным это веселье над его головой. Ему становится жаль себя и думается, что250 он уже251 будет лежать252 в могиле, а над ним253 ликует254 все та же молодая, не знающая смерти жизнь. И чувство одиночества сильнее охватывает его и темнее кажется кабинет. Почему он не может веселиться так, как они, эти верхние? Почему он должен думать о каком-то воре,255 оборванном, жалком — и таком неумолимом? Полозов нерешительно поднимается с дивана, сидит некоторое время (л. 53) в задумчивости и решает: пойду гулять. Ему неловко перед женой, которая, вернувшись домой и не застав его, может бог знает что подумать: в самые сильные припадки хандры он не покидал дивана. Но он долее не в силах оставаться, слушать это веселое та-та-ти, и ощущать возле себя присутствие вора.

IX

Высокие и прямые дома угрюмо молчат. Низ их256 слабо озаряется фонарями, пламя которых прыгает от ветра, а верх утопает в сером полумраке осенней ночи. Видимо, час поздний, потому что на улице совсем не видно прохожих, и257 только немногие окна в домах освещены. Невыс<ых>ающая осення<я> грязь липким пластом покрывает мостовую; пятна ее сереют на фундаментах домов, заброшенные туда резиновыми шинами.258 Узкие, кривые переулки сменяют друг друга. Изредка доктор пересекает улицы, ярко освещенные голубоватым светом электрических фонарей, дающих черные тени259, и полные движения и народа, но он поспешно сворачивает с них в первый попавшийся темный переулок.260 Там ему дышится легче и свободнее. Сыроватый воздух, в первую минуту освеживший его голову, теперь начинает тяготить его и душить. Доктор распахивает пальто и261 сдвигает на затылок шапку и шагает, грузный, медленный. Походка его не утратила характера неторопливости и твердости, но когда Полозов проходит мимо фонаря, свет последнего262 выхватывает из мрака263 хмурое и детски264 растерянное лицо, к которому широкая и солидная борода словно265 нарочно прицеплена каким-то шутником-парикмахером. Доктор думает, что он напрасно пошел гулять. Правда, здесь нет одиночества кабинета, но какое-то другое странное беспокойство начинает волновать его. Как будто сейчас должно случиться что-то очень тяжелое (и) мучительное, и случится это непременно на улице, и не дальше вон того угла, за который он сейчас повернет. Но за этим266 углом ничего нет. Однако беспокойство не (л. 54) проходит. Похоже на то, что Полозов хочет вспомнить что-то очень нехорошее, что он сделал, и сделал недавно. Вор? Нет, это не то. Полозов поворачивает за новый267 угол. Улица несколько пошире других, но так же скудно освещенная. Только в одном месте, как раз за самым углом, камни мостовой блестят от света, вырывающегося из ряда освещенных окон. Окна завешаны чем-то очень грязным, но в одно, распахнутое настежь, вырываются деревянные, но назойливые звуки дешевого органа. Отчаянно весело, несмотря на одолевающее его хрипение, орган выкрикивает какой-то бесшабашный мотив, в котором тонут громкие разговоры и звон посуды. Перед трактиром и268 каменным <нрзб.>269 пустынно, тихо, но в нем, видимо, кипит своеобразная жизнь. Полозов, замедляя шаги, минует трактир и останавливается: он нашел причину неясного беспокойства. Этот мотив напомнил ему другой такой же скверный день, как сегодня, и скверную ночь.
Года два или три тому назад — доктор270 точно не может определить времени — жил он на даче с женой и двумя ее сестрами, девушками. Взгляд его пригляделся тогда к праздничной картине этой жизни. Благодаря своеобразному подбору, сгоняющему на дачу людей все более или менее состоятельных, все окружающие271 люди272 казались доктору273 непохожими на обычных людей действительности, которые страдают, болеют и умирают. Эти люди были сплошь счастливы. Все они одеты были в белое, красное или голубое, но яркое, веселое и говорящее о празднике, и лица у всех у них были такие же белые и радостные. Радость начиналась с утра, когда над головой развертывалось голубое небо, и кончалась позднею ночью, когда над парком всплывала луна, играла с веселыми струйками темного озера и вырезывала из черной листвы светлые, фантастически красивые кружева. Тогда весь парк наполнялся тихим шорохом, подавленным смехом и тихою речью. Слышались чьи-то шаги, и песок хрустел под (л. 55) ними, и разом на свет выходили две белые неясные274 фигуры, а рядом с ними двигалась густая, черная тень. И Полозов гулял в эти ночи с женою и целовался с нею, прислушиваясь к звукам далекого пения. Кто пел, что пел — они не знали и не хотели знать; довольно было того, что грудь их и певца разрывалась от полноты жизни, и еще жаждала этой жизни, и еще — без конца жизни, любви и счастья! Это был какой-то пир во время чумы.
И вот совершенно неожиданно доктору пришлось поехать в город. День был серенький, тусклый. Когда доктор вышел из подъез<д>а вокзала, он сразу почувствовал себя перенесенным в совершенно иной, чуждый мир,275 захлебывающийся в грязи, стонущий от боли, корчащийся в судорогах276 безотрадно пошлого веселья. Все было просто, поразительно просто и обыденно, но эта простота показалась доктору ужаснее всего, что могло бы создать самое разнузданное воображение. Он277 шел по панели, и его толкали, обгоняли, кричали над его ухом, ругались и плакали сотни, тысячи темных, грязных фигур278. Все лица у этих279 беспокойных фигур были серые, озабоченные, тусклые, морщинистые, плохо выбритые; никто не думал друг о друге, и все бежали куда-то, бежали, как черные тени, гонимые призраком нужды, голода и смерти. Скрипят и хлопают двери винных лавок; вонючий пар поднимается из окон съестной, и видно, как за липким столом, в туче мух, жадные рты поглощают какую-то мерзость. Через улицу бежит девчонка с бутылкой постного масла и просаленной бумагой, откуда торчит хвост селедки, и доктор представляет себе место, куда она бежит и где ее нетерпеливо ждут — там не280 знают о лунных ночах. Заплывший жиром, красный, как сургуч, плывет по панели купец, как большая сонная акула в стае мелкой рыбешки, и доктор видит большие амбары, набитые хлебом, мощеный двор с высокими стенами и (л. 56) рвущуюся с цепи злую собаку. Вот шатается пьяный, лицо его замазано кровью и серою пылью; один глаз совсем заплыл, другой смотрит жалобно и дико. Он ругает кого-то отвратительными словами, грозит грязным кулаком, потом облокачивается на частокол садика и плачет, вызывая смех и грубые шутки. Городовой, утомленный, потный, заворачивает лошадь ломовика и, обернув руку обшлагом рукава, бьет ее по морде. В этом море кричащей грязи скользят, приподнимая белые платья и брезгливо сторонясь от прохожих, нарядные, свежие женщины; с такою же осторожностью пробираются хорошо одетые мужчины с сытыми, самодовольными физиономиями. В281 сетчатой оболочке их глаз отражается улица с всею ее ужасающею простотою, но она не в силах погасить в них довольного282, светлого, радостного283 огонька. Доктору начало казаться, что люди внезапно ослепли и не видят друг друга. Разве мыслимо было бы то, что есть сейчас, если бы они видели? И он, этот внезапно прозревший слепец, чувствует, что ему становится страшно. Он затрудняется перевести увиденное им на язык слов, он284 слепнет опять и не понимает, что он такое страшное и285 омерзительно гадкое увидел286 за минуту перед этим, — но как будто камень какой опустился ему на душу и давит, давит ее. Не торгуясь, доктор нанял извозчика и бежал и дорогой старался не смотреть287 на выцветшую спину возницы, в которой он замечал каждую потертую нитку, и эта нитка рассказывала ему длинную повесть серой задавленной жизни. Весь день доктор чувствовал тогда то же как будто физическое недомогание и тошноту, которые мучат его теперь, и с нетерпением ожидал ночи, когда он вернется домой. И вот была ночь, когда он возвращался на вокзал по тем же улицам, такая же ночь, как теперь, серая, теплая и сырая. И так же безлюдны и молчаливы были улицы, (л. 57) как и теперь, и угрюмо прямы и строги высокие дома. Доктор радовался безлюдию и шел, успокоенный, когда ничтожное, самое ничтожное обстоятельство обратило его внимание, снова как будто сняло с его глаз пелену и наполнило тем же288 хаосом тягостных чувств. Он увидел высокую прямую стену дома, выходившую на соседний двор. Стена была белая, глухая и только в одном месте была сильно закопчена дымом. И вот по какой-то странной игре мысли эта копоть, на которую, быть может, он первый обратил внимание из миллиона едущих и идущих мимо, эта копоть сказала ему все. С клоунской289 быстротой его мысль вызвала жалкие фигуры дня, провела их290 перед изумленными глазами доктора, и распихала по высоким и угрюмым домам. И доктор видел их в их беспокойном сне, слышал291 хрипение их грудей, и вся эта бесконечная площадь безмолвных292 домов, составляющих город, и сверху донизу набитых293 этими хрипящими фигурками, показалась ему чем-то еще более ужасным, чем сама кричащая и жалующая<ся> улица.
— Как их много! — думал доктор, садясь в вагон. — Как их много, — думал он, подходя к своей даче.
Тогда впервые, после двух лет безоблачного счастья, он снова испытал хандру и сперва испугал ею, а потом рассердил жену. Она не294 хотела или не могла понять того, что он увидел, и говорила, что видит то же каждый раз, когда ездит в город, и что здесь нет ничего ни странного, ни ужасного, ни нового. Постепенно295 у доктора исчезла ясность того представления, а потом он и совсем забыл о нем, но с тех <пор> он возненавидел улицу и боялся ее. И с тех <пор> в его сознании счастья явилась брешь, через которую входила тревога и странное ощущение постоянной лжи.
И вот теперь через три года эта ночь, этот пустынный переулок и (л. 58) отчаянно веселый крик органа напомнили ему ту ночь и те печальные картины. В нем еще с самого выхода из дома начался процесс возникновения этих полузабытых образов и тревожил его и вот теперь сразу дал им296 плоть и кровь и жизнь. Полозов297 поднял глаза кверху и увидел мрачный ряд домов, безмолвных, прямых, строго хранящих тайну заключенных в них жизней, подобных смерти, и смерти, полагающей начало жизни. Опять встали перед его глазами серые, жалкие фигурки, храпящие в беспокойном сне, и имя им было легион.
— Как их много! — думал доктор, поворачивая обратно к дому и торопливо проходя298 мимо освещенного трактира. — Как их много! — думал он, садясь на извозчика.
К мучительному чувству тоски и страха, которые испытывал доктор, примешивается2″ доза радости. Ему думается300, что он нашел теперь, кто его враг, кто скрывался за этими неопределенными порывами тоски и неудовлетворенности, и, как крот, подкапывал его счастье301, счастье, которое теперь302 рухнуло ему на голову и придавило его к земле. Вот кто его враг — эти серые, жалкие фигурки. И как много этих врагов, и как разнообразны они! Художница-нищета303 с неистощимостью злобной фантазии украсила их всем, что есть ужасного и отвратительного в мире, вооружила их полчища из своего богатого арсенала и выпустила на свет, и они идут на доктора, неумолимые, жестокие, непобедимые в своей слабости. Доктору начинает казаться, что и раньше, до этого случая на даче, он боялся улицы и не любил ее, хотя не видел в ней304 того, что дается видеть нечасто и что каменит, как голова Медузы. Но нет, это неправда, он не боялся улицы, он только не любил ее, как не любят305 люди все грязное и некрасивое. Доктор помнит то глубокое и спокойное безразличие, с которым его взгляд скользил по серым (л. 59) фигуркам, во всем их подавляющем разнообразии. И, думается ему, причина этого безразличия лежала в сфере его бессознательного, сфере, на которую так любит ссылаться Посконский во всех трудно разрешимых загадках жизни.306 Долгим путем у доктора установилось строго натуралистическое миросозерцание, в котором все живущее и дышащее падало ниц перед всемогущим законом: так есть, так должно быть. Закон эволюции существовал где-то в прошлом, а в настоящем все казалось неподвижным, отлитым в определенные формы. Быть может, они когда-нибудь и изменятся, но сейчас они таковы, и спорить с этим нелепо. И осел, и лошадь происходят от одного корня, но это не мешает ослу оставаться ослом, а лошади — лошадью. И доктору кажется, что этот взгляд он бессознательно переносил с мира животных307 на разнообразный мир людей. Ведь и у них это разнообразие повелось откуда-то издавна, а теперь приходится только констатировать различия в надежде, что все тот же могучий закон эволюции внесет желательные перемены. А пока доктор совершенно спокойно смотрел на двух людей, идущих по улице,308 на одном из которых понадеты меха, а другой идет почти голый, смотрел так же спокойно, как на двух обезьян, из которых одна лохмата, а другая полугола. Он видел бесконечное разнообразие шкурок — 309 и думал, или чувствовал, что шкурки эти пришиты к телу, — а уж это не его вина, что у одного шкурка теплая, а другого не греет и в летние дни. Но, вероятно, уже тогда им чувствовалась ложность этого взгляда, потому что жизнь на каждом шагу противоречила ему, и, не в силах добиться разгадки, он предпочел уйти от улицы.
Доктору кажется — и уже не в первый раз, — что он напал на мысль, разрешающую все. Улица с ее серыми фигурками — вот кто враг его благополучия. И эта мысль бросает яркий свет на прошлую жизнь (л. 60) доктора и делает ее понятною. Она вся заключалась в борьбе с людьми310, у которых пришиты плохо греющие шкурки. Они со всех сторон нападали на доктора и говорили: дай нам другие шкурки, нам холодно, — а он прятался от них. Как епископ Гаттон, спасающий<ся> от мышей в башне, он также взобрался на высокую башню и думал, что он там в безопасности. Чувство самосохранения заставляло доктора уйти от этих фигурок, не думать о них — и311 доктор долгое время думал, что это удалось ему сделать, хотя не покидавшее его беспокойство уже тогда говорило ему, что это невозможно. Путем бессознательного приспособления и переработки окружающей среды доктор и его жена окружили себя плотным кольцом таких же счастливых и хороших людей, как и они. Кто их знакомые? Посконский, никогда не унывающий и свободно и легко плавающий в море красноречия; профессор Станков с супругою; три доктора с семействами; учитель, несколько студентов, артист И<мператорских> Т<еатров> Волынский с супругою. Все это люди312 умные, хорошие, не совершающие ни преступлений, ни проступков, охотно заменяющие313 винт314 разговорами о марксистах. Доктор даже гордился, что вот ему удалось подобрать такой хороший кружок знакомых. И отличительным свойством всех этих людей было то, что все они более или менее счастливы. Доктор не понимает сейчас, как это могло так случиться, что вокруг них собрались только счастливые люди;315 и он, и316 жена очень добры и никогда не отвертывались от несчастных. А правда ли это? Доктору вспоминается фигура одного длинноволосого, сухого и тощего психопата, у которого галстук всегда был на боку, волосы и борода в пуху и брюки обязательно подвернуты. Он забывал их отвернуть, входя с улицы, так как тотчас же начинал говорить о Ницше, о сильных и жестоких. Он317 проповедовал презрение к слабости и был318 сам так слаб, (л. 61) жалок и несчастен. Он краснел, как девушка, и извинялся, когда ему, смеясь, указывали на его брюки, и бормотал что-то непонятное, а через полчаса уже снова лилась его319 скучная, нескладная речь. Сперва он забавлял, потом начал тяготить своей жалкостью, тем более, что он не сумел или не захотел скрыть ее и иногда прорывался жалобами на себя, и потом исчез, спугнутый, вероятно, холодным молчанием. И все они облегченно вздохнули, когда от них убрался этот нескладный юноша с вечно подвернутыми брюками и презрением к слабости. Потом он, кажется, застрелился или утопился, что-то в этом роде. Доктор продолжает искать тех, кого они удалили от себя — и перед ним всплывает лицо девушки с массой вьющихся волос и широко открытыми, испуганными глазами, точно она испугалась, впервые взглянув на мир, и так и осталась в этом положении… Выперли они и девушку эту: не подходила она к их стаду.
— Ах, какие же мы скоты! — думает доктор, щуря глаза, и нагоняет извозчика. — Поживее320, голубчик, скорее!
Ему кажется теперь, что дома, в своих стенах, где он так долго и так удачно боролся с осаждающею его жизнью, он найдет успокоение. Ах, как отчаянно боролись они! Они знали, что на карте стоит их благополучие, самая возможность жизни. И старательно, настойчиво, с жестокостью бессознательно действующих они удаляли от себя все, что слишком громко говорило о горе, о преступлении. На их глазах погибал возле, запутавшись во лжи и правде, человек, совершил проступок — и они не боролись с ним или за него, они бежали от него, точно боясь, что вот через него войдет к ним жизнь со всеми ее страданиями, бежали от него, как от зачумленного, и забивали досками всякую память о нем. Всякий, заходящий в своих стремлениях дальше, чем конка, им ненавистен; утонувшие во лжи, они побивали шутками и, (л. 62) наконец, закрытыми дверями всех ищущих правды. Ах, эта девушка с испуганными глазами!321 Где она, что с нею, первою осмелившеюся сказать доктору слово «мерзавец!»? Оно было только в глазах ее, доктор не понял тогда его — теперь он понимает.
Да, отчаянно боролись они! Все было пущено в ход, чтобы не пустить за порог улицу с ее жалкими, пошлыми и требовательными фигурками. Они выписывали умеренно либеральную газету, и она с эпическим спокойствием искусившего<ся> в битвах мудреца, сменившего меч на туфли и ночной колпак, сонным голосом рассказывала «Слово о полку Игоря, Игоря Святославича»322. Рой мелких газеток с их отражением жизни толпы, с их грабежами, убийствами, кражами шумел где-то вдали от них: они не хотели знать, что думает и чувствует настоящая улица. Им так хорошо чувствовалось в обществе этой старой газеты, этого старого друга, увеличивавшего лишь около них число счастливцев, умеренно вздыхающих и умеренно радующихся, и, подобно <им>323, открещивающегося от жизни. Доктор вспоминает свою нежную привязанность к этому старому другу, милому и во дряхлости своей, и то, как он дал однажды аннибалову клятву никогда324 не менять его на другого. А книги? Ведь их читалось много, и не все они звали ко сну и желали покойной ночи. Доктор325 становился в тупик перед этим вопросом. Книги? Щедрин, напр<имер>, или Г. Успенский? Щедрина они даже компанией перечитывали: он с женою, профессор с супругою и два доктора. Ну так как же? Но мысль, бросившая свет на прошлое, помогает доктору и здесь. Он понимает, что без улицы совсем обойтись им было нельзя: она их кормит и одевает, она же — претворенная в художественные образы — дает им и развлечение. Но неужели это чтение (л. 63) было только развлечением? Ведь они и волновались, и негодовали, и плакали — да плакали — созерцая326 чудные творения могучей и страдающей мысли. Хотя бы тот же Иудушка — какое чувство омерзения, какую невольную дрожь вызывал он в них. И разве не плакали они над Соней, этим типичным порождением улицы? Плакали, негодовали, да. А потом ложились спать или ужинали и ели с большим аппетитом, чем всегда. Доктору вспоминается, как однажды Щедрин допек их своим Иудушкою, и им стало невмоготу. И тогда они — закрыли книгу. И Иудушка исчез. Вот чем и удобна книга, что ее всегда можно закрыть. С одной стороны, она как будто и вводит в жизнь и ведет на улицу, а с другой — ведет она дотуда, докуда доктор хочет, как раз до того предела, когда организм воспримет необходимую дозу327 волнения, содействующего правильному обмену328 материй. А свяжись с живым Иудушкою или Сонею — как потом от них отвяжешься. Иудушку еще поколотить можно, а Соню — Соню ведь спасать нужно? А за книгами музыка, живопись, театры…
Доктор мысленно созерцает высокую стену, которою они оградили себя от улицы. Как хорошо и спокойно было за нею!329 Ни звука не доходит, ни крика, ни плача, не переложенного на музыку или художественные образы. Хорошо, спокойно. Только почему он и тогда330 как будто боялся улицы? Что это было за минуту душевного прозрения, тогда на даче? И почему он теперь чувствует, что улица как будто вошла в него, завладела им, как чаном? Скорее домой, за привычные милые стены! Ведь еще не поздно возвратиться к хорошему прошлому.
— Куда ты едешь, братец! — сердито крикнул доктор на возницу, повернувшего на улицу, памятную доктору по студенческим воспоминаниям, (л. 64) Не раз он ночью ездил по ней, веселый, пьяный и шумный, но уже несколько лет не видал ее.
— А331 тут поближе332 будет, — ответил извозчик.
— Ну поезжай.
Да, вот она, эта улица. Вон и333 студенты едут. Двое сидят, третий стоит перед ними, дико поет и334 пьяно размахивает руками. На панели толчется какой-то темный народ. Горят огни трактиров и закусочных. Женские крики, пьяная ругань и смех. Вот и лавочка, где доктор покупал всегда папиросы, а против нее поднимается на гору переулок. Туда заворачивают студенты и останавливаются у подъезда с ярким фонарем.
— Пошел по бульвару, — кричит доктор.
Извозчик, обогнув городового, наблюдающего за порядком и правильным течением разврата335, покорно сворачивает в другой переулок. Здесь всюду фонари и гостеприимно, настежь распахнутые двери с прихожими, которые, с намеком на искусство, грубо размалеваны фресками. В открытое окно несется336 визг скрипки и слышатся крики танцоров и топот их ног. Нагло и смело кричит разврат, не боящийся света.
Наконец, кончался этот переулок. Ряд других, темных и светлых, улиц — и доктор дома. Жены еще нет. Полозов раздевается, идет в кабинет и ложится на диван. Да, здесь спокойнее. Но вот доктор приподнимается на диване и снова со стоном валится назад.
— А про него-то я и забыл! — шепчет он, чувствуя возле себя невидимое присутствие337 вора. — Ах, зачем я пошел тогда пешком!
Да, зачем он пошел пешком, услыхал этот крик «держите вора!», схватил его. Зачем он сделал это? Он понимает теперь, почему ему теперь так гадко, как никогда раньше, что он так (л. 65)338 не может успокоиться. В этот тихий и мирный приют, который доктор с таким трудом создал для себя, откуда он гнал все темное и горькое — в этот приют ворвался человек с улицы. Даже не ворвался, а доктор сам, сам — и это ужасно — привел его сюда, и он теперь не хочет уходить, и не уйдет. Он уже не отвлеченное что-то, не образ художественный, не создание беспокойной страдающей мысли — он одет плотью и кровью, одет самим доктором. Он вошел в самое святая святых приюта, он стоит здесь, в кабинете доктора, стоит, как судья, которому недоступна милость, смотрит своими равнодушными глазами и упорно повторяет все одно и то же дикое, ужасное слово:
— Мерзавец!

X

А.П. Полозова к А.Г. Посконскому:
«Прежде всего извиняюсь за свое письмо, которое, вероятно, будет очень плохо, так как я не люблю и не умею писать. Благодарю вас за то, что вы не оставляете Мишу. Вы пишете, что он339, на ваш взгляд, чувствует себя лучше и был даже с вами в театре. Я очень рада этому, потому что он сильно меня беспокоит. Мне жаль теперь, что я резко обошлась с ним, когда уезжала, но я не хочу писать ему об этом и прошу вас, чтобы и вы не говорили ему, что я с вами переписываюсь о нем. Я думаю, что у него это прямо блажь, оттого, что у него много свободного времени и он ничем не хочет его заполнить. Мне кажется, что ему следует читать более систематично, чем делает это он теперь, а то чтение является только (л. 66) забавой. Мне самой340 в Москве наскучили все эти чтения, а тут я читаю с удовольствием, хотя здесь341 книг совсем342 нет. Мать и сестры кланяются вам и благодарят вас за память. Сестрам очень хочется в Москву, и это я вполне понимаю, так как здесь очень скучно. Я веду усиленную агитацию в пользу343 Кати, мне хочется, чтобы мать отпустила ее на курсы. Папа уже согласен, но скоро обломаю и маму. Вы думаете, что для Миши лучше было бы, если бы я осталась с ним, но скажу вам правду, что мне самой было тяжело оставаться возле него. Смотреть равнодушно, как он мучится, я не могла, а вмешиваться в его жизнь я, конечно, не имею права. И если бы я вмешалась, то думаю, у нас кончилось бы очень плохо, потому что раз я начну что-нибудь, я уже довожу до конца. А Миша, мне кажется, всегда останется таким, очень добрым и очень бесхарактерным человеком. У него бывают хорошие мысли, но он совсем не умеет работать и оттого он так мучается. В последний раз когда344 мы говорили с ним, он жаловался, что жизнь в большом городе345, где так много собрано не<с>частных, очень нехорошо действует на него, и хоть я сама хотела бы остаться в Москве, и ему необходимо для кафедры, и несчастных везде много346, но я предложила ему ехать в провинцию. Но он испугался этого предложения и сказал, что там будет еще хуже. Вообще я не понимаю, чего он хочет. Он очень нападает на нашу жизнь и говорит, что она слишком буржуазна,347 но тогда почему он не ищет другой? Я ему ни в чем не мешаю, и если бы даже он сказал, что хочет бросить медицину, я ничего бы ему не сказала, пот<ому> ч<то> у нас, слава Богу, есть средства прожить и так. Но он говорит, что так жить нехорошо, и сам иначе ничего делать не хочет, и это меня возмущает. Мне раньше казалось, (л. 67) что у Миши это временное, но348 теперь я думаю, что я ошибаюсь. И я уехала еще потому, что мое присутствие раздражало Мишу, который думает, что я виновата в том, что наша жизнь пошла так, как ему не нравится. Это оскорбляет меня, п<отому> ч<то> я ему всегда хотела добра и теперь готова исполнить, что он захочет, но он ничего не хочет и только хандрит и ругается. В последний раз он наговорил мне много всякой чепухи о том, что женщины неспособны к справедливости и не понимают ее, а он понимает и оттого так скучает, что видит, что все устроено несправедливо. Я ему сказала, что я хорошо сама вижу всякую несправедливость, а он спросил, справедливо ли, что он доктор и получает за визит пять рублей, а не вор или не нищий. Я ему ответила, что если по его мнению справедливее, чтоб он был вором или нищим, то пусть идет в воры, а он рассердился и закричал, что если бы я понимала справедливость, то не стала бы жить на награбленные деньги, потому что все деньги награблены. Я ему сказала, что его пиджак349 сшит на те же деньги, что и мое платье, только свое платье я еще сама шила, а он платил еще портному. Зачем говорил о том, чего нельзя изменить — это меня возмущает. Я больше уважала бы его, если бы он350 снял пиджак и пошел в нищие. Разве мне самой не тяжело думать, что у меня много всего, а у других ничего нет, но я не называю своего куска ворованным,351 раз все равно потом проглочу его.352 Вы пишете, что вы тоже скучаете и жалеете, что у вас нет такой жены, как я. Честное слово, вы ошибаетесь. Я хороша только издали, и если бы я была вашею женою, то вы так же ругались бы со мною, как и Миша, и скоро сбежали бы от меня, п<отому> ч<то> вам-то я уж не дала бы хандрить, а засадила бы за работу. Вы любите искусство, а я женщина очень сухая (л. 6S)353 и прозаическая и ненавижу, когда люди сидят сложивши руки и ноют. До свидания. Не знаю еще, когда приеду, (это) будет зависеть от того, что вы напишете мне о Мише. Извините за то, что у меня не везде есть запятые, я их не умею ставить. Пишите же, не ленитесь.
А. Полозова.354
P.S. Здесь очень много говорят о голоде, у вас там ничего не слышно?»
Прочтя письмо, Посконский улыбнулся и подумал, что А<нтонина> П<авловна> права и с такою женою он едва ли бы прожил долго.
От Посконского к Полозовой:
«…Разве могут быть счастливы такие люди, как я? Дорогой друг мой, если верить вам и я далек от истинного понимания вашего характера, то тем355 с большею основательностью упрек этот может быть обращен к вам. Или вы не верите моим словам? Они искренни, поверьте мне, ибо нет смысла лгать человеку, перед которым уже мелькает в отдалении разверстая пасть могилы. Я понимаю, что обмануло вас во мне: внешность счастливого человека, та внешность, которую я надеваю по утрам вместе с фраком и которую снимаю, ложась в постель. Я враг чувствительных излияний, но не могу оставить вас, именно вас, в заблуждении. Как-то раз, давно, вы упрекнули меня в слабости к громким и жалким словам, но неужели вы не видите моей искренности! «Томит меня, томит, как цепи, как тюрьма356, бессмысленная жизнь без цели и призвания!» — помните вы этот чудный стих безвременно угасшего Надсона? Он ответит вам полнее, чем мог бы то сделать я, на вопрос, почему я несчастлив при тех данных, которые вы делаете мне честь усмотреть у меня. Но мимо, мимо! Зачем будить дьявола!357 К чему мне ум, когда его приходится тратить на то, чтобы переложить одну-другую тысячу из кармана одного богача в358 карман другого? (л. 69) Последние дни я не видал Миши — занят был по горло. Как-то забегал к вам, вечерком, но мне ваша глупая Лукерья, до сих пор называющая меня Лопоном Григ<орьичем?>, сказала, что он ушел с утра и не сообщил, когда вернется. Вчера, впрочем, я встретился с Волынским, и тот сообщил, что М<иша> был вечер<ом> у него и играл в винт. Отсюда я заключаю, что он на дороге к выздоровлению. А я, признаюсь, был уже несколько напуган вашим письмом, именно тою его частью, которая говорит о размышлениях М<иши> по вопросу о справедливости. Вы помните морщины, которые бороздят чело вашего покорного друга и вернейшего слуги? Вы помните те серебряные нити, которые сверкают в его шевелюре? То не морщины — то проклятый вопрос «к чему?», над которым в бессонные ночи томилась эта бедная, горячая голова; то не седина — то проклятый вопрос о справедливости. «Вот она, роковая задача!359 Кто над ней не томился, тоскуя и плача, чья от дум не ломилась над ней голова!» Ломилась и моя — и как ломилась, А<нтонина> П<авловна>. Череп трещал и грозил разлететься по швам от хаоса ужасных мыслей. Но зачем будить дьявола? И из двух этих вопросов, которых не может обойти никто из мыслящих людей нашего времени, которых они360 встречают361 при рождении, как Сфинкс, и с роковою улыбкою говорят: ответь, иначе ты умрешь! — вопрос «к чему» является менее страшным. Призыв жизни слишком властен, борьба за жизнь слишком ожесточенна, чтобы можно было362 пытаться объять необъятное. Этот вопрос похож на крикливого и надоедливого ребенка, который так утомляет мать своим бесцельным криком, что она в один прекрасный момент совершенно незаметно и приспит его. Не то вопрос о справедливости.363 Стоит только появиться одной мысли — и как микроб, попавший в питающую среду, (л. 70)364 через день она обратится в сотни мыслей, через месяц365 в миллионы. Сама жизнь питает эту мысль своими соками. Всегда существовала несправедливость, но теперь она дошла до неистовства. И роковая загадка жизни. Как скорпион, доведенный до бешенства, несправедливость жалит самоё себя. Да, «были хуже времена, но не было подлее!» Но тсс!.. не нужно будить дьявола. Ах, зачем вы расстроили меня! Вы знаете, я теперь закручусь на неделю. Бейте литавры, гремите кимвалы!366 (в переводе на современный язык это значит: «пой, Стеша, про черные очи, звени цыганская гитара!)
Ваш А. Посконский.
P.S. О голоде здесь ничего не слышно».
— Рисуешься, голубчик! — подумала А<нтонина> П<авловна>, прочтя письмо. — Но что за удивительная потребность рисоваться своею дряхлостью.
От Полозовой к Посконскому:
«Как же вы поступили с «справедливостью»?»
Ответ:
«Прислал и ее?»
От Ивана Петровича Полозова к брату М.П. Полозову: «С.-Петербург. Миша. Обращаюсь к тебе с большою просьбою. Нас несколько человек студентов367 сговорилось ехать368 в Берлин. Ты понимаешь, что родитель и руками, и ногами запротестует и не даст денег. Обломай369 его, брат, тебя он слушается. Ты, конечно, понимаешь, что у меня есть достаточные основания, чтобы уходить отсюда. Это твоя знакомая: А370.С. Пинская? Славная девица. Она тоже едет. Похлопочи, голубчик, напиши старику. На днях, вероятно, буду у вас, тогда поговорим поподробнее. Линская кланяется».

(л. 71) ХI371

Полозов вернулся домой злой и сердитый. Он отправился вечером к доктору Иванову, чтобы играть в винт, но там, оказалось, была произведена крупная реформа: винт по настоянию жены доктор(а)372 был изгнан. Полозов выпил стакан чаю и, когда заговорили о373 марксистах, удрал. Все, привыкшие с представлением о Полозове сочетать представление о голубчике и других ласкательных именах, были бы удивлены, услыхав его теперь. Заложив руки за спину, он ходил по374 кабинету, хмурил брови и энергично произносил:
— Черти тупорылые!
Плюнув в угол, Полозов лег на диван, и как только его борода приняла обычное положение под углом 45°375, успокоился.
— Ведь нельзя же на самом деле пичкать все марксистами да Дрейфусом. Утром Дрейфус, вечером марксисты — да убирайтесь все вы к черту на рога!
Письмо брата снова взволновало его. Ему было безразлично, что брат хочет ехать в Берлин — у них никогда не было особенно хороших отношений с этим черноволосым юношей, утрированно резким в обращении и как будто слегка презрительно и свысока своих двадцати лет смотревшим на него — его взбудоражили слова брата о Линской. Линская была та самая девушка с испуганными глазами, которую он считал жертвою своего бессердечия и которая впервые назвала его мерзавцем. Доктору было как будто немного жаль, что <она> не погибла, как он думал, и обидно, что она теперь знакома с его братом и, вероятно, очень дружит с ним. Кланяется ему она нарочно, чтобы подчеркнуть (л. 72) свое великодушие и его свинство. А почему непременно он свинья, а не Посконский, не А<нтонина> П<авловна>, не все? И почему у доктора такая подлая память, что хранит именно самое скверное?
Глупый, и смешной, и ужасно неприятный был то случай. Ант<онину> Павловну стала навещать одна из прежних гимназических ее подруг, Анна Станиславовна Линская. Когда и как она пришла впервые, доктор не помнит. В то время у них много бывало пришлого народа, таких, что посидит один вечер, поговорит или помолчит, а потом исчезнет и даже фамилии своей на памяти не оставит; этот белокурый или этот долговязый. Из этого пришлого элемента незаметно организовался тот самый кружок счастливцев, который составляют доктор и его знакомые. Последние в то время еще не были связаны с ним и его женой такими тесными узами соединства и содовольства376, только присматривались друг к другу. Быть может, благодаря этому с внешней стороны царило согласие, с которым они разделывали народников и марксистов, и так как Дрейфуса в то время еще не было, то значительную долю разговоров посвящали внутренней политике, вопросам о мужике и школах, фабрике и роли интеллигенции в ее желательном развитии и видоизменении. Мужик мелькал больше вскользь, и все заботы обращались главным образом на фабрику. Особенную прелесть и значительность этим разговорам придавало то обстоятельство, что все они, как помнит377 доктор, считали себя людьми очень опасными и вообще такими, над существованием которых в самом сердце России стоит призадуматься. Насколько опять-таки помнит доктор, они были несколько даже односторонни и видимо склонялись в пользу марксистов, а над народниками смеялись. Особенно огорчал их Михайловский, которому они не могли отказать (л. 73) в уме и таланте и который вместе с тем отказывался понять самые простые вещи. Тогда они раза два или три ходили целой компанией в заседания одного ученого общества и слушали там одного очень молодого, но очень талантливого марксиста, причем во второй раз у доктора кто-то переменил совсем новые калоши. В тот вечер, помнит, все отправились к ним чай пить, веселые и возбужденные, откуда-то прихватив какого-то студента, и очень смеялись, узнав про несчастье Полозова. Особенно удивлялись тому, где еще могли найтись ноги, подобные ногам доктора, ибо эти его принадлежности находились в полном соответствии с его тучным телом. Линская378 бывала тогда часто, и на нее начали смотреть уже, как на родную, и так как общепринятой манерой было легкое подшучивание друг над другом,379 имевшее целью подчеркнуть серьезность того, что происходило на самом деле, то и над нею слегка подшучивали. У нее были не то удивленные, не то как будто испуганные глаза и масса вьющихся черных волос, над которыми она не занималась, и они прядями спускались ей на глаза и иногда попадали даже в рот. Чтобы избавиться от надоедавших380 волос, она часто взмахивала головой, и тогда на один миг ее голову окружал черный ореол, в котором лицо ее казалось очень бледным и очень красивым. Она больше молчала, но когда кто-нибудь говорил, она381 не сводила с него глаз, и он часто невольно оборачивался в ее сторону. И если то, что он говорил, нравилось ей,382 в ее глазах, терявших выражение удивленности, являлось что-то такое хорошее, милое, славное, благодарное, что не жаль было лишней пары слов, чтобы получить на свою долю такой взгляд и перебить его у другого. Доктор, вообще говоривший меньше всех, часто любовался этим взглядом и подталкивал Посконского, который тихо восклицал: «чудная девушка!»
(л. 74) И он начинал говорить сам, и так он умел говорить, что постепенно оттирал всех других, увлекался сам и увлекал всю аудиторию. Так как он чаще выступал в гражданских делах, чем уголовных, то в его речи часто встречались выражения «удостоверяю», и другие, несколько казенного характера, придававшие речи некоторую сухость, но минутами он возвышался до истинного пафоса. Тогда взгляд Линской383 иногда обращался к доктору и говорил ему: «ведь и ты думаешь то же?», а он отвечал своим взглядом: «каков мой Леня-то, а!» И, довольные друг другом, они отвертывались, пока новый оратор и новая речь не соединяли на минуту их взоров. И хотя они совсем почти не говорили друг с другом, но эти взгляды так сблизили их, что Л<инская>, приходя, всегда спрашивала, дома ли М<ихаил> П<етрович>, и если его не было дома, сидела недолго и не так хорошо смотрела на говорящих. А он смотрел иногда вокруг себя и думал, кто из всех достоин того384, чтобы навсегда соединить свою жизнь с жизнью этой девушки. И все казались ему тогда пустыми говорунами, и ему становилось грустно, что нет никого достойного девушки и что он сам недостоин ее. Жене он говорил, что прямо влюблен в ее подругу, и усиленно расхваливал ее, думая385 доставить жене386 удовольствие, но та молчала и только изредка пожимала плечами с387 видом, говорившим: не знаю, посмотрим еще.
И вот помнит доктор, как в воздухе пахнуло чем-то беспокойным и возбуждающим. Проносился один из российских сирокко, неведомо откуда появляющихся и исчезающих так же бесследно. На этот раз388 причина была, кажется, в у<ниверсите>те, где что<-то> творилось. Связанный с обществом тысячами нитей, университет передавал ему свое тревожное состояние. Тучи над головою темнели, и чувствовалось приближение грозы. У Полозов<ых> (л. 75) волновались особенно сильно, и не то чтобы боялись, но считали389 возможным все, так как считали себя на виду. Поэтому особенно много шутили и чаще старались390 держаться391 вместе. В один из таких вечеров сидели все вместе, не хватало одной Линской. Посконский рассказывал один комический эпизод из последнего времени, остальные смеялись и всё спрашивали, чем это кончится. Сильный звонок заставил всех встрепенуться, и все тронулись к передней, где послышался голос Линской. Не здороваясь, она прошла в гостиную, и все заметили, что она сильно взволнована, щеки ее горели, а волосы из-под шапочки лезли на глаза, и она нетерпеливо отмахивала их рукой. Она не раздевалась, и ее нескладное ватное пальто, обезображивающее ее фигуру, было внизу забрызгано грязью.
— Ну что? Что? Что случилось?
— Завтра готовится большая сходка, — торопливо и радостно заговорила девушка. — Приглашают на нее всех, не только студентов. Всех сочувствующих. Я пришла сообщить вам. Нужно еще кое-куда забежать. Завтра в 8 ч(асов) утра Я зайду опять к вам. Спать, по-моему, не стоит ложиться. Ох, как я392 запыхалась! — она улыбнулась всем и опустилась на стул. Увидев доктора, она протянула ему руку и с той же улыбкой сказала: — Здравствуйте, Михаил Петрович!
Все молчали. Это была ужасно тяжелая, мучительная минута. Предложение Линской было нелепо, ребячески наивно и смешно; до него могла дойти только393, имея семнадцатилетнюю голову, согретую в обществе таких же голов, только пробежав пешком десяток улиц. Не спать всю ночь! И утром идти на сходку, горланить и быть загнанным вместе с безусыми ребятами в манеж394 — ему, доктору Полозову, ему, прис<яжному> пов<еренному> Посконскому, и, наконец, ему, проф<ессору> Уточкину! И главное, не спать всю ночь! Хороши были бы физиономии этих заговорщиков, этих революционеров!
(л. 76) — Ну, что же в<ы> замолкли все? Михаил Петрович?
Все молчали. Полозов отвернулся в сторону и смотрел на жену, прося у нее помощи. В голосе девушки звучала такая уверенность, что придуманный ею план будет встречен с восторгом, что все сейчас закричат, заговорят, будут, быть может, целовать ее и расспрашивать, как и что. А395 как ночью они будут сидеть и говорить, быть может шептать, и пить чай с колбасою.
— Ну что же вы?
Посконский закуривал папиросу. Профессор машинально достал часы, но, поняв, что смотреть сейчас на них неудобно, приставил их к уху и довольно покачал головою: идут396! Антонина Павловна взяла девушку за руку и ласково приказала:
— Раздевайтесь-ка, голубчик. Попьемчаю и поговорим.
Но Линская поняла и сразу оробела и растерялась до жалости. Волосы продолжали лезть ей на глаза и в рот, но она не решалась отмахнуть их и только улыбалась сконфуженной улыбкой: ничего не поделаешь с этими волосами! Она позволила раздеть себя и усадить и усердно пила стакан за стаканом чай, обжигаясь и конфузясь и не решаясь налить на блюдце, как делала раньше. Наконец А<нтонина> П<авловна> сама налила ей в блюдце, и она засмеялась, и тогда стали смеяться все, всё громче и веселее, и шутить. Посконский стал было серьезно упрекать ее за ее легкомыслие, но не выдержал серьезного тона и стал изображать в лицах, как сидят у печишки заговорщики, точат кинжалы и бросают свирепые взгляды. Полозов будет у них предводителем: если надеть на него красную рубашку, он очень похож на Стеньку Разина. Профессор мал ростом — он будет Маратом. А сам Посконский, конечно, Мирабо. И все смеялись так громко и (л. 77) весело, что прибежала даже глупая Лукерья, сбегала назад и привела за собою горничную. Профессор смеялся тоненьким баском и кудахтал, как курица; психопат с подвернутыми брюками и презрением к слабости397 — он тоже был здесь, ржал как лошадь и взвизгивал: ему, видимо, процесс смеха причинял боль. Михаил Петрович смеялся неслышно; глаза его сузились и наполнились слезами. Один Посконский старался, для усиления эффекта, сохранить серьезность, но глаза его горели, и все новые и398 новые картины, одна смешнее другой, рисовались его воображению.
— Ну будет, господа.399
И тогда все перестали смеяться и увидели, что400 Линская плачет.
— Это ничего, это так, — говорила она и брала блюдце401, но руки дрожали, и расплескивали чай, и слезы капали в него. Посконский искренно огорчился и стал извиняться за себя и за других, и вскоре Линская улыбнулась, п<отому> ч<то> он был очень402 комичен. Ант<онина> П<авловна> оставляла ее у себя ночевать и даже заарестовала ее шубку, но Линская настояла на своем и ушла, дав слово, что она не пойдет на сходку. Ее пошел провожать психопат, впавший в подавленное настроение и все время вздыхавший. Он подавал ей шубку и извинялся, что это чужая, и пока он искал настоящую, Л<инская> была уже совсем одета. Когда они сходили по лестнице, он поддерживал ее под руку, хотя она не нуждалась в поддержке, заглядывал ей в глаза и чуть не упал, наступив на подол ее платья. Полозов пошел проводить вниз, до швейцара, и очень жалел, что с ними увязался психопат: ему хотелось сказать Л<инской> что-нибудь хорошее, но чтобы это было наедине. Когда заспанный швейцар отворил дверь, он вышел на минуту на улицу и, прощаясь, удержал руку Линской.
(л. 78) — Какая вы славная, — сказал он.
Линская403 выдернула руку, и доктору показалось, что она ударит его взглядом, который сверкнул на него из-под черных волос. И не он один, но и психопат заметил этот взгляд, заторопился и долго жал обеими потными404 руками руку доктора и обещал прийти завтра, непременно завтра, пока нескладное ватное пальто не остановилось и не крикнуло:
— Ну что же вы?
Еще раз нежно405 пожав руку доктора406, извинившись перед ним407 и заяв<ив>ши, что им о многом, очень о многом нужно поговорить, психопат бросился догонять А<нну> С<таниславовну>, и вскоре оттуда, где утонуло во мраке ватное пальто, послышался его резкий,408 крикливый голос.
Но на завтра не пришел ни он, ни Линская409, и вскоре совсем потерялись из виду, а доктор две недели хандрил.
Теперь письмо брата напомнило ему Линскую410, и она встала перед ним, как живая, со своими надоедливыми волосами и взглядом, который бьет. Она, значит, жива, здорова и едет учиться в Берлин411, а теперь кланяется доктору. Конечно, она рассказала брату этот случай, и оба они смеялись над доктором, точно он один412 виноват, что все так случилось. И неприятнее всего, что этот мальчишка знает и с своей обычною грубостью будет трунить над доктором. Но он этого не позволит. Хотя разве он не прав?
Борода Полозова вздрагивает и стиснутые пальцы хрустят. Что если бы Линской рассказать, как он схватил вора? Но что же делать? Что делать? Ну пусть он мерзавец — но дайте же ему возможность стать честным человеком, научите его, что делать. Ведь не идти же на самом деле на сходку! Он не хочет, он не будет бороться с этими жалкими фигурками, что в беспокойном сне (л. 79) храпят в этих больших домах. Пусть они берут его и делают с ним, что хотят; он на все готов, на все согласен. Разве ему жалко своей жизни — да берите ее, на что она ему413, эта постылая жизнь! Все берите. Возьмите его мозг, его сильное тело, возьмите его руки — они не боятся труда. Но дайте ему покой. Не смотри на меня так, ты, бледный вор с равнодушно-усталыми глазами. Не смотри. Возьми мое сердце и раскрой его. Ты увидишь в нем любовь к тебе, одну только любовь. И возьми это сердце себе: оно твое. Топчи его ногами, если хочешь; раздави его — оно твое. Но не смотри на меня так. Пожалей меня. Ты голоден, да? Ты убил горем свою мать, которая роняла слезы на твою голову? Ты отнял счастье у женщины, которая тебя любила? Ты в тюрьме, да? А я? Я душу свою убиваю! Ду-шу!..
И доктор заплакал. Ему не было стыдно своих слез, и он плакал тихо и легко. Что-то замирало в нем сладкое,414 радостное и шло к глазам и выталкивало одну слезу за другой. Он не вытирал их, и они щекотали ему щеку и медленно пробирались в усы415. Ему не хотелось открывать глаза, но открыв их, он видел сквозь призму слез колеблющиеся пятна света. И ему казалось, что вор ушел, а совсем близко от него стоит Линская, не та, что смотрела на него такими ужасными глазами, а другая, всепрощающая,416 любящая, и говорит:
— Пойдем за мною!
— Куда хочешь, хоть на смерть!

(л. 80)
XII

— Послушай, ты говоришь азбучные истины! — возмутился Посконский. — Оставь часть отрицательную и переходи к положительной. Чего ты хочешь? Коротко и ясно: чего ты хочешь?
— Хочу быть честным человеком, — угрюмо ответил Полозов. Он смотрел417 исподлобья на Посконского, как тот метался по кабинету, и мял в кулаке свою широкую бороду.
— Не выношу этих общих, ничего не говорящих выражений! Хочу быть честен! Мы все честные люди.
— Ты, Аполлон, просишь краткости, я кратко и отвечаю. А хочу я сказать, что так мне жить надоело, и я хочу делать что-нибудь, чтобы быть полезным.
— Ну и делай. Намерение похвальное.
— Но что?
— Если ты будешь прикидываться младенцем, только что отнятым от соски, я не стану с тобой говорить. Ты превосходно понимаешь, что у нас можно делать и чего нельзя, и я не намерен вместе с тобою заниматься азбукой и маниловщиной… наизнанку.
— Не сердись, — кротко сказал Полозов. — Вообрази, что ты имеешь дело с человеком, который, ну, просто запутался, потерял меру вещей, что ли, и которому нужна азбука. Именно азбука. Не горячись и помоги мне.
Посконский пожал плечами и сел на стул.
— Спрашивай, — коротко кинул он.
— Ты умнее меня и гораздо старше, ты много видел и терся на людях, и ты скорее, чем кто-нибудь, можешь ответить…
— Спрашивай.
— Как, по-твоему, полезно лечить бедняков, ну нищих, что ли? (л. 81) — Нет.
— Нет? — удивился доктор. — Но как418 скоро ты решил этот вопрос.
— Подумай, и ты придешь к такому же выводу, как и я. Дальше.
— Я думал и согласен с тобою. Но ведь это ужасно — люди болеют, страдают, и419 лечить их нет смысла, — доктор сделал большие глаза и посмотрел на Посконского.
— Если это кажется тебе ужасно, то лечи. Если говорить о смысле в значении конечной цели, то его нет. Но есть ближайшие цели. Облегчить страдание кому бы то ни было и как бы то ни было есть уже задача, вполне достойная честного420 человека.
— Но ведь это лить воду в бездонную бочку. И хуже даже того. Леча421 бедняков, я этим становлюсь на стороне тех, кто богат. Я им облегчаю их задачу. Они видят, что и ему, голяку, оказывают помощь, и спят спокойно…
— Если он будет умирать, они будут спать так же спокойно.
— Этого не может быть: совесть зазрит. И кроме того, они будут тогда бояться. А теперь они наносят раны, а я лечу их, чтобы не было так больно и чтобы раненый не полез от боли на стену. Ты понимаешь?
— При существующих условиях такая дилемма действительно представляет<ся>422 пытливому уму. По счастью, она никого не устрашает и не мешает являться на свет докторам Гаазам и другим, кого люди называют благодетелями человечества, и совершенно <по> справедливости. Самое лучшее, ты пойди к бедняку и спроси: хочешь помирать или хочешь, чтобы я тебя вылечил? Если он скажет: хочу помирать, — предоставь этого оригинала его участи. И когда обойдешь всех, забрось скальпель и разорви диссертацию. И умирай сам.
(л. 82) — Пусть так. Я согласен лечить. Но меня всегда будет423 мучить мысль, что я делаю бессмысленное дело, и меня будет подавлять масса горя, которое я вижу, тогда как я уничтожаю его только ничтожную крупицу.
— Мы все делаем бессмысленное дело, — сказал Посконский.
— И ты?
— И я. Ты думаешь, есть смысл в том, что я помогаю Иванову424 переложить в свой карман сотни рублей из кармана Ипатова, когда у них обоих черево чуть не лопнет.
— Но ты можешь помогать беднякам.
— У них, брат, совсем нет карманов. Конечно, и мы можем, до известной степени, помогать им, но в мере еще меньшей, нежели ты. Оправдать, напр<имер>, невинного. Но таких очень немного попадает на скамью подсудимых, да их, почти всегда, оправдывают и без нас. Обыкновенно туда попадают отъявленные воры и мошенники.
— Но ты же говорил, — заметил доктор, — что, в сущности, преступников нет.
— И сейчас скажу это. Но при существующих условиях суд и наказания неизбежны. Ты первый обратишься к полиции, если у тебя сейчас при выходе снимут шубу.
— Но ведь тогда опять ложь. Преступников нет — а наказывать их нужно? Всюду ложь, что же это такое? — ужаснулся доктор.
— И всегда была и исчезнет только тогда, когда совершенно изменятся условия нашего существования. И всегда были люди, которые не могли выносить этой лжи.
— И?
— И разбивали голову об стену, отделяющую от будущего. Сколько (л. 83) разбрызгано по ней благороднейших мозгов!425 она давно уже стала красною от крови, но стоит, стоит! Быть может, она рухнет завтра, а быть может, будет стоять вечно. Быть может, за нею ничего и нет, а люди все бьются и бьются головами и красят ее своею кровью, честнейшею и лучшею кровью!— Посконский задумался. — Да, велика загадка жизни. Горе тому, кто пытается разгадать ее!
Доктор сидел подавленный и хмурый. Внезапно он вскочил и, протянув большие руки к Посконскому, крикнул:
— Но я не могу, понимаешь, не могу! Меня душит эта ложь! Я готов разбить свою голову — на кой она мне черт иначе. Понимаешь, я задыхаюсь! — и в подтверждение того, что он задыхается, Полозов с силою схватил себя за грудь, так что платье затрещало.
— Голубчик, все мы задыхаемся! — мягко сказал Посконский. — И будем задыхаться, и умрем от задушения. Нужно мириться. Только два есть пути: или идти рука об руку с существующим, или бороться с ним. Середины нет. Середина ложь.
— Но неужели же нет исхода?426
Посконский покачал головой. Оба долго молчали. Наступило долгое молчание.
— Аполлон, ты помнишь Линскую?
— Помню, а что?
Полозов пристально посмотрел на него. Посконский махнул рукой и улыбнулся.
— Не годишься, друг, не годишься. То жизнь тревожная, мятежная, полная опасностей, страха и требующая соответственно приспособленного организма. Ты же427, мой голубчик, толст и непо<во>ротлив и труслив. Тебя всякая баба обойдет, ты всякого столба будешь пугаться. Куда нашему теляти да вовка съесть! Ты привык все по-хорошему, с крестом да молитвою, (л. 84) да подумавши, да измеривши, да десять раз взвесивши. Ты боишься шуму, крику, боли. Щекотки ты боишься? Ну, конечно. Ты любишь мягкую постельку. Ты согласен работать, но только в хорошем кабинете, да чтобы лампа стояла обязательно на этом месте, а не на том, да чтобы на ней обязательно синий колпак был. Тебе нужно после обеда и на сон грядущий книжку почитать. Ах, голубчик, ну куда тебе лезть ломать, когда ты треску боишься, и если в другом месте трещит, так ты думаешь, не над головою ли? Львиный дух у тебя, это верно, но тело-то, брат, овечье.
— Ты хочешь сказать, что у меня буржуазные наклонности?
— Нашли словечко и радуются! Почему именно только буржуа должен дорожить мягкою постелью, любить жизнь, ненавидеть шум и предпочитать работать в кабинете, а не в подполье? Ты меня прости, я вовсе не хотел обидеть тебя. Я хочу только сказать, что не всякий может быть героем, и, конечно, это вовсе и не обязательно. Т.е. должно бы быть необязательно. Можно быть трусом и совершать великие вещи. Можно, сидя в кабинете, устроить революцию. В сущности, можно ведь и не биться непременно лбом о стену будущего, а потихоньку ковырять ее. Но там, где428 позволяют подойти к ней. А тут ты сиди и — ковыряй в носу — прости за несколько вульгарное сравнение.
— А ты пробовал подойти к стене? — спросил Полозов, нервно теребя бороду.
— Не пробовал и пробовать не стану. Что за радость разбивать голову и притом так, что никакого толку от это<го> ни для кого не будет.
-Ты не пробовал?— настойчиво повторял Полозов. — А какое же ты имеешь право говорить о ней? Врешь ты, брат, что у нас только дух (л. 85) львиный. Дух у нас овечий, вот что. Правда, что ты любишь постельку, но ты ничего другого и не любишь, кроме нее. А любишь, так попробовал бы. «И пробовать не стану»! Все вы фарисеи, лицемеры! Создадут себе обстановочку и утешаются:429 тут нельзя, там нельзя, там нельзя. А кабы можно, мы бы! Вот о Марксе давай, сделай милость, поговорим. Итак, вы какого мнения о народниках? — передразнил доктор кого-то и, весь красный, не находя слов, начал наступать на Посконского:
— Развратители вы, вот кто! Вы хотите отнять всякую надежду, чтобы потом вам не говорили: вы сидите, а мы дело делаем! Свиньи!
Посконский сперва рассердился и приготовился к резкому возражению, но, взглянув на доктора, мягко сказал:
— Да не волнуйся ты так, шут гороховый. Ну ладно, ну пусть мы фарисеи, чего же ты на стену-то лезешь? Вот так тихоня!
— Свиньи! — бормотал Полозов, утирая лоб.
— Меня интересует только одно, — 430 задумчиво сказал Посконский, — почему так быстро идет процесс431 разложения.
— Какое еще там разложение? — сердито спросил Полозов.
— Да так, это я свое. А Антонина Павловна скоро приедет?

XIII

От Посконского к Полозовой:
«…Меня трогают ваши заботы о муже. Простите за мысль, которую я вам выскажу, так как она не одному мне приходила в голову: мне казалось иногда, что вы не любите Мишу, и я вполне понимаю вас в этом отношении. Я никогда не поверю вам в том, что вы го<во>рите (л. 86) о себе. Эти постоянные подчеркивания вашей мнимой сухости, вашего эгоизма доказывают мне432 наличность совершенно противоположных свойств. Когда я смотрю в ваши глаза — красивейшие в мире глаза — я точно смотрю в море, бездонное, страшное, на дне которого кипят невиданные чудовища. Когда вы хмурите ваши брови, мне становится страшно: горе тому, на которого обрушится ваш гнев или ненависть. Мне кажется, вы умеете так же сильно ненавидеть, как сильно могли бы любить. Могли бы! — обратите433 внимание на это слово. Пусть вы любите вашего супруга — он достойнейший человек, но434 вы расходуете лишь каплю из того океана любви, который мог бы вылиться на голову счастливца… и утопить его. Да, утопить, ибо435 не436 всякий в силах вынести вашу любовь. Простите меня — но вам нужен не такой человек, как Миша. Кстати: ваши глаза вдохновили меня на романс, который я изображу437 вам по приезде. Вообще мне думается, вам можно приехать без риска наткнуться на неприятность с мужем. У таких слабохарактерных людей, как Миша,438 все дело в настроениях, и настроения эти держатся недолго439, и хотя440 он упорствует в своей хандре, но441 уже, видимо, начинает442 спадать с повышенного тона. Из furioso {исступленно, бешено (ит., муз.)} он перешел в moderato {умеренно, сдержанно (ит., муз.)} и пре<и>справно спит, пьет и ест. Ваше представление, которое так трогает вас, представление о<б> исхудалом пожелтевшем человеке, подобно вечному жиду, бродящему по улицам, далеко от действительности: он так же то<л>ст и непо<во>ротлив и рад был бы ездить на извозчике из кабинета в столовую. Под конец вся эта история с его хандрой начинает производить на меня впечатление <чего-то> комичного, он точно щедринский баран, который увидел во сне вольного барана, но настоящим манером сообразить не мог и ноет. Все это производит впечатление чего-то несерьезного, (л. 87) ребяческого, и происходит, как вы говорите, от безделья. Попробовал бы Миша на минуту окунуться в котел, в котором кипим мы, рабы действительности, и всю эту дурь с него как рукой сняло бы. Все эти охи, ахи, тоскливые порывания куда-то вдаль, поиски конечных целей кажутся смешными, когда перед носом дело. Недавно у нас вышел по этому поводу крупный разговор, окончившийся, впрочем, благополучно: я вернулся из суда, дьявольски утомленный, и не успел еще снять фрак, когда явился Миша, плотно уселся в кресло и, уставив на меня очи, вопросил: ну скажи, щука, а что такое добродетель. Признаться, я вспылил и сказал ему, что он лучше мог бы ознакомиться с добродетелью, если бы вот проторчал день в<о> фраке. И это уже не первый такой разговор. Но что лучше всего, он ходил ко мне лишь для того, чтобы ругать меня. Сидит, молчит час или два, а потом начинает отчитывать: и такой-то ты, и сякой-то ты. Если бы он не был так толст, из него мог бы выработаться недурной443 резонер или444 английская девица для армии спасения. Во всяком случае ничего серьезного нет и относительно главного вы можете быть спокойны: он не пьет и, кажется, не собирается пить. Приезжайте, дорогая моя, мне так хочется поболтать с вами, вы единственный человек, который понимает меня445. — Посконский».
От М.П. Полозова к Ивану Полозову:
«Отцу я еще не писал, но ты можешь быть спокоен насчет исхода дела; конечно, лучше было бы, если бы ты-то сам к нему поехал с моим письмом. Но ты не беспокойся, на днях я напишу. Сообщи мне, пожалуйста, адрес Линской».
От М.П. Полозова к Линской:
«Многоуважаемая А<нна> С<таниславовна>! Мы446 расстались последний раз при таких исключительно неприятных условиях, что вам может показаться странным мое письмо, но вы сами дали мне смелость написать его, (л. 88) послав через брата поклон. Я знаю, что вы не станете смеяться над тем, что я вам напишу. Дело в том, что во мне произошла большая перемена, и я теперь очень несчастен, и вы единственный человек, который может понять меня. Мне опротивела та пошлая447 буржуазная жизнь, которую я вел, и мне очень хотелось бы примкнуть к какому-нибудь <з>дравому, хорошему делу. Я не боюсь опасностей и готов пожертвовать всем, но у меня нет здесь никого из знакомых, через которого я мог бы сделать это. Вы чистая, светлая личность и, вероятно, стоите в центре таких же людей, которых вы умеете притягивать. Вы знаете, что я человек немолодой, мне уже тридцать лет, и что я вовсе не донжуан, а потому вы не рассердитесь на меня, если я скажу вам, что я вас мог полюбить и чуть-чуть не полюбил тогда, помните? Я только теперь догадался об этом, а тогда мне и в голову это не приходило, я думал, что я просто хорошо отношусь к вам. Состояние мое теперь ужасное, но я не могу рассказать всего в письме, но если вы позволите, я приеду в Петербург. Мне там, кстати, нужно быть по одному делу. Пожалуйста, не говорите об этом письме брату. Поверьте, что мне стоило большого труда написать вам».
Три недели Полозов ждал ответа на это письмо. 22 декабря приехала его жена, а 23 он получил по городской почте письмо от Линской:
«Я еду к родным в Орел и на один день остановилась448 в Москве449. Вечером я буду у одних знакомых на Петровке (450адрес), зайдите за мною туда вечером, в 10 часов».

(л. 89)
XIV

— Она все та же, — подумал Полозов, при первом взгляде на Анну Даниловну451. Так же выбивались массою черные вьющиеся волосы и падали на глаза, и Ан<на> Д<аниловна> отмахивала их рукою. Такая же она была маленькая ростом и снизу вверх смотрела на доктора. Но потом он стал замечать перемены и чем больше смотрел, тем более чужой казалась она ему. Теперь ему показалось, что она выросла, и он понял, что это обманывало его ее пальто, очень длинное и не такое нескладное, как прежде — оно делало ее фигуру стройнее452 и453 выше454. На дворе стояло серенькое зимнее утро, когда в воздухе тепло, так что невольно хочется распахнуть шубу, и что еще немного теплее — и снег станет таять, и отовсюду с крыш455 польются ручьи. Выпавший снег тяжелыми глыбами висел на карнизах и мягкими пушистыми полосами окаймлял черные линии окон и заборов. Дышалось легко и, как и летом, хотелось куда-нибудь на простор, в поле. Рассеянный, желтоватый свет падал на лицо А<нны> Д<аниловны>, и от этого ли света, смывавшего резкие тени, но оно казалось проще, обыденнее456, чем представлял его себе доктор, и как будто желтее. Она так же мало говорила и слушала внимательно, но457 иногда резко оборачивалась и осматривалась по сторонам. Но что сделало доктору ее чужою, так это ее взгляд. В нем совсем не было прежнего милого, понимающего выражения и виднелось равнодушие и отсутствие интереса к высокому толстому человеку, идущему рядом с ней, и к тому, что он будет говорить. Он не был для нее особенным, а таким, как и все другие, и доктору казалось, что он видит все те десятки, а может, и сотни лиц, которые прошли за это время перед нею и тоже говорили с нею, и она так же равнодушно смотрела на них. И когда доктор начал (л. 90) <оправдываться?> в том, как вел он себя в тот вечер, думая начать с этого важный разговор, она сперва не поняла и удивилась, потом рассмеялась и спросила, неужели она была такая потешная. Полозов почувствовал, что ему не хочется говорить, и пугался при мысли, что они долго будут вместе и говорить нужно. Он заговорил, и слова его выходили плоскими и скучными. Комкая, невольно сгущая краски и употре<б>ля<я> громкие выражения, от которых обоим становилось неловко, он передал свои сомнения.
— Чего же вы хотите, голубчик? — так же равнодушно и скучно сказала она, и когда он ответил, слова его показались какими-то пустыми, незначительными458 при простом свете зимнего дня и среди домов, окай<м>ленных пушистым снегом. Он ответил:
— Хочу взяться за какую-нибудь полезную работу.
— За чем же дело стало? — несколько удивилась она.
Доктор вместо ответа опять стал говорить о скуке своей жизни и чувствовал, что он ничего не разъясняет. Он нарочно повышал голос в драматических местах, но это было еще хуже.
— Тише, тише! — испуганно сказала А<нна> Д<аниловна> в одно из этих повышений. В глазах ее исчезло выражение равнодушия, и она искоса смотрела на городового, стоявшего на углу улицы.
— А? Что такое? — не459 понял Полозов с презрением истого москвича к полиции и шпионам.
— Тише, нас могут услышать.
— Кому там нас слушать, — махнул доктор рукой, но видя, что А<нна> Д<аниловна> начинает сердиться, понизил голос и добавил: — пойдемте на реку, там хорошо теперь.
— Пойдемте. Вы не сердитесь на меня, — сказала А<нна> Д<аниловна> и улыбнулась, — у меня нервы порядком развинтились. Пришлось год ходить к одному (л. 91)460 в качестве невесты. Он на моих глазах сходил с ума, и это несколько повлияло на меня. Теперь все кажется, что кто-то идет за мною.
Доктор хотел расспросить, кто был тот, к кому ходила А<нна> Д<аниловна>, но она отделалась короткими замечаниями, и доктор нарочно перешел к брату и спросил, как он ей нравится. А<нна> Д<аниловна> оживилась и стала расспрашивать, удастся ли ему поехать в Берлин. Но доктор ответил сухо, и они замолчали. Так молча они сошли к Дорогомиловскому мосту, прошли направо, где спуск к реке, и тут на минуту остановились. Посередине реки был расчищен каток, и на нем летали, сшибались и падали черные фигурки ребят. Одни из них были на двух коньках, другие на одном и быстро и часто отталкивались другою ногою, без конька. Ребята дрались и гонялись друг за другом. Видимо, их было две партии, и побеждала из них та, в которой находился высокий тонкий мальчик, длинными461 прямыми шагами, с приседаниями, перебегавший от одной кучки противников к другой. При его приближении они падали и лежали, пока он проносился дальше, а тех, кто не успел лечь, он сбивал с ног. Наконец эта партия побеж<д>ала окончательно, и противники бросились с катка, утопая в снегу и падая. На снегу и высокий мальчик утратил свое преимущество в виде коньков, и его самого сбил кто-то с ног.
— Миска! — закричал с берега, позади Полозова, детский, запыхавший<ся> голос. — Миска! — повторил он тише. — 462 Челт! — последнее было сказано совсем тихо. Они обернулись и увидели мальчика лет шести или семи, торопливо тащившего ноги к реке. На нем было легонькое рваное пальтецо, распахнувшееся крыльями по обеим сторонам, а снизу была видна грязная, неподпоясанная красная (л. 92) рубашонка. На ногах его были тяжелые большие валенки, доходившие ему почти до живота, и он усилием передвигал каждую из них. На голове была такая же большая шапка, опускавшаяся на глаза. С трудом поднимая руки, мальчуган на минуту поднимал ее, взглядывал на каток и снова погружался в мрак. Пыхтя и отчаянно шмурыгая носом, он кричал:
— Миска! Погоди, челт!
Наткнувшись на бугор, мальчик упал и долго поднимался. Поднявшись, он запрокинул голову назад, смахнул несколько шапку и, увидев, что одна партия уже463 бежит, отчаянно крикнул:
— Миск-а! Погоди, я помогу!
А<нна> Д<аниловна> рассмеялась, показывая Полозову глазами на мальчика. Полозов сам смеялся, особенно потому, что в глазах А<нны> Д<аниловны> увидел то464 милое465 выражение понимания и близости, что бывало у нее когда-то. Он помог ей сойти на реку и весело сказал, показывая по направлению466 на467 Дорогомиловский мост, где сквозь решетку виделись движущие силуэты468 саней, прохожих и конки:
— Пойдем в ту сторону.
— Пойдем! — так же весело ответила А<нна> Д<аниловна>. — Какая прелесть этот469 мальчуган! «Миска, я тебе помогу!» — передразнила она и снова засмеялась.
Они прошли под мостом, таким странным, когда на него смотреть снизу470. Далеко впереди белым горбом поднимались Воробьевы горы. Налево стоял крутой, гористый берег, весь усыпанный постройками, лепившимися по косогору. Далее, по линии берега, дымился ряд высоких фабричных труб. Река здесь была широкая, и на ней было так же тихо, как в поле.
— Как хорошо здесь, — вздохнул Полозов.
(л. 93) — Да, хорошо, — отозвалась471 А<нна> Д<аниловна> и спросила: — ну так что же думаете вы делать?
Точно ничего еще не было сказано, Полозов повторил с начала историю своих сомнений и говорил теперь хорошо и сильно, так что ему нравилось самому. Он сказал, что его душит та жизнь, которую он ведет и которую ведут другие около него, душит так, что он долее не в силах оставаться в этом положении. Минутами он как будто засыпает, и тогда все вокруг кажется естественным и простым, таким, как должно быть, и он тогда не понимает самого себя. Но бывают моменты, когда он с ужасною ясностью видит бессмысленность и фальшь такой жизни, и тогда ему хочется бежать куда-нибудь, даже убить себя.
— И я убил бы себя, — прибавил он, — если бы не надеялся на какой-нибудь другой472 исход.
— Но чего же вы хотите?
Этот вопрос, который поочередно предлагали ему жена, Посконский, рассердил его. Чего он хочет? Это понятно всякому, кто хоть раз видел улицу такою, какою он видел ее. Его подавляет, отнимает возможность жить и работать та неизмеримая несправедливость, которая на все наложила свою печать, начиная с характеров и лиц, кончая платьем. Ему противно читать книжку, когда он знает, что миллионы не читают ее и не могут так же наслаждаться ею473, как он. Ему иногда хочется снять с себя богатую шубу, стать пьяным, гря<з>ным, скверным, идиотом, только б сравняться с теми, кто обездолен. Он долее не в силах жить так.
— Да, это ужасно! — сказала А<нна> Д<аниловна>. — Такая несправедливость!
И она стала474 с массой подробностей, которые казались Полозову ненужными, рассказывать о курсистке, которая умерла с голоду, (л. 94) и никто не пришел ей на помощь. Полозов перебил ее и продолжал:
— Я не знаю, что это. Я не неженка, не сентиментален, но меня душит моя жизнь. Я не знаю, совесть ли это говорит во мне, потому что странная была бы совесть, которая молчит столько лет и вдруг начинает говорить. Сказать, что я люблю всех этих обездоленных, я тоже не могу. Скорее, они возбуждают во мне ненависть или отвращение, среди них есть такие пошляки! Но неужели же отвлеченная идея справедливости может так мучить? Нет, не думаю. Все, что я передумал по этому поводу, сводится к одному: я не могу этого выносить!
— Но вы доктор, вы можете сделать так много добра, — сказала А<нна> Д<аниловна>.
— Ах, не475 напоминайте мне, что я доктор, — с отчаянием жестоко сказал Полозов и повторил то, что он передавал Посконскому о бессмыслии лечения бедных. Но А<нна> Д<аниловна> не понимала его. Она спросила:
— Неужели, если тот мальчик заболел бы, не стали бы лечить его?
— Стал бы! Но к чему это? Вы видите, что он выбежал из Проточного пер(еулка), этого приюта нищеты и мерзости. Ну если б я вылечил его, что выйдет из него? Несчастный, жалкий человек, может быть, пьяница или вор, которого нужно хватать за шиворот! И вот вылечивши его маленьким, я должен его, взрослого, хватать за шиворот и сажать в тюрьму. Ложь! Мучительная ложь!
— Но что же тогда делать? — задумчиво сказала А<нна> Д<аниловна>.
— Вот и я спрашиваю: что же делать? А так я сидеть не могу. Мне хоть бы краешек, краешек подломить этой треклятой стены, — доктор показал пальцами, сколько ему хотелось бы отломить.
(л. 95) А<нна> Д<аниловна> спросила, что это за стена, и Полозов передал ей слова Посконского.
— Ах, как это верно! — вздохнула девушка. — Сколько голов!
— А лечи я бедняков 24 ч<аса> в сутки, я и краешка этого не отломлю, — с отчаянием сказал476 доктор. — Что делать, что делать!
— Ей-богу, ничего не могу вам присоветовать, — с сожалением сказала девушка.
— А вы?..
— Я-то? Это дело другое.
И Полозов услышал то, что мало обрадовало его. Отчаянная изворотливость, храбрость, геройство, подвижничество, вечный страх, доводящий до потери рассудка,477 — все это давало такие крохи.
— Пусть крохи, но ведь вы-то, вы-то довольны? Вы спокойны? Вам не хочется умереть?
А<нна> Д<аниловна> улыбнулась жалкою улыбкою, напоминавшею тот момент, когда она предложила478 не спать всю ночь и над ней все479 стали смеяться.
— Ну? — нетерпеливо сказал доктор.
А<нна> Д<аниловна> отвернулась. Доктор заглянул в ее лицо и увидел, что480 на глазах ее слезы. Волосы вились, и одна прядь их коснулась лица доктора, когда он наклонился.
— Что с вами? Дорогая моя?
— Не бойтесь, это нервы, — прошептала А<нна> Д<аниловна>. — Погодите, не говорите со мною. Идите сзади.
Доктор послушно исполнил приказание. Ему самому хотелось плакать. Он моргал, пыхтел и свирепо смотрел по сторонам, раздавливая своими ногами маленькие следы ног девушки.
— Ну вот, я успокоилась, — сказала А<нна> Д<аниловна>, взглянув на доктора тем понимающим взглядом, который он так любил. — О чем задумались?
Доктор молчал и сердито сопел, избегая взгляда А<нны> Д<аниловны>. Потом (л. 96) взял ее руку и поцеловал.
— Что вы это? — удивилась А<нна> Д<аниловна>.
— Так. Вы едете за границу?— Да.
— Ну а я поеду к черту на рога!
А<нна> Д<аниловна> остановилась и схватила481 М<ихаила> П<етровича> за руку.
— Голубчик, вы, <за>чем это?
— Так.
— Слушайте, — строго сказала А<нна> Д<аниловна>, — дайте мне слово, что ничего с собою не сделаете. Ну? Ну же, говорю!
— Даю, — коротко и сердито ответил доктор.
— Но что же вы хотите делать?
— А я почем знаю. Вот взойду сейчас на Дор<огомиловский> мост и закричу: — караул, душат!
Они повернули и шли к мосту. Короткий день уже кончался, и все посерело и помутнело. На мосту уже зажглись фонари.482
(л. 97) Все более сгущался мрак. Похолоднело. Небо очистилось и начали зажигаться звезды.

Леонид Андреев Произведения
Держите вора! —Леонид Андреев
www.reliablecounter.com
Click here


Яндекс.Метрика



Держите вора! —Леонид Андреев











Держите вора! —Леонид Андреев


 136 Всего посещений